— Разум твой удивления достоин, боярин, и всем то известно. И государь возлюбил твой разум. Да тут не разумом, а смекалкой надо брать: ведать надобно донских казаков, их повадки, обычаи, думки, житье-бытье… Войсковой атаман Корнила намедни приехал в Москву. Страшится он смуты от вора и молит разбить его астраханскою силой, на Дон не пустить..
   Но Ордын-Нащокин не поддался льстивому слову. Он понимал, что в самом деле творится в душе Алмаза. Даже не посмотрев на него, боярин опять обратился к царю:
   — Астраханские, государь, воеводы пишут, что биться с вором не могут, страшатся измены своих стрельцов. Ведь, правду сказать, государь, стрельцы астраханские на три четверти ссылочна сволочь: в какой вине провинился стрелец в Москве или в ближних каких городах — так тотчас же в ссылку его во стрелецкую службу… Куда? Да все в Астрахань. Сей порядок надобно, ваше величество, настрого запретить. Не дело в больших городах скопляти мятежное скопище, а надо рассеивать их по малым острожкам — в Чердынь, в Соликамск, в Великий Устюг, да мало ли и еще куда… А ныне, я мыслю, иного пути искать к истреблению вора. Чего доброго Астрахань от него возметется?!
   — Избави боже! — с тревогой воскликнул царь.
   — Ведомо то и мне, государь, что стрельцы астраханские ненадежны, — ответил Алмаз. — Да молит боярин Иван Семеныч дать ему тысячи три московских стрельцов для обороны от вора. Мыслю, что надобно дать. С теми стрельцами они и пойдут вору навстречу в море. Стольник Семен Иваныч того не страшится. А Дон от погибельного смятения сбережем!
   Слушая этот спор боярина с думным дьяком, царь потерял свой обычный кроткий, спокойный вид, лицо его покраснело, на лбу вздулись жилы, глаза разгорелись. Казалось, что государь способен сейчас ударить кого-нибудь, что-нибудь опрокинуть, разбить. Но он повернулся к иконам, висевшим в углу и освещенным рубиновым светом лампады.
   — Господи боже наш! Насылаешь еси испытания на державу твою! — крестясь, произнес царь. — И отколь все сие, вместе с шапкою Мономаха, на голову мне повалилось?! Вьюношем был я еще зеленым — солейный бунт от московской черни терпел… Два года пройти не поспели, как Псков и Новгород возмутились, моих воевод в тюрьму посажали и сами закрылись в стенах от своего государя… И Курск, и Козлов, и Сольвычегодск, и башкирские мятежи, и денежный бунт, когда меня самого за пуговки на кафтане хватали, поносным словом обидели… Государя — поносным словом!.. И палками на меня, как на пса, грозились!.. Теперь в Малорусской Украине смута за смутой и бог весть еще какие напасти!.. Пошто то я должен всю жизнь казнить, и карать, и пытать кнутом и железом, огнем и секирой?! Скажи мне, Лаврентьич, и ты, Алмаз, тоже скажи: али я государей других прежесточе?! Али законы мои неправедней всех? Отколе сие на меня, как божье наказание, хуже египетской язвы?! Ведь я же тишайший из всех государей российских! Тишайший! Мне бы родиться в боярском доме, и в вотчинке жил бы себе, на Москву не казался б… Мир люблю, церковное пение, да семейку мою, да птичью потеху, да добрый стол, хлебосольство… А тут шум, шум, шум!.. И воеводы дались таковы незадачливы, что всего-то страшатся: Корнилка на Прозоровского шлется, тот — на Корнилку. Друг за друга хоронятся… А кого же мне против воров посылать? Ну, кого? Пугаете, как воробья в огороде! И стрельцы-то мол, за воров возметутся, и казаки-то в смуту войдут, и посадские вора-то любят… Знать, то мне лишь одно осталось: дворянское ополчение подымать, самому в руки меч да отправиться в ратный поход на воришку… Срамно вам, державных дел устроители!.. Воровство! Кругом воровство! Разгоню воевод и всех атаманов.
   — Золотые слова молвил, ваше величество государь! Давно уже пора до иных воевод добраться! Пущий мятяжный очаг у нас на Дону. А государь-самодержец, вишь ты, мятежную язву целить не властен! Корнилка, удельный князек, самодержавства российского государя и ведать не хочет! От Стенькиной Разина смуты лишь польза была бы державе, когда бы через нее казацкий Дон во покорность и мир пришел, припадя к стопам государя. Вот о чем я пекусь!.. — заговорил царский любимец. — Доколе же станете, ваше величество, терпеть своевольство удельного хана Корнилки?! Не хочет он власти своей отдавать — оттого государевой рати присылки страшится. А пора покориться Дону. Доколе же смуты рассаднику — казачишкам деньги и хлеб посылать за их воровство?!
   Ордын-Нащокин на миг умолк и взглянул на царя и на думного дьяка. Оба слушали со вниманием: царь прилежно и любопытно вылавливал новую мысль, а Алмаз клокотал скрытым негодованием.
   — Я мыслю разом два дела соделать, — продолжал боярин, — и Стеньку-вора стрелецким войском разбить на Дону, да завести там добрый лад и порядок! — Боярин поймал загоревшийся взгляд царя, понял его как одобрение своих мыслей и дружески обратился к думному дьяку: — Да и ты не стращай государя, Алмаз Иваныч, что от того возгорится мятеж. На мятежников хватит у нас веревок: на Дону и сейчас есть добрые люди, во всем покорные государю… Не только в Корнилке свет!
   Алмаз распалился:
   — Не ведаешь сам ты, боярин, на что государя и всю державу толкаешь! Сегодня ты на Дон пошлешь воевод со стрельцами, а завтра что сотворится? Казаки куда подадутся?! На Куму, на Кубань и на Терек станут бежать, на новые земли. А мы и с Азовом и с крымцами станем лицо к лицу, да и смуты никак не избудем. Теперь воровские людишки со всей Руси бегут на Дон, а тогда и во всем государстве пойдет возрастать воровская рассада! — Думный дьяк прорвался и лез напролом, мстя боярину за то, что тот множество раз заставлял его молчать и смиряться. — Ты любишь, боярин, чтобы тебя величали, книжность твою и державное разумение восхваляли, хочешь, чтобы к тебе государь был преклонен, как к орлу, парящему мыслию всех превыше. Ан в иных-то — не книжных делах ты, бедненький, слеп и убог!.. Каков же ты в них поводырь государю?! Бес властолюбия дражнит тебя, боярин!..
   Ордын-Нащокин не сразу опомнился. Он привык к тому, что ему при царе никто не смел возражать, и тут вдруг вся кротость его слетела.
   — Забылся ты, дьяк! — в бешенстве крикнул он, брызжа слюной. — С кем толкуешь?! Тебя-то каков бес пихает Корнилку блюсти на Дону?! Дары его любишь?! Корыстник!
   Вначале царь, опустив глаза, исподтишка, с любопытством слушал и наблюдал, но увидал, что ссора зашла далеко.
   — Ближние люди мои! Алмаз! Афанасий Лаврентьич! Стыдитесь! Ведь я государь, а вы свару затеяли! — прервал царь боярина. — Я вас для совета призвал, дорогие, любезные сердцу, а вы… — Царь горестно покачал головой. — В кручину так вгоните, право! Да что же я стану думать о вас обоих?! Спаси господь, сохрани, кабы правда была, что вы вгорячах-то сейчас наплели друг на друга… Ан ведаю я, что оба лишь о державе печетесь, как лучше устроить державный покой… Миритесь сейчас же при мне!..
   Царь боялся всегда прямых столкновений между людьми. Он любил, чтобы у него на глазах все получало видимость мира, любви и дружбы, не хотел ничего слышать о честолюбстве, подсиживании, кознях или корысти. Его слабостью было мирить поссорившихся людей и слыть миротворцем, хотя зачастую он сам нисколько не верил в их примирение…
   — Ну вот, так-то и ладно! — довольно сказал царь, когда заставил облобызаться боярина с думным дьяком. — Покуда вы сварились тут вгорячах, на меня снизошло утешенье от господа бога. Милость — царям подпора и царских венцов украшение. Иной раз молитвой и милостью укротишь мятеж пуще, нежели жестокосердием и мечом. Напиши, Алмаз, в Астрахань, чтобы идти гулевым казакам с атаманом по их домам, к себе на Дон, и мирно селиться в станицах… А войско стрелецкое мы туды не пошлем… Не спорься со мною, Алмаз Иваныч! — поспешно сказал царь, хотя, пораженный неожиданным оборотом, думный дьяк растерянно и удивленно молчал. — Не спорься! Строптивый ты стал, старик! Вишь, Афанасий Лаврентьич молчит, а ведь я ни тебя, ни его не послушал — лишь голоса божья! Оттого у нас и нелюбье и мятежи, что караем без меры. Хочу мир устроить в державе… Не жесточи, Алмаз, царское сердце!
   Царь набожно поднял глаза к иконе.
   — Подай, господи, на землю мир и в человецы благоволение! — торжественно произнес царь.
   Ордын-Нащокин перекрестился истово, медленно вслед за царем возведя глаза на лампаду. Алмаз небрежно махнул щепоткой вокруг большого седобородого лица, густо кашлянул и, весь багровый, отвернулся, силясь понять царскую хитрость…


Стрелецкий десятник


   Из Москвы с новым воеводой наехали в Астрахань ратные иноземцы — англичане и шведы — и на новый, невиданный лад стали обучать астраханских сотников и пятидесятников, те собрали на переучку своих десятников, и так дело дошло до простых стрельцов, которых оторвали от домов, заставили бросить промыслы и торговлю и жить в больших и нескладных постройках стрелецких приказов.
   Только десятники и более старшие начальные люди могли по-прежнему жить у себя по домам.
   Никита Петух, как новоприборный стрелец, был свободен только в воскресные дни, и тогда он бежал к Маше. Он не мог без нее прожить долго. Тоска его не унималась…
   — Покинь ты ходить к ней, блудяща душа! Далась тебе Машка! Постыл ты ей, — сказала ему старуха.
   — А может, полюбит! — с надеждою возразил стрелец. — Не блудом я: замуж возьму, всю жизнь любить стану!
   Старуха качнула головой.
   — Да кто же таких берет замуж! Ума ты рехнулся!
   — Каких — «таких»?! — удивился Никита.
   — Слепой ты, что ли! Не та стала Маша: вино пьет, гуляет! — сказала старуха.
   Никиту как обдало варом… Он пошел от корчмы сам не свой.
   «Надругалась она надо мной, опоганилась, осрамилась… И все только мне же в месть…»
   Но оставить ее он уже не мог.
   Он ходил за стрельчихой в церковь, как тень. Она становилась всегда перед образом «Усекновенной главы Предтечи», но не молилась, а молча стояла часами на коленях, словно упиваясь зрелищем отрубленной головы.
   Из церкви Никита тащился за Машей. Она не гнала его, словно не замечала…
   — Хороша у тебя стрельчиха! — сказал ему брат воеводы, стольник Михайла Семенович Прозоровский, так вдруг, ни с того ни с сего, увидев его в карауле.
   — Да я не женат, князь Михайла Семеныч, сударь! — ответил Никита. — Знать, сударь, ты обознался!
   — Чего врешь! Не ногаец — жену хоронить от людей. Намедни ты с ней из Предтеченской церкви…
   — Какая же она мне жена! Так, блудливая вдовка, сударь! — с поспешностью злобно ответил Никита. — Со всеми знается, ну… так и я не плоше других…
   — Брешешь! Гулящие к богу с таким усердием не прибегают. Видал я, как молится…
   Никита вскипел. «И княжич к ней, боярская кровь! Далась вам чужая доля… Всем надобна Машка!» — подумал он.
   — Умом она тронута, сударь! И в церковь-то шляется не к молитве: на отсеченную голову ходит глядеть. Мнится ей, будто в Предтече голову мужа казненного видит. Вот грех-то!..
   — За что же ее мужа казнили? — настойчиво, с любопытством расспрашивал стольник.
   — Разин в Яицком городке ему голову ссек. Она и ума рехнулась: блудит, да плачет, да в церковь таскается, сердце терзает… Сказывает: «Блудом живу, а любви не знаю. А того полюблю, кто голову срубит Стеньке-злодею…»
   — А где та женка живет? — с еще большей настойчивостью допрашивал брат воеводы.
   — Да что ты, сударь! Срамно мне и молвить такой грех: безумка гулящая, пьяная баба на что тебе, князю? — воскликнул Никита, кляня себя за то, что сказал Прозоровскому слишком много.
   И князь Михайла вдруг засмеялся.
   Прозоровский не спрашивал больше Никиту, но дней через пять как-то вечером Никита услышал в корчме его голос.
   Никто из гостей старухи так не тревожил Никиту, как этот богатый князь. Молодой, в красивом доспехе, высокий и статный…
   Больше не было времени ждать.
   Никита сумел подарить своему сотнику, небольшому дворянину, сукна на кафтан и вскоре после того был назначен десятником. С того дня, как он приехал в Астрахань, у него лежали припрятанные разинские деньги, данные на дорогу атаманом. Никита решил, что теперь нечего уже думать о возвращении к Разину и не к чему тем деньгам пропадать.
   «Куплю домок да пойду Марью звать к себе в дом. Неужто не опостылело ей там, у бабки?» — подумал Никита.
   Никита пришел на кладбище, где вот уже больше года под камнем были надежно запрятаны его деньги, данные на дорогу Разиным, вытащил их, купил давно уже присмотренный домишко и побежал к стрельчихе, решившись позвать ее жить в свой дом, к себе навсегда…
   Старуха поставила пред ним вино и закуску. Никита мигнул ей к выходу, и старуха ушла.
   — Маша! — глухо позвал Никита.
   Вдова не откликнулась.
   — Маша! — настойчиво звал он. — Выйди ко мне, не страшись…
   — А чего мне тебя страшиться? — задорно спросила стрельчиха. — Хошь убить, так убей, мне жизнь не мила. Чего тебе надо?
   Маша вышла к нему злая, холодная, как в то утро, после ночи, проведенной на острове.
   — Зачем пришел? — спросила она, ознобив своим голосом.
   — Проведать пришел, — робко ответил стрелец. — Сядь со мной, выпей вина.
   — Что ж, налей. Мне вина отрекаться негоже.
   Никита ей налил вина.
   — Слышь, Марья, измаялась ты, и я с тобой муку примаю. Обоим нам горько. Покинь ты свою старуху, идем ко мне жить, — осмелился он. — Замуж иди за меня.
   — На что ты мне нужен?
   — Люблю я тебя. Сама знаешь: ночи не сплю, под окнами у тебя терзаюсь. Гляди, извелся как: кости одни да глаза остались. Помнишь сама — я дородный был!..
   — Что мне твое дородство?..
   — Полюби меня.
   — Тошно глядеть на тебя! Гадок ты мне. За что мне любить тебя?
   — За любовь мою! Ведь себя не жалел, в реку скакнул за тобой. Атаману изменщиком стал за тебя. Иссох, истомился, ведь видишь!..
   — Не просила меня спасать из воды и от злодея тебя не держала! А ты языком не пори. Позвал, так вина наливай! Буду пить! Али жалко?..
   — Да что ты, Маша! Да пей, сколько хошь!..
   — И рад! Чаешь, напьюсь — и меня добьешься! Пес добьется, а ты никогда! — со злобой сказала она. — Что бабку услал, так мыслишь — и Машка твоя? Проста твоя хитрость! — Она постучала по столу пальцем.
   — Машенька, жить не могу без тебя. Люблю тебя, пропаду… — умолял Никита.
   — Не можешь жить, так издохни. Я тебя не держу.
   — Маша! — с мольбой воскликнул он. — Я за тебя казацкую долю покинул, в стрельцы предался. Я к тебе не забавы искать, я жениться хочу на тебе. Да и чем я других тебе хуже?!.
   — А тем хуже, что горе мое опакостил, — вдруг со слезами сказала она. — Я не своя была: мужа любимого истеряла. А ты ко мне блудом собачьим пришел, опоганил!.. Налей, еще буду пить!..
   — Такое-то горе твое! — злобно воскликнул Никита. — Вино пьешь да путаешься со всеми… Кому старая кочерыжка вино подает, к тому и ты на закуску! Такое и горе!..
   — Теперь-то все горе во злость изошло. А первое свято было.
   — Князем прельщаешься? Ныне я видел, что брат воеводский к тебе ходит…
   Она с нехорошей усмешкой сверкнула глазами.
   — Чего же не ходить: знать, сладка! Сама наблужу, сама рассужу! Кто мне хозяин!.. А брат воеводский — богат, и собой пригож, и злодея хочет сгубить! — Маша вся подалась к Никите и, перегнувшись к нему через стол, зашептала со страстью: — Сказывают, бояре и царь даровали злодею вору прощенье. Стрельцов казненных, наше вдовство-сиротство ему простили, а воеводский брат Мишенька, князь молодой, стольничек, сабельку выточил на него, пистолик призарядил, изготовил… Придет ворище назад — и смерть ему будет!.. Да как же мне, вдове, такого удалого князя не полюбить, коли он ни бояр, ни царя самого не страшится и голову Стеньке проклятому снимет?..
   — Народ разорвет тебя вместе с князем, княжецкая подстилка! Народ-то Степан Тимофеича любит и чтит! — забываясь в хмелю и ревности, крикнул Никита. — Он за долю людскую идет, Степан-то! Вот что!.. А станет к тебе еще воеводский ублюдок шататься, — с угрозой закончил Никита, — так знай, что я ноги ему сломаю!.. Я тебе всех прощу, а Мишке твому…
   Никита не досказал, вскочил с места и выбежал из корчмы.


Морская пустыня


   В непроглядной тьме прокуренной дымом землянки какой-то казак звонко хлопнул себя по щеке или по шее.
   — Черт их наслал не поймешь откуда, из пекла, что ли! — выбранился он под нос. — И воздуху ведь не чуешь, сидишь тут в дыму. А нет — доберутся!
   — От экого дыму медведь бы давно свое логово кинул! — послышалось несколько голосов.
   — Ба-ба-ба… бы-бы-бы-б-б-б… — покрывая говор, выбивал дрожь в одном из углов землянки трясущийся в лихорадке, укрытый десятком одежин больной казак. Но к нему привыкли, и судорожных завываний его никто не слыхал.
   — Комар — тот же дьявол, лишь ростом трохи поменьше, — заметил первый казак.
   — А ты их чи бачив?
   — Кого?
   — А живых чертякив.
   — С пьяных глаз в паньском хуторе, писля мэду.
   — Велико ль воно помстылось?
   — С козла…
   — А я, братцы, видел не боле блохи! — вмешался еще один казак, разбуженный говором.
   Приподнявшись на локоть, он высекал огнивом искру для трубки.
   — А нечистый их ведает, может, их вовсе на свете нет…
   — Тю ты, леший! Ведь грех!
   — Чего грех?
   — Нечистого нет — стало бога нет! Помысли сам: кабы тьмы человек не знал, как бы ведал, что свет есть на свете?!
   Они стояли на этом проклятом острове десять недель. Сухая, толченая или свежая рыба, кишмиш, курага, сушеная алыча — и ни крошки хлеба. Зной. Солнце в полдень стоит почти отвесно над головой. Сотни верст соленой воды вокруг, а по ночам — комары…
   Разинцев мучили жажда и лихорадка. Месяц назад три десятка казаков, не выдержав, бежали в челнах. Каждую ночь стало умирать человека по два. Казалось бы, надо покинуть этот гнилой остров и, сберегая людей, уходить подобру от беды. Но Разин упорно держал ватагу на острове.
   При одном из набегов на берег около сотни раненых казаков оказалось в плену у персов. Не в обычае Разина было покинуть их и уйти. На другой день Степан снова сделал набег, но не сумел освободить своих товарищей, зато захватил богатых персов в залог — для обмена на казаков. Несмотря на общие мучения всей ватаги, со злобным упорством он ждал, когда астаринский хан предложит размен пленных…
   Но с каждым днем убывало пресной воды и хлеба, зной палил все сильней, а по всему побережью у Астары и у Ленкорани были выставлены персидские дозоры. Пуститься в набег за водой и хлебом было уже невозможно. Предполагали, что такие же дозоры стоят от Решта до Дербента.
   Астаринский хан Менеды все не слал ответа, не выкупал пленников, которых Степан держал на особом струге в цепях и колодках, и не вез в обмен казаков, которым, как можно было представить, жилось еще хуже, чем здесь персам.
   — Слышь, Степан Тимофеич, я попытаю счастья, — предложил Черноярец, — схожу на восход… Как там зовутся народы?…
   — Трухменцы.
   — Схожу на них. Там не ждут… Может, хлебца на всех добуду, а пуще — доброй воды… За то время ясырь обменяешь.
   — А вдруг без тебя кизилбаш нагрянет? Нам силы не половинить бы… Что-то не верю я Менеды-хану. Не хитрость ли тут какая? Долго послов нет за выкупом, — сказал Разин.
   — Да все одно хуже не станет, Степан Тимофеич! Что за вояки: лежим да дохнем! Дай два струга да челнов с десяток. Да людей так с два ста — мне более ни к чему.
   И к вечеру, при туманной луне, без ветра, на веслах Черноярец на двух стругах и с десятком морских челнов ушел на восход, к невидимым берегам…
   Шли сутки за сутками, от ушедших не было слухов. По-прежнему мучили разинцев жажда и лихорадка, зной и проклятые комары. Среди казаков поднимался все чаще ропот. Не смея перечить Разину, казаки шептались о том, что надо бы утопить пленных персов.
   — Некого будет менять, и батька не станет ждать — к дому укажет. А то ишь сидят, чернявые дьяволы, жрут… Им нипочем экий зной — от детства привычны, а мы перемрем тут все дочиста!
   Возле костров по ночам освобожденные в Персии пленники рассказывали страшную сказку о том, как тридцать три русских невольника убежали из Персии и море их выбросило в цепях сюда на остров, где они вымерли все от жажды, голода и лихорадки. Говорили, что по ночам, когда взыграет погода, из воды выходят челны невольников и слышно — гремят цепи.
   После таких рассказов робкие стали проситься ночевать на струги, но, боясь, что народ начнет разбегаться, Степан велел всем оставаться на острове.
   Струги стояли поодаль от острова на якорях: широкие отмели и длинные косы не позволяли подойти близко. Только с одной стороны было глубокое место — в заливе между косою и островом. В этом заливчике днем вся ватага купалась. То был единственный час оживленья, и все опять замирало…
   О Черноярце не было вести уже больше трех недель. Персы тоже не слали своих посланцев. Каждый день умерших казаков хоронили в песке подальше от стана, а ночами казалось, что в той стороне, где могилы, мерцают какие-то огоньки…
   Невыносимый зной стоял несколько дней подряд. Среди казаков кто-то стал шептать, что Разин ждет, когда все перемрут и награбленные в Персии богатства достанутся одному ему.
   Когда Степан стоял поутру, вглядываясь сквозь туман в бескрайный простор моря — нет ли там долгожданных стругов Черноярца, несколько казаков окружили его.
   — Эй, атаман! Буде ждать! Укажи снаряжать струги! — смело крикнул ему молодой Андрейка Чувыкин.
   — Куды снаряжать? — спокойно спросил Разин, услышав дерзость и вызов в голосе казака.
   — Домой снаряжать. К боярам пойдем с повинной! Не мочно терпеть, перемрем. Тебе ладно, а мы на ногах не стоим.
   — Не казацкий обычай — бросать своих в полону али в море кидать. Черноярец для всех пошел. Что ж он к пустому-то месту воротится? — сохраняя спокойствие, возразил атаман.
   — А черт с ним, пускай! — крикнул кто-то из казаков. — Нам всем за него не подохнуть!
   — Тебе ладно: воды себе бочку припас да и ждешь! Куды ты, к чертям, нас завел?! — поддержал второй.
   — Так вон ты что — об воде скучаешь? Сколь есть, тащи всю сюда из моей бурдюги, — сказал Степан. — Тащи да дели казакам.
   Казаки нерешительно переглянулись, замялись, обезоруженные его спокойной уступчивостью.
   — Тащи, тащи! Не жалей. Помирать, так вместе. Только ты сам не пей, а давай ее разом всю. Сколь есть в бочке — тащи!
   Чувыкин потупился.
   — Я не об этом… Ты на то атаман. Тебе более надо. А нам-то как жить? — приутихнув, сказал он.
   — Ты бочку кати. Прикатишь, тогда потолкуем, — сказал Степан. — Ну, иди.
   — Иди, коли сам указал. Небойсь, я с тобой! — вмешался другой казак.
   Казаки пошли втроем к землянке Степана.
   — Втроем-то докатят? Ослабли, я чаю? — спросил атаман остальных. — Подсобили бы вы, что ли?
   Еще трое пошли за первыми.
   Несколько человек побежали за своими кружками и с кружками возвратились назад.
   — Черноярец воды добудет, я чаю, побольше, — сказал Степан. — Катят, катят! — воскликнул он, наблюдая за входом в свою землянку.
   Казаки оглянулись. Все шестеро посланных вышли из атаманской землянки и нерешительно мялись у входа.
   — Не смеют. Тоже ведь совесть! — сказал пожилой казак. — Атаману ведь надо…
   — Чего же вы?! — крикнул Разин, направившись сам к землянке.
   Вся гурьба, человек в шестьдесят, потянулась за ним.
   Андрейка Чувыкин стоял потупясь, молчал.
   — Ну, что? Чего же ты не выкатил бочку? — воскликнул Разин.
   — Там нету ее, атаман, — ответил второй казак.
   — Ну не бочку — бурдюк, кувшин, хоть сулейку!
   — И капли нет, атаман! Прости, батька, зря поклепали! — пробормотал Андрейка.
   — Э-эх, дура! Таких, как ты, вешать, чтоб казаков не смущали, — беззлобно, с укором сказал Разин.
   Он отвернулся от всей гурьбы и снова пошел к береговому бугру, откуда было дальше видать в море.
   Степан сам уже давно пил морскую воду, и только его умение переносить жажду спасало его от мук, которые испытывали менее терпеливые, досыта напиваясь морской водой. Их страшнее мучила жажда и валила болезнь…
   Потянул ветерок. Днем стало прохладней. Ветер дул с северо-востока, как раз оттуда, куда ушел Черноярец. Если они не разбиты в боях, то дня через два примчатся на парусах. А если не возвратятся, значит, пропали, тогда и нечего ждать, пора уходить.
   К ночи Степан указал зажечь на высокой мачте струга смоляной факел, чтобы Черноярцу с моря был виден огонь.
   Ветер пронизывал холодом. Казаки оделись в овчинные кожухи, в зипуны, забрались в землянки. Иные в ямах зажгли костры, тесно сгрудились в кучки.
   До рассвета Разин бродил по берегу, напряженно вглядываясь в туманную даль. Начиналась погода. И вдруг за косой, отделенной от острова тем заливом, в котором обычно купались, за плеском волны Степан услыхал голоса и бряцанье цепей. Он припал к песку и глядел на море.
   На гребне волны взметнулась лодка. Ее швырнуло волной на песок косы. Гремя цепями, два закованных человека пытались ее удержать, но вторая волна накатила, вырвала и умчала челнок назад, в море…
   «Вот те на! Лихорадка, что ли?!» — подумал Разин, вспомнив рассказ о тридцати трех невольниках.
   Привидения двинулись на него через косу, дошли до воды, отделявшей косу от острова, и пошли по воде. Цепи звенели на них. Они дошли до глубокого места и кинулись вплавь по заливу, но стали тонуть…
   Степан вскочил, не думая, скинул кожух…
   — Стой, атаман! Заманиват нечисть! — крикнул казак, откуда-то оказавшийся рядом с ним.
   Он хотел удержать Степана, но Разин его оттолкнул и ринулся в воду… Призраков уже не было видно.