Речь Корнилы всех словно бы озадачила. Донские молчали. Разя обвел испытующим взглядом лица и увидал, что понизовые станичные атаманы, потупясь в пол, согласно кивают головами и лишь верховые гости да старики, случайные участники тайного круга, смотрят на атамана с недоумением и гневом.
   Разя слегка усмехнулся, взглянув на деда Золотого.
   «Вот старый дурень! Он думает, что Корнила взаправду к тому ведет! Ай, хитер кум! Глядите, как все повернет на иной лад…» — заранее забавлялся Разя, предвкушая атаманскую хитрость и пытаясь ее разгадать.
   Красный, словно сейчас из бани, поднялся Боба.
   — Не верю! Не верю тому! — гневно воскликнул он. — Слушай, Дон! Не можем мы без допомоги домой воротиться! Когда не пойдете вы с нами, то ляжемо все мы на землю тут, биля[4] ваших станиц, хлеба не прикоснемся, капли воды не возьмем в рот да тут же у вас и умрем…
   — Тут и умремо! — твердо повторили за Бобою запорожцы.
   — Грех смеяться над бедной, поруганной Украиной! — с прежней страстью продолжил лихой запорожский полковник. — Братцы донские! Неужто от вас, не от своей поганой души говорил атаман Корнила?! Как сказать запорожцам, что вы изменили братству?! — И, обведя в отчаянье взглядом всех бывших в избе, заметив сочувствие во взорах казачества, услышав глухой ропот, Боба простер обличающий перст в сторону атамана. — Знать, то велики дары, Корней, принял ты от польского короля. Ляхи, ляхи купили тебя, твою совесть! — закончил Боба.
   Такой же багровый, как Боба, поднялся с места Корнила.
   — Не горячись, братец Боба! — скрывая обиду на дерзкую речь, возразил атаман. — Скажите гетману Хмелю, что мы ото всей души желаем вам одоления недругов наших, а сабли поднять без царского изволенья не в силах… Со слезами пойдем к государю молить, чтобы нас послал. Не так ли, браты атаманы? Пиши, письменный! — властно обратился Корнила к войсковому писарю.
   — Не бреши, собака, за всех казаков! — перебил его дед Золотый. Он вскочил со скамьи и шагнул к Корниле. — Давно говорят, что ты продался московским боярам, а те — кумовья панам. Что хочешь пиши со своим письменным, а донские казаки и без Москвы пойдут воевать на ляхов.
   — Старый кобель, в своей псарне свару заводишь! — крикнул войсковой писарь. — Царская немилость падет на весь Дон. Никто за то спасибо тебе не скажет!
   — Молчи ты, чернильный пачкун! — зашипел на писаря Иван Переяславец.
   Старики повскакали с мест, начав перебранку со старшиною, и не слышно стало внятного слова, пока Корнила в нетерпении не стукнул своим серебряным молотком по столу.
   — Деды! Дед Золотый! Дед Переяславец! Добрые атаманы! Замолчь! — потребовал Корнила. — Пошто же вы распалились? Кто на Дону не вольный казак! Ино дело — Войско Донское, ино дело — всякий сам по себе!..
   «Так вот же в чем Корнилина хитрость!» — обрадовался Разя. Он решил, что атаман хочет обелить себя перед царем и, сняв со своих плеч ответ за войну, развязать казачеству руки.
   — Замолчь, братове! Послушаем кума Корнилу! — радостно воскликнул Тимофей.
   Войсковой атаман дружелюбно взглянул на Разю. В глазах его снова было спокойствие.
   — Войско Донское царскому величеству подлежит, и я, атаман, со всей старшиною ему подлежим и вершим по его указу. А кто хошь — на четыре ветра ступай, хоть с нечистым деритесь. Мы не Москва — казаков не держим! — сказал он.
   — Зови большой круг, кум Корнило! За круг атаман царю не ответчик! — с какой-то мальчишеской ухваткой подал свой голос Разя.
   Он был уверен, что Корнила этого только и ждет, чтобы откликнуться согласием на его слова.
   Но Корнила сурово взглянул в его сторону.
   — Не в Запорожье живешь, кум! — строго сказал он. — Не под латинской короной, не с польскими сеймами споришь! У нас не какой-нибудь «круль», а его величество государь Алексей Михайлович! Наша держава в единстве, и мы тоже русские люди и русской державе все подлежим. Не властен Дон сам собой затевать войну, — твердо добавил Корнила. — Так пошто же скликать большой круг?! Зря мутишь казаков!..
   — А как же без круга? Мы сами сходку учнем! — крикнул Золотый.
   — Что же, мы куренями, без круга, пойдем пособлять запорожцам?! — воскликнул озадаченный Разя.
   — Как хочешь, кум, — отрезал Корнила. — А кто вздумает в войсковой набат колотить самочинством, тот государю ослушник; в цепи того да в Москву пошлем на расправу… Пиши, письменный, — внятно продиктовал Корнила: — «Войско Донское идти на ляхов войною не может и никому донским не велит, а какой казак собою пойдет, и в то и Войско его величеству не повинно». На том помиритесь, все атаманы, и тайному кругу конец.
   Корнила вдруг повернулся в сторону запорожцев и ласково поклонился.
   — А вас, дорогие гости, прошу хлеба-соли кушать в моем дому. За чаркой лучше прикинем, чем может Дон пособить Запорожью да как государю в письме писать о вашей войне с королем.
   Разя побагровел он напряжения, силясь разгадать, в чем же на этот раз хитрость Корнилы. И вдруг жар стыда окатил его с головы до ног при мысли, что хитрости-то тут и нет никакой — Корнила сказал то, что думал.
   Разя первым вскочил с места. Он позабыл старость, и давние раны, и соловецкое богомолье. Желчь закипела в нем. Он не мог простить себе доверчивости, которая была у него к атаману. Теперь только понял он, как далеко зашла близость Корнилы с Москвой: старинная казачья воля оказалась повязанной по рукам и ногам боярской веревкой.
   — Тьфу ты, кум! Не кум, а собака поганый! — воскликнул он. — Охвостье боярское, чертов ты сын! — Разя плюнул Корниле под ноги. — Бога и совесть забыло старшинство донское… Я полк собираю. Гайда со мной, Боба! Едем со мной, запорожцы!
   И Тимофей, не глядя на атамана, шагнул за порог. «Ах, старый дурак я, старый дурак! — бранил он себя. — Поверил такой изменной собаке!»
   — Кликнем клич по Дону — все возметутся панов колотить! Едем ко мне во станицу! — как молодой, горячась, кричал Разя уже на крыльце.
   Возбужденной, шумной толпой высыпали на площадь казаки.
   — Степанка! Коня! — позвал Тимофей на всю площадь.
   Стенька верхом бойко и весело подскакал к войсковой избе, ведя в поводу Каурого.
   Он соскочил, чтобы придержать отцу стремя, но распаленный гневом старик без помощи, по-молодому прянул в седло. В общем гвалте и говоре Стенька не мог разобрать, что творится. С шумом спорили запорожцы, разбирая от коновязи своих коней. Толпа любопытных донцов, ожидая от старшины объявления о решениях тайного круга, тесно сгрудилась у крыльца, иные расспрашивали выскочивших стариков, а те что-то всем объясняли, надсадно и возмущенно крича и размахивая руками. Трудно было со стороны в этом гвалте разобрать хоть единое слово.
   На крыльцо вышел сам атаман. Стенька успел разглядеть, что лицо его побагровело, черные брови сошлись, а глаза сверкают досадой и злостью.
   — Орда татарская! Свистуны! Державной заботы не смыслите, побродяги!.. — гневно кричал Корнила. Он встретился взглядом со Стенькой и тотчас отвел от него глаза. — Не слушайте, запорожцы, старого кобеля! Я добра вам хочу. Ино тут, в войсковой избе, ино дома беседа вокруг хлеба-соли, — добавил он, обратясь к запорожским послам.
   — Пошли, браты!.. Наплевать на его хлеб-соль! — крикнул Разя, махнув рукой.
   — Батька, куда? — спросил озадаченный Стенька.
   — Домой!
   Тимофей взмахнул плеткой. Кони запорожцев рванулись вослед Каурому.
   Степан растерянно взглянул еще раз на Корнилу, окруженного алыми кафтанами войсковой старшины, поглядел вслед отцу и, склонясь к луке, хлестнул по крупу коня. Мелькнула тоскливая мысль: «Пропал мушкет, не будет мышастого жеребца с атаманской конюшни!»


На помощь Богдану


   Во двор к Тимофею Разе, кроме гостей запорожцев, наехала буйная донская молодежь, жадная до походов и воинской славы, — горячие и отзывчивые сердца, да и просто те из донцов, кто думал нажиться в походе богатой добычей.
   — Чтобы не стыдно мне было вам, запорожцам, в очи глянуть, чтобы не думали на Украине, что все казаки на Дону продались боярам, поеду я с вами сам и семя свое с собою возьму, — сказал запорожцам Разя.
   Донские казаки, собравшиеся во двор Тимофея, вскочили и загудели. Перебивая друг друга, они кричали, что тоже поедут биться с панами, обещая, что тот возьмет сына, тот — брата, а тот сговорит соседа.
   Несколько дней в Зимовейской станице длились шумные сборы. Казаки ездили из станицы в станицу, гурьбой забредали в шинки и громко спорили за хмельным питьем, за игрой в карты и в кости, сговаривая и товарищей двинуться в дальний поход.
   Стенька вначале таил обиду на всех, кто задевал Корнилу неуважительным словом. Но день за днем столько дурного было сказано о войсковом атамане и запорожцами и донцами, что Стенька поверил им. Ему даже стало казаться, что крестный всю жизнь старался его обмануть, прикидываясь добродушным и щедрым. «Хитрый, лиса лисович — боярский хвост! — задорно думал Степан. — Не надо мне от тебя ни коня, ни мушкета! Пойду на войну — не такого коня отобью у панов!..»
   Шумной, хмельной ватагой съезжались казаки под окнами станичного атамана, выкрикивали бранные речи по адресу Корнилы, московских бояр и распевали насмешливые, озорные песни.
   Молодые казаки до похода спешили нагуляться с невестами, старые холостые волки озорничали, бродя допоздна вдоль тесных станичных улиц и поднимая громкий нестройный гогот, когда с пронзительным визгом в разные стороны разбегалась от них засидевшаяся на завалинке девичья стайка.
   У многих казаков не хватало к походу коней, и Разя позволил им выехать в степи за Дон, в набег на татарские табуны.
   Стенька хотел увязаться в набег с Наливайкой, но его не взяли. К утру казаки вернулись шумною ватагой, пригнали табун лошадей. Один запорожец был ранен татарской стрелой и, не доехав до станицы, в седле скончался от раны.
   Казаки делили угнанных татарских коней, а на серого коника, который остался после убитого запорожца, кинули жребий. Стенька тоже, как и другие, выстрогал ивовый жеребьек.
   — Давай, давай! — ободрил его Наливайко, подставив свою шапку, в которую собирал жеребья. — Может, тебе посчастливит!
   Но коник достался старому деду Ничипору.
   «На что такой старый поедет еще на войну!» — подумал с досадою Стенька.
   Когда схоронили убитого казака, то все казаки на кладбище подняли такую пальбу из мушкетов, будто и в самом деле уже началась битва с панами.
   Все дни, пока собирались казаки из верховых станиц, Степан выходил из себя, чтобы не отстать от других в удальстве. Он разыскал для себя и усердно отчистил заржавленный старый мушкет, зарядил для пробы, вскинул его ко глазу, послал пулю вслед пролетавшей чайке и осыпал осеннюю синеву неба каскадом разбрызганных перьев.
   — Вот так и панов станешь бить! — ободрительно сказал ему Боба.
   Проезжая Иванова коня, Степан перескакивал высоченный, обмазанный глиной плетень, а взявшись для Бобы выточить саблю, чтобы испробовать, сколько остра, он подбросил вверх подаренную крестным свою новую курчавую шапку с золотым галуном на донце и сгоряча разрубил ее пополам.
   — Пропадай атаманский дар! — лихо выкрикнул он.
   Возвратясь из набега на табуны, казаки рассказывали, что побили там в схватке с десяток ногайцев. Слух об этом набеге быстро дошел до ушей атамана Корнилы. Из Черкасска, из войсковой избы, прискакал к Тимофею посланец Ходнева, войсковой есаул.
   — Чего вы нагайцев задорите воровством? — сказал есаул. — На Дону нарушаете мир и до самой Москвы шумите. Ехать так ехать! Нечего мешкать. А не то вот пришлют от царя указ не вступаться в драку — что тогда станете делать?
   И все разом стихло. Так бывает в семье перед дальней дорогой, когда, нашумев и насуетившись с укладкой, все вдруг присядут и замолчат.
   Тимофей объявил своему полку наутро поход.
   Рано с вечера казаки полегли спать, чтобы выступить еще до восхода солнца. Но взволнованный Стенька не мог заснуть.
   В эти дни Тимофей был суров, озабочен, и Стенька не смел приступить к нему со своей заботой о том, что ему для похода не хватает коня. «Неужто мне ехать на старой Рыжанке!» — раздумывал он. Рыжанка уже года три не ходила под седлом. Когда-то она была доброй кобылой, но в последние годы ее впрягали только в телегу; а Дубок, ее сын, был молод еще для объездки. «Каб месяца на три попозже! Отстанет старуха от всех», — думал Стенька. Он встал и пошел в конюшню, чтобы подсыпать старой кобыле овса. «Только б до битвы, а там застрелю пана — и добуду конягу», — решил наконец Стенька.
   Когда, возвратясь в курень, юный казак улегся, сквозь полусмеженные веки он долго еще видел мать, которая не ложилась, а, сгорбившись, молча сидела с иглой над Каким-то шитьем. В эти последние дни она так осунулась от безмолвной покорной печали, глаза ее впали, и она то и дело, взглядывая на трепещущий огонек светца, отирала их подолом. У Стеньки сжималось сердце от жалости: вот все они покидают ее, и останется мать с одним маленьким Фролкой.
   А может случиться, что Стеньку убьют на войне, — ведь бывает! Хотелось вскочить и обнять ее, заплакать от жалости к ней и к себе… Но казак сдержался. Он крепко закрыл глаза и, больше не видя лица опечаленной матери, быстро уснул…
   Разя всех разбудил, когда над Доном еще было туманно и мглисто. Казаки встали, немногословные, задумчивые. Молчаливы были и женщины, кормившие их перед походом. И вдруг Тимофей постучал ложкой о край миски.
   — Седлай! — сказал он негромко, но повелительно. И все разом повскакали с мест.
   Иван и Стенька, как всегда, за едою сидели рядом. Мать кинулась к Ивану.
   — Дытынка моя! — простонала она, припав к нему на грудь.
   Маленький Фролка тоже заскулил, вцепившись в подол матери.
   — Не вой, мать, не вой! Пусти казака седлать. Еще двое дытынок тебе остаются, — сказал жене Тимофей.
   И только тут Стенька понял, что батька не возьмет его на войну, как никто не берет казаков-малолетков. А он, Стенька, уже больше недели красовался в седле, размахивал саблей, кричал о походе. Теперь все ребята в станице его засмеют за такое бахвальство.
   Он вскочил, кинулся вон из избы и скрылся.
   Но Тимофей, как бы ненароком, заглянул в пустое дальнее стойло темной конюшни и наткнулся на среднего сына…
   — В самом углу на шпинке та уздечка, — сказал он, как будто сам послал Стеньку сюда за уздечкой. А потом добавил: — Уходим с Иваном, а дом на тебя кидаем, казак. Смотри, не дай бог, нападут крымцы, не посрами Дона! Видел я: славно ты рубишь саблей, не хуже владаешь мушкетом. Покажи тогда, что ты сын Тимофея Рази!
   «Знает ведь старый, что врет, — не полезет хан, когда Дон казаками полон!» — подумал Стенька и упрямо вырвался от отца.
   Он не вышел их провожать со всеми.
   Выйти к Дону, проводить казаков, а потом от плетня воротиться во двор с женщинами, чтобы вечером мирно лечь спать в привычной, спокойной избе, пропахшей хлебом да кислой капустой?! И Стеньке вдруг опостылел отцовский двор, завешанный широкими рыбацкими сетями, садик под окнами с десятком полуобнажившихся яблонь да вишняком, покрытым красными листьями, и заново просмоленный челнок, опрокинутый под навесом, который сам Стенька с такой любовью смолил только две недели назад, собираясь всю осень рыбачить.
   В смятении и какой-то растерянности глядел Степан на опустелый двор, на смешных длиннолапых щенков, игравших у конуры, на допотопную «каменную» пушку[5], по кличке «Жаба», стоявшую во дворе еще с юности Тимофея.
   Стенька припоминал рассказ о том, как однажды, во время далекого похода казаков, прокравшись степью, отряд едисанских ногайцев сел на ладьи и явился в виду их станицы. В тревоге собрались тогда соседки казачки во двор к Разихе, а она наскребла по старым пороховницам пороху, всыпала его в лотку «Жабы», туго забила заряд, зажгла фитиль… И вовремя квакнула «Жаба»: тяжелое ядро угодило каким-то случаем в самую переднюю ладью и проломило ее днище. Тогда повернули разбойники вниз по Дону и скрылись…
   «Нет, не наедут! Брехал мне в утеху батька!» — подумал с обидой Степан.
   Он посмотрел на сокола, сидевшего на жерди у крыльца. Не кормленный в предотъездной суматохе, сокол громко кричал, непрестанно вертя головой, вытягивая и вбирая шею, глядя круглыми злыми глазами в глубокое синее небо, в котором, крича, пролетали на юг тяжелые вереницы гусей. В воинственной тревоге сокол взмахивал крыльями, но короткая серебряная цепочка на когтистой ноге не пускала его. Даже воробьи, разлетавшиеся от конюшни при взмахах широких крыльев хищника, то и дело опять собирались в стайку и беззаботно чирикали, не обращая внимания на скованного пленника.
   Степан подошел к соколу, надел рукавицу на руку и отстегнул цепочку. В воздухе затрепетал звон колокольчиков. Жалобно пискнули, хоронясь кто куда, воробьи, но Стенька сдержал своего любимца. Не заходя в курень, он задами ушел со двора…
   Он не вернулся в тот день домой. Поймав в степи за станицей соседского мерина, Стенька взнуздал его и без седла, с соколом на рукавице, в обиде на всех, уехал на травлю…


Баламута


   Никакая беда не нарушала донского мира в отсутствие Тимофея: ни с кубанской, ни с крымской стороны враги не подходили, и казаки сидели по своим домам, гуляли по базарам, торговали да пили вино, а то тешились охотой на кабанов да сайгаков или рыбачили на Дону. Со взрослыми ездили и казачата.
   Но Стенька не мог успокоиться никакой потехой. Ратные мечтанья тревожили его и днем и ночью.
   Выезжая с соколом на охоту, взлетев на подросшем Дубке на один из курганов, Стенька жадно вглядывался в степную даль, втягивая носом сухой ветер, и ему казалось, что в далеком облаке у заката он видит бьющихся всадников и ветер доносит до него сабельный лязг, конский топот и грохот мушкетной пальбы…
   Редко и скупо долетали на Дон вести о донских казаках, ввязавшихся в драку украинцев с панскою Польшей. То говорили в народе, что запорожцы побили панов, то был слух, что паны побили казаков и сто человек полковников и атаманов казнили в Варшаве.
   «Собрать со станиц молодых казаков — ударить батьке в подмогу! — мечтал Степан. — Кликнуть клич к молодым — и слетятся, как соколы, биться за правду».
   Минуло уж больше полугода после отъезда Рази. Голос Степана возмужал и окреп, широкими стали ладони, и он, словно почуяв свою зрелость, нетерпеливо взялся смазывать салом отцовские ружья, пистоли и сабли, оставшиеся дома, вычистил пороховницы, боевую сбрую, как будто собрался в поход.
   Все неотвязнее и чаще возвращался Степан сердцем к своей мечте о походе на Украину и наконец поделился ею с друзьями, призывая с собой есаульского Юрку Писаренка и еще четверых юнцов.
   После купанья в Дону, лежа под сенью верб, пересыпая песок между пальцами, Степан уговаривал их идти на панов.
   — Да что за станица — пять казаков?! — воскликнул Юрка. — Сбираться, так в сто человек, не менее!
   — А поехать по всей округе. У каждого есть в соседних станицах дружки. Сговорим дружков, те — своих, а ден через десять и вздынемся разом!
   Все утро сговаривались они, под каким предлогом поехать в соседние селения.
   И вдруг на другое утро Стеньку позвали в станичную избу.
   «Али о батьке дурные вести?!» — в тревоге подумал Степан.
   Станичный атаман встретил его суровой усмешкой.
   — Мыслишь, батьки нет, так ты и велик возрос? Уздечкой некому постегать по сидельному месту?!
   — Какие вины на мне? — задорно спросил Стенька, ожидая, что нагоняй последует за ловлю рыбы в неуказанный срок.
   — Рано затеял, казак, спорить со всем Войском, — неожиданно сказал ему атаман. — Батька твой сомутил казаков, — ему круг простит ли — увидим, — а ты, баламута, станешь еще казачьих детей путать, то тебе быть под плетью в науке. А вздумаешь сам уходить — изловим, на цепь посадим, — пригрозил Юркин отец.
   Стенька выскочил из станичной избы красный от негодования на предательство товарищей.
   Шагая мимо чьего-то двора, он со злостью ткнул сапогом чужой обветшалый плетень и выдернул из него крепкий, тяжелый кол.
   Стенька выбежал на песчаную косу, к постоянному месту их бесед и купанья. За ивняком, где стояли в воде челны, он услышал ожесточенные крики и брань. Здесь рослый парень-чужак в лаптях и худом зипунишке яростно отбивался веслом от пятерых казачат-подростков. Стенька по одежде признал в нем беглеца из дальних московских краев.
   Чувствуя перевес на своей стороне, казачата, окружив чужака, уверенно и жестоко наносили ему удар за ударом веслами. Стенька и сам беспричинно недолюбливал пришлых ободранных попрошаек, бродивших от одного куреня к другому с плаксивыми жалобами и причитаниями.
   — Тю-у-у! Стенька! С колом! — крикнул Юрка. — А ну, заходи от реки. Дай ему по башке, да покрепче!
   Вся бывшая до этого злость на предателей разгорелась в Степане.
   — Ну-ка, пятеро на двоих! — кинул он вызов в лицо обалдевшим от неожиданности казачатам и внезапным ударом выбил весло из рук Юрки…
   Одним скачком оказался Стенька рядом с московским бродягой и стал с ним плечом к плечу.
   — А-а, ты Дон продавать? Казаков продавать, гадюка! — выкрикнул Юрка.
   — Переметна сума! Изменщик! — кричали ребята, кидаясь на Стеньку.
   — Колоти переметчика, братцы!..
   Но, несмотря на задор, они под натиском ободренного неожиданной помощью «москаля» и разозленного Стеньки начали уже отступать в кусты ивняка. Как вдруг, — Степан не успел защититься — кто-то ударил его ребром весла по лбу. Кровь залила лицо.
   — Побе-еда-а! Ур-ра-а! — торжествующе крикнул Юрка, и остальные все подхватили его клич.
   Не замечая ударов и боли, с залитым кровью лицом, Стенька с такой стремительной яростью кинулся на ребят, в глазах его было столько свирепой решимости, что те в смятении побежали спасаться на кручу, в кусты.
   Стенька рванулся преследовать беглецов, но товарищ схватил его за рубаху.
   — Сигай в чалнок, в чалнок! — крикнул он и подтолкнул к воде Стеньку.
   Степан прыгнул в ближайший челн. Бродяга толкнул челн от берега и тоже вскочил за Степаном… Им вдогонку летели камни, раздавались крики и свист казачат, оставшихся на берегу и снова почувствовавших себя победителями.
   Сильными взмахами весла Стенькин новый товарищ выгнал челн к середине Дона.
   — Как тебя звать? — спросил Стенька, склонясь к воде и обмывая с лица кровь.
   — Сярежка, — отплюнувшись кровью, ответил бродяга.
   — Рязанских зямель? — передразнил его Стенька, узнав по говору. — За что на тебя напали? — спросил он.
   — За рыбну снасть. Рыбу хотел покрасти… Не явши два дни, и рыбачить нечем. Хотел наймоваться в работу — никто не наймует, а христарадничать мочи нет…
   — Греби туды, к острову, — решительно сказал Стенька. — Правей бери, к вербе, сейчас я тебя накормлю…
   Ловко поймав ветку вербы, Степан подтянулся к стволу, за который у самой воды была привязана им веревка от снасти. Приготовясь тянуть тяжелую, полную рыбы сеть, он чуть не плюхнулся в воду, когда выдернул куцый конец обрезанной бечевы. Хмуро и вопрошающе взглянул он на товарища.
   Бродяга, поняв по взгляду Степана, в чем дело, и как бы снова готовясь к драке, покрепче перехватил весло.
   — А ты не больно лезь, знаешь! — ощетинился он. — Я в заступу тебя не кликал. И тебя побью, коли станешь…
   Степан ничего ему не ответил и опять наклонился к воде, чтобы смыть с лица все еще льющуюся кровь.
   — Слышь, Стяпанка, я ловок мырять в воде, уж я твою сеть разыщу, — сказал смущенный Сережка.
   Он живо скинул с себя все до нитки.
   — Держись! — крикнул он и, наскоро перекрестившись, скакнул с челна в воду…


Беглец из рязанских земель


   Новый товарищ Стеньки был рассудительный и спокойный. Взращенный не на казачий лад, не знавший гульбы и забав, он не привык есть даром свою краюшку, не умел лежать на боку без дела, и когда Стенька поселил его у себя, — на дворе Тимофея начало все приходить в порядок: Сергей почистил конюшню, нарезал нового дерна для крыши и починил плетень. Ему всегда хватало работы: то он очищал колодец, спустившись в него на вожжах, то зашивал изношенную ездовую сбрую, конопатил челн или штопал все-таки пойманные им в Дону рыбацкие сети.
   Соседи Рази, увидев работу Сергея, стали его звать к себе для таких же дел. И с какой-то угрюмой застенчивостью Сережка принес из своего первого заработка новые чеботы матери Стеньки и пряничного петуха для Фролки.
   — Ты, чем дары-то дарить, прежде лапти сменил бы на сапоги. Ведь срам товарищем звать: в лаптищи твои все перстами тычут! — сказал ему Стенька.
   — И то ведь! А мне и никак не в розум! — воскликнула Разиха.
   Она пошла в клеть, порылась в ларе и внесла для Сергея столетней давности и небывалой крепости громадные сапоги Тимофея.
   — Примерь-ка.
   — Вот так обу-ужа! — почтительно удивился Сергей, натягивая пудовый сапог. — Небось с Ильи Муромца, что ли, по плоте дубовых!..
   Левый глаз Сергея был покрыт мутно-белесой пленкой и ничего не видел.
   За несколько недель Степан только и узнал от нового друга, что у него под Рязанью остались мать и сестренка. Но однажды, уже осенью, Сергей обмолвился, невзначай сказав, что вместе с женой косил сено.