Страница:
Обе женщины сжались, не смея ступить…
— Вот так казак! — восторженно выкрикнул рыжий Агапка.
Афонька со злостью поднял над головою плеть, шагнул на Степана, но не посмел ударить его и отвел свою злобу, хлестнув по глазам Павлухи.
Мать и Люба в один голос вскрикнули, словно плеть обожгла их лица. Обе ринулись к Павлу, который зажал руками глаза, покачнулся и навзничь упал, ударившись о рогаль сохи…
Дыхание стеснилось в груди Степана.
Топорок высоко взлетел у него в руках…
Только ахнули все вокруг, и Афонька свалился с разбитой головой.
Стенька сам в первый миг не успел понять, что случилось, и удивленно глядел на длинное мертвое тело возле своих ног…
— Убил! Ой, убил! — завизжала первой старуха, забыв о своем сыне. — Убивец ты, дьявол!
— Вяжи душегуба! С нас спросят! — крикнул за ней купец-богомолец.
Они всей толпой окружили Степана, не смея еще подступиться, схватить. И тут только понял казак, что наделал его непокорный нрав… Он разбросал богомольцев, вырвался и без троп, без дорог скрылся в темном лесу…
— Вот так казак! — восторженно выкрикнул рыжий Агапка.
Афонька со злостью поднял над головою плеть, шагнул на Степана, но не посмел ударить его и отвел свою злобу, хлестнув по глазам Павлухи.
Мать и Люба в один голос вскрикнули, словно плеть обожгла их лица. Обе ринулись к Павлу, который зажал руками глаза, покачнулся и навзничь упал, ударившись о рогаль сохи…
Дыхание стеснилось в груди Степана.
Топорок высоко взлетел у него в руках…
Только ахнули все вокруг, и Афонька свалился с разбитой головой.
Стенька сам в первый миг не успел понять, что случилось, и удивленно глядел на длинное мертвое тело возле своих ног…
— Убил! Ой, убил! — завизжала первой старуха, забыв о своем сыне. — Убивец ты, дьявол!
— Вяжи душегуба! С нас спросят! — крикнул за ней купец-богомолец.
Они всей толпой окружили Степана, не смея еще подступиться, схватить. И тут только понял казак, что наделал его непокорный нрав… Он разбросал богомольцев, вырвался и без троп, без дорог скрылся в темном лесу…
До всего тебе в мире дело
Сосны стеной стояли куда ни глянь, и не было им конца-края.
Лил дождь. Ветер пронизывал стужей, ломал вершины деревьев, швырял в лицо сухие колючие шишки.
Степан потерял счет — четыре ли ночи, пять ли ночей он бродил среди нескончаемых красных стволов.
Перед ним расстилались болота, топи, и их приходилось по полдня обходить стороной, то вправо, то влево…
Голос отца звал Стеньку, слышался за лесным шумом…
«Может, за мой грех помер уж батька и надо мною душа его пролетает», — подумал Степан.
— Ты мне, батька, помог бы из лесу выйти, — взмолился Степан. — Пропаду ведь я тут не по-казацки — без чести, без славы сдохну. А шел за тебя молить бога… Что грех случился — так с кем не бывает? Ты б меня вывел из лесу, я б помолился, душу твою успокоил…
Олениха с олененком прошли в чаще.
«Сколь мяса!» — подумал Стенька. Ему казалось, что пожрал бы и мать и теленка. «Да, может, то знак от батьки: иди, мол, за зверем!» — подумал он.
Он побрел по оставшимся на земле оленьим следам, по звериной лесной тропе… И «чудо» свершилось: стволы расступились. Свинцовым сумрачным блеском сквозь прогал сверкнуло холодное море…
Степан только слышал о море. Но те моря, о которых рассказывали Тимофей Разя и все казаки, представлялись солнечными и знойными, а это дышало холодной, осенней мглой…
Стенька, шатаясь от устали, пошел вдоль пустынного берега. И вскоре встретил рыбачье жилье. Лодка, весла, мокрые сети… Лохматый пес грозно поднялся от порога избы… На его лай дверь отворилась, и вышел высокий рыбак в холщовой рубахе.
— Здорово, молодой! — приветливо крикнул он и, не ожидая ответа, широко распахнул дверь. — Заходи, погрейся…
Не в силах вымолвить слова в ответ, Стенька хотел перешагнуть порог жилища, но в глазах помутилось, он качнулся… и только тогда пришел в себя, когда уже без шапки и без сапог лежал на скамье.
Старик ему что-то сказал, но Степан не ответил. Пока тот выходил в сени, казак снова бессильно закрыл глаза…
Покойник-отец явился ночью в избу и уселся на лавке напротив.
— Наделал дела, сынок! — с укором сказал он, будто живой, шаря за голенищем табачную трубку. — Сгубил человека без покаянья, а ныне его душа, проклятая, бродит, вот так-то, как и моя, да мучит меня, собака, — зубами грызет, пристает: «Твой сын, мол, меня топором тяпнул, а ныне покою мне нет. И тебе не дам же покою!..»
— Назад не воротишь, — сказал Степан, — чего мне с ним делать!
— Молись за него, окаянного, — возразил Тимофей. — Он сказывает: «За тебя молиться шел Стенька. Стало, и ты повинен, что я околел без церковного покаянья!» Пошли мы с ним к ангелу: мол, рассуди нас! И послал нас ангел назад от ворот…
— Чего же он сказал? — просто спросил Степан, словно говорил не об ангеле, а о станичном есауле.
— Твой сын, мол, Стенька. Ты сам его сговори молиться. Хоть в монастырь пусть идет пострижется, а покою проклятой душе добудет! — ответил отец.
Дверь рыбацкой избы распахнулась, вошел убитый монах, по-волчьи щелкнул зубами, распахнул синий рот, весь в крови…
— Ага-а! Вон куды ты забрался! — накинулся он на старого Разю. — Печенку свою от меня спасаешь?! — Он страшно завыл, лязгнул клыками.
Тимофей вскочил с лавки…
— Батька! Постой!.. — крикнул Стенька, готовый еще раз убить Афоньку.
Но старый Разя пропал вместе с монахом, как не было их обоих…
Стенька проснулся в холодном поту. Пес заливался лаем за дверью…
Старик рыбак рядом на лавке спал, вытянувшись во всю длину. Глядя на него, Стенька вспомнил, как, умирая, лежал такой же костлявый и длинный Разя.
«Вот уж и помер батька, и я не успел дойти в Соловки. А теперь и хуже: на том свете покою ему не стало! — корил себя Стенька. — Да кабы шел я тихо, по чину, как надлежит богомольцу, то, может, и дожил бы батька…»
Он вспомнил разом все страшные рассказы своих спутников-богомольцев о вещих снах, о явлениях душ умерших, о колдунах, о людях, убитых без покаяния и молитвы…
Приход покойника-отца и убитого монастырского приказчика показался Степану не сновиденьем, а страшной явью…
Степан вскочил с лавки, схватил хозяина за плечо и изо всех сил начал трясти.
— Чего ты? Чего, молодой? — пробормотал спросонья старик.
— Далече отсель монастырь? — нетерпеливо спросил Стенька.
— Пошто тебе?
— Свези меня в обитель, отец! Нельзя мне в миру… Не хочу грешить, а грешу… Православного загубил… Кинусь игумну в ноги, чтобы в монахи постриг… — бормотал казак, как в горячке.
— Ишь ты какой! — усмешливо удивился старик. — Птица индейская ты — больше никто… Есть в Индии таки птицы: голову сунет в песок и мыслит, что схоронилась. Так-то и ты: «В монастырь!» Птица! Вчера мне рыбак встрелся на море, сказывал, что Афоньку убили. А что ж тут сказать? Туды, говорю, и дорога. Какой же тут грех?!
Старец глядел на Степана веселыми, молодыми глазами, словно над ним смеялся:
— Что ж, индейская птица, поедим да поедем. Робкому смелости не вобьешь. Повезу.
— Отколе ты взял, что я робок? — вспыхнул Степан.
— Мира страшишься, людей страшишься — кто же ты еси? Боязливец, реченный трус… Страха ради в монахи с таких-то лет!..
— Нравом горяч я, — оправдываясь, пояснил Степан.
— Горяч — не беда, — возразил старик, — и холоден — не беда. Сказано во откровении Иоанна: «Поелику ты ни холоден, ни горяч, но обуморен еси, изблевати тя от уст моих имам!» Афонька твой сам сколько душ загубил нипочем!..
Но Степан был встревожен ночным сновидением и рассказал о нем старику.
Старый рыбак слушал его тепло и с сочувствием. Он поставил перед Степаном миску с едой.
— Ешь покуда, — сказал он, — а там и рассудим после. Силой тебя держать не стану. Захочешь — не то в монастырь, хоть в пекло ступай…
Молча Степан принялся за еду.
— Послушь, молодец казак, — снова заговорил старик. — Шли два друга с рогатинами в лесу. Видят — зверь человека дерет. Пал один на колени, учал молиться: «Господи, помоги человеку, пошли ему чудо — пусть зверь почует, кую неправду творит!» А товарищ его не молился — схватил рогатину да всадил зверю в брюхо. Кто прав? — Старик засмеялся. — Так-то, Стенька! А ты: в монастырь, молиться!
— Куды ж ты велишь? — растерялся Степан.
— На плечах не кочан, смекай! — заключил старик. — А сонным видениям веру дают легковеры. Не батька к тебе приходил. Кто помер, тот больше не ходит. Сам ты себя терзал.
В напряженной задумчивости Степан сдвинул брови, и оттого шрам у него на лбу, оставшийся после драки за Сережку Кривого, стал еще глубже.
«Сережка вон тоже сгубил человека, не в монастырь ушел небось — в казаки!» — говорил про себя Стенька.
Старик молча наблюдал напряженное раздумье казака.
— Ну что же, — сказал рыбак, — иди погуляй по бережку, с миром простись. Вишь, море в ночи разыгралось. Маленько волна упадет, и я тебя в монастырь отвезу.
Стенька, охваченный смятением и сомнениями, вышел из избы рыбака. Ему безотчетно хотелось остаться теперь одному. Старик мешал ему думать…
«…хоть правду старый сказал, что молитвой в беде не поможешь, коль зверь человека дерет… Да что же, Афонька — не лютый ли зверь, пуще волка!.. И зверя убить али грех?! Да есть ли в таком и душа?!» — продолжал размышлять Степан.
Море шумело и пенилось. Волны невиданными водяными горами катились из неоглядной дали, шли на Степана и вдруг, разбившись о берег у самых его ног, шурша по песку, убегали назад, как белые змеи. Влажный холодный ветер летел над морем, срывал с гребней брызги и бросал их в лицо Стеньки. С каждой минутой ему дышалось свободней и легче, словно тяжелый камень сползал с плеча и будто Степан с убегающею волною сам уплывал в этот морской простор, который лежал впереди вольней, чем донская степь… И вся эта ширь — море и небо — вливалось в сердце Степана, и сердце стало само просторным, как море…
Из бледного неба вдруг глянуло солнце и засияло над всей водяной далью…
— Вот краса так краса! — невольно шепнул Степан. — Ну и ди-иво!
Стая чаек, откуда-то взявшись, вдруг пронеслась над берегом, низко спустилась к воде, снова взметнулась, сверкнув под солнцем, будто подброшенная потоком встречного ветра, и невдалеке от Степана присела на волны, ныряя в хляби и вновь возносясь на валах…
«Земля-то ведь рай, а они ее пакостят, право! Гадят да гадят вот эки Афоньки и людям житья не дают! Вон рыба скакнула, вон птахи летят над волной — и всем воля; а человеку ни в небе, ни в море, ни на земле — нигде воли нету… Пошто же не задавить того, кто тать людской воли?!»
Казак стоял недвижимо, не в силах отвести глаза от сверкающего чуда. Оно пьянило его, заворожило, взяло в плен все чувства, напоило восторженным ощущением жизни, праздника жизни…
Шум волны сливался с безумолчным величавым шумом сосновых вершин за спиною Степана, и он не слыхал, как рыбак несколько раз окликнул его по имени.
— Ну что же, индейска птица, волна поутихла малость, пойдем отвезу к покаянию! — сказал старик с прежней усмешкой, тронув казака за плечо.
Степан обернулся к нему и, ничего не ответив, снова отвел глаза к морю.
— Ты что же? — спросил рыбак.
— Ничего. Не пойду в монастырь. На Дон ворочусь… — буркнул Стенька.
— На До-он?! — весело протянул старик. — Ну, туды я тебя на моем челночишке, сокол, не свезу. Туды ты и сам доберешься!.. А море по нраву пришло? — спросил он так, будто сам создал море на радость всем людям.
— Краше зари небесной! — сказал от души молодой казак.
— Вот то-то! — ответил старик, словно он говорил уже раньше Степану об этой красе.
На другое утро Степан спросил старика, какою дорогой лучше добраться к Дону.
— Спешишь! Небось тебя по дорогам ищут. Того и гляди, наскочишь на сыск, — остановил старик.
— Я казак. На Москве казаков не судят, — уверенно возразил Стенька.
— Вишь, как просто-то жить в державе, — с обычной усмешкой заметил рыбак. — Монах — человек ить церковный, — пояснил он Степану, — за него тебе сам патриарх не простит. А патриарх — что Москве, что Дону — на всю Русь один. Поймают тебя да, не спросив, и упекут в монастырь за решетку. Никто на Дону и ведать не будет, куда казачишка Степанка девался! Сиди-ка покуда тут у меня. А как шум поуляжется после Афоньки, тогда и домовь..
Старик любил рассказывать «басенки» и говорил их бессчетно много, ко всякому случаю жизни.
— Слышь, Стенька: где бог сплоховал, там разумному человеку исправить надо. До всего тебе дело на свете — тогда ты прямой человек! Слушь-ко. Ехали два товарища. Видят худой мост. Один говорит: «Починим, брат, мост». Другой говорит: «Не нами, брат, сломано — не нам и чинить! Пошарим, брат, броду». Один стал броду искать — потонул. Другой потрудился. Глядишь, к нему люди пристали, работу его скоротили вместе — и всем добро!..
Стариковы речи были в полном разладе с тем, что говорил в Посольском приказе Алмаз Иванович.
Кто же из них двоих прав? Алмаз — мудрый царский советник. А тут простой дед, безвестный рыбак! Тот велит не касаться чужого дела: твори, что положено, в иное не суйся. А сей мудрец говорит: «До всего тебе дело на свете!»
Степан охотно рассказывал старику обо всем, что успел повидать по пути на север. О виденных им обидах и бедах простого народа, о том, что крестьянам осталось либо бежать на Дон в казаки, либо, как «дикой бабе», уйти в разбой, жечь поместья, грабить и убивать богатых дворян.
— Разбойничать — что комаров шлепать, — поучающе возразил старик. — Слушь-ко басенку, может, на что сгодится. Шли два товарища по лесу да присели. Силища мошкары налетела на них, жалит, язвит — беда! Один как учал супостатов шлепать, всю рожу себе изнелепил — а их все богато, так и зудят… Другой натащил сучья, костер запалил да так всю их скверность и выкадил… Вот и суди! — добавил рыбак, подмигнув Степану.
— Где же большого огня взять? — спросил казак.
— А ты сам, молодой, поразмысли! — засмеялся старик. — Сколь узлов наплетут, сколь советов тебе дадут — и все хороши, а прикинешь по-своему — лучше! Куды сердце ведет человека, с того ему не свернуть. Не я тебя не пустил к чернецам, ты сам не схотел, да смелости не хватало от замысла своего отречься. А тут перед взором море играет, и сердце твое, как море, взыграло, говорит: «Люблю бури, Стенька, а ты в болото меня волочишь!» Вот оно, сердце, и дало тебе волю!
Иногда рыбак целыми днями молчал, и Степан оставался с ним, помогая ему в починке снастей или на море — в ловле. Если же старик говорил, то всегда так, словно высказывал вслух Стенькины мысли. «И как он узнал, отколь догадался, что так я думал?!» — про себя удивлялся Степан.
Суровая ширь холодного моря и невольное одиночество научили Степана искусству думать, а общение со стариком обогатило его великим даром сомнения: все задачи, доселе имевшие только одно, исстари привычное решенье, вдруг стали двулики. Даже бесчисленные притчи, которые так любил рыбак, о двух товарищах, попадавших в различные передряги, скоро стали казаться Степану слишком простодушными.
— А я, кабы третьим был с ними, не так бы вершил, — возразил Степан, когда старик рассказал одну из таких побасенок.
— Ишь ты! — одобряюще усмехнулся рыбак. — Коли не так вершил бы, знать, свой ум в голове завелся… И пора! Не все-то чужим жить! Ты как чинил бы? — с любопытством спросил он Стеньку.
— Один, вишь, направо пошел: «Хоть коня загублю, да пешим жар-птицы достигну», другой назад повернул: «Лучше дома останусь — на кой мне жар-птица, и кур на насесте хватит!» А я бы прямой дорогой обоих повел: коли нас трое, авось и сладим с бедой — и кони и всадники будут целы! — сказал Степан.
— А каб не пошли с тобой? — усмешливо подзадорил старик.
— Повел бы чертей собачьих! — с жаром воскликнул Стенька.
— Водить человеков — великое дело, — серьезно заметил рыбак. — Сам идешь да споткнешься — себе и ответ за свою башку, а людей ведешь — не споткнись!.. Иван Болотников был таков — ты слыхал? Почитают его на Дону? Хорошо! Он почета достоин, Иван-то Исаич, за то, что народ возлюбил, а не власть свою над народом. Правдой горел, как огнем… Молодой я тогда был, в твоих же годах; любил его, света. Легко за ним было на битву идти, даже смерть принять было легко за его великую правду… Вот кто, Степан, комаров-то не шлепал на роже, а на всю Русь костер зажигал… Зрячий вож был Иван Исаич. И слепым от правды его светло становилось! Ведь все человеки во мгле ходят: кто не вовсе слеп, и тот тоже бельмаст, как в тумане… А вожом быть, водить человеков — глаз нужен зоркий!
— Пошто, дед, говоришь, что все люди слепы? Отколь слепота? — задорно спросил Стенька, привыкнув к тому, что дед говорит как бы притчами.
— От безмыслия, сын: люди по вере ходят, а вера слепа есть.
— Так что же, безверием жить?! Чай, не нехристи русские люди!
Старик усмехнулся.
— Апостол Фома в Исуса Христа не верил, и сам Христос ему дал уверенье: ребра свои пощупать велел. И я тебе так-то: пощупал — тогда уж и верь на доброе здравье!..
— Щупать на что, когда бог дал глаза?! Кто слепой, тот щупат! — возразил Степан.
Старик качнул головой.
— Иной раз и зрячего глаз видит луг, а ступил ногой — топь! Ощупал ногою — твердо! Тогда человеков веди…
— А есть на свете, чего ни зрети, ни щупать не мочно? — добивался Степан.
— Люди бают, что в море — русалки. А ты спроси меня: дед, мол, ты море изведал, — есть в нем бесовски девы? Что ж я скажу? Не видал. Люди бают, что есть на свете, чего ни зрети, ни щупать. А как они знают?!
Старик без промаха бил стрелою лесную дичь, и Степан удивлялся его искусству.
— Меток я смолоду был, — сказал старый рыбак. — Для того и держали нас, вьюношев метких, рядом с самим Иваном Исаичем в битвах. От всякого худа, от злобы, от пули и от меча берегли мы его… Ан сберечь не сумели! — со вздохом добавил рыбак.
— Да, может, та пуля была с наговором, какая его достала, — подсказал в утешение Стенька.
— Нет, пуля его не достала, Степанка. Лжа да нечестье людское его доконали. Вся правда его была нечестью и лживцам гроза, и он всегда лицемерье и лжу издалека видел…
— А тут сплоховал? — спросил Стенька с сочувствием.
— И тут тоже видел, да никому не сказал. Сам себя на погибель предал, чтобы народ упасти от расправы. Такая была в его сердце великая правда…
— Все «правда» да «правда» — а что же за правда его? — перебил старика Степан.
Лицо старика просветлело. Он отложил челнок для починки сети и поглядел в сторону моря, словно там, в широком просторе, увидел того, кого так любил…
— Святая, великая правда была его, малый. Хотел он соделать, чтобы всяк на земле был всякому равен, чтобы никто не смел воли отнять у другого. Явился народу Исаич, как витязь божий, в ясном доспехе, собою красив, отважен, глаза как небесные звезды, а голос его таков, что глухой услышит и мертвый подымется на призыв того голоса — столь повелителен, и могуч, и ласков. И шли за ним тучи народу — вся сирая Русь возмелася, тьмы нас было. Со всех городов и с уездов вставали, бросали жен, матерей, избы, кто — с вилами, кто — с топором, тот — с косою… и шли… Шли, как гроза, по боярской Руси, поместья и вотчины дымом спускали, ненавистников воли народной секли и мечом, и косой, и оглоблей башки мозжили… Глянешь, бывало, вокруг, на четыре ветра, — и всюду играет зарево в небе — не от пожаров, костры пылают на стойбищах ратных… Рать сошлася великая нас. Города полоняли, и дальше все больше нас шло на Москву, за великою правдой, противу бояр. Устрашились бояры, дворяне да с ними слепцы, подголоски дворянски — холопья, стрелецкое войско, ударили встречу нам боем. Великие битвы то были, Степанушка. Никто не хотел никому поддаваться живьем. Наших три тысячи один раз окружили, не миновать было в руки боярски попасть, и милость сулили, кто сдастся на волю гонителям правды, Ан никто не схотел: порох взорвали и сами сгорели — три тысячи душ. Ты помысли, сколь жесточи было в тех битвах! Легко за ним было идти на смерть и на муки… Да боярская сила осилила нас. Ружье у них доброе было, не то что у нас — топоры да косы… Нас в Тулу в стены загнали. Сидим мы, как волки в логове, только зубами ляскаем. Обложили нас воеводы со всех сторон. Голод пришел, пухнуть стали… Ан дьявол навел царя на великую хитрость: потоп напустили на город. Чистый ад сотворился: вода прибывает, люди мятутся, жены плачут, малых детишек несут ко Ивану Исаичу — мол, погляди, пощади младенцев, спаси их невинные души! Исаич хотел сам к боярам пойти, отдаться на милость за город, да народ не пустил его. «Ты, кричат, нас один отстоишь от злодеев. Тебя заберут, а там уж и нас всех под ноготь задавят». Про тот спор бояре прознали, и царь присылает сказать, что ни волоса с головы Ивана не упадет, коли он своей волей отдастся. Исаич на те слова посмехнулся. «Пойду, говорит, не держите, сам царь обещает милость». Народ отпустил его. Стал Исаич прощаться с нами, со ближними со своими, да молвит: «Бегите, братва, куды кто сумеет. Погинуть вам вместе со мною. Обманут бояре народ!» Нам бы его удержать в те поры, вылазкой выйти, пробиться сквозь царское войско, да, безмозглые дурни, поверили царскому слову и брата великого, брата святого, солнце народное загубили!
— Чего же с ним сталось?
— Ослепили его, в кайдалы заковали, а там и совсем задавили, и мы не погинули от позора того, стыдом, срамники, не сгорели, остались в живых!.. Ныне вспомнишь, и то совесть жжет!..
— Неужто же царь сбрехал?! Как то мыслимо, чтобы царь был обманщик? — даже понизив голос, спросил пораженный Стенька.
— А он был не истинный царь — подставной, боярский корыстник Васька Шуйский. За ту свою лживость да за корысть и на престоле не усидел…
— А с вами что сталось?
— Пошли кто куды! — Старик безнадежно махнул рукою.
— А ты? Отплатил за него боярам? — нетерпеливо добивался казак.
— Куды там! Такая отчаянность на меня напала, хоть камень на шею — да в воду… Невзвидел я света, когда услыхал, что Ивану Исаичу очи повыжгли. Свет всей Руси ослепили!.. Плюнул я родной матери — русской земле в ее очи и проклял ее: мол, как же ты лучшего сына не сберегла, на съедение свиньям покинула?! Какая же ты нам родимая мать?! Сохни ты засухой, дохни от мора, гори пожаром, в крови истекай от войны — не ворочусь я к тебе, капли крови не изолью на твою защиту! Околею, так пусть и могилу мне выроют на чужой земле!.. Так и ушел за рубеж… Чужих королей неправды изведал — все те же неправды! Чужие народы и их обычаи видел… А нигде нет народа дружнее, приветней, правдивей, чем наш родной русский народ, и земли нет милее, чем наша земля. И бедовать со своим народом легче душе, чем чужою радостью жить на чужбине. И вот сердце мое полетело на муки и на томленье домовь… Десять лет прошло, ан признали меня и по доводу бездельных корыстников, что был я в ближних Ивана Исаича и от злодеев его сберегал, вкинули раба божья в темницу. Потомился я там во железах, в колодах, да изловчился, убег из тюрьмы — да в разбой… Не по нраву пришлося мне: в ратных был я как камень, а тут и размяк, не сгодился: иные натешатся, разживутся добычей — да во пьянство, в гульбу; а я как не свой: ум в смятении и сердце тоскует. Кинул все да приплелся сюды… — Старый рыбак задумался, помолчал и вдруг усмехнулся своей обычной, хитроватой и ласковой мягкой усмешкой, от которой серые суровые глаза его молодели и светились ясной голубизной. — Как с тобой же, со мной прилучилось, — душевно сказал он, — совсем собрался в монастырь, ан у моря присел отдохнуть, а море-то, море гуляет, птахи реют над морем, ветер в соснах шумит, да рыбачки еще тут в лесу заиграли песни — по ягоду в лес приходили девицы оттоль, из села, — указал старик, — какая там монастырщина, право! Как из могилы воспрянул я, сын, махнул рукой в монастырску сторону — да и сызнова в мир! В Запорогах был, у вас, на Дону, побывал, и по Волге с судами ходил, и в Белокаменной жил; и воевал, и торговал, и горб натирал, и голодом сох. Едино скажу: душой не кривил и сирого не обидел. А как старость почуял, душа запросила покоя, и в те поры меня море назад призвало, и воротился сюды, тут избу срубил, ладью сам изделал, парусок изладил, сам сети соплел. Мыслил, что больше на свете мне дела нету — лишь смерти ждать, ан тут ты, свет, прибрался, и тебе я, старый, сгодился, а в том и мне сызнова радость и непокой… Да, любит, Степанка, живая душа непокой да заботу — и я как словно назад с того свету к тебе воротился. Помыслю теперь: вот помру, а ты понесешь меня в сердце на всю твою жизнь, любить меня станешь. И радошно мне, что не весь помру, что, может, в тебе я доброе семя посеял и семя то древом взойдет… Чую, Степан, великое сердце в тебе коренится, разум добрый в тебе, беспокойный, заботливый разум и чистая совесть — опять же она беспокойная, совесть твоя. Ан я непокоя тебе прибавил, вьюнош, за то ты меня и люби и помни!.. — Старик засмеялся и с неожиданным озорством подмигнул: — Будешь помнить?
— На то бог дал память. Куды ж от тебя мне деваться! — застенчиво буркнул Степан, еще больше развеселив рыбака.
Дотоле не изведанная работа мысли захватила Степана. Смелые, необычные слова рыбака поднимали в его душе какую-то еще непонятную тревогу. Ему казалось, что некуда деть накопившиеся силы, словно застоявшаяся кровь требовала размяться.
Начались холода. Как-то раз, когда старик на три дня ушел за хлебом в село, Стенька взял топор и принялся вблизи старикова жилища крушить сосны и ели, тут же разделывая их на дрова. Гора расколотых дров поднялась у крыльца выше рыбацкой избушки. Старик, возвратясь, долго стоял за спиной работяги и наблюдал богатырские взмахи его топора.
— Степанка, ты что, ошалел? — спросил наконец рыбак.
Стенька, будто очнувшись, поглядел на него, на осеннее косматое небо, на избушку, на гору мокрых от дождя наколотых дров, бросил топор и молча пошел в лес…
Серые облака бесконечными стаями тянулись с холодного моря на полдень, туда, где катил свои воды родной Дон. Дон в представлении Стеньки остался таким, каким он видел его в последний раз, — радостным, солнечным и весенним. А тут Стенька брел между мрачных мокрых стволов бесконечного черного ельника, между порыжелых кустов можжевеля и мелкорослой березки, почти сплошь обнаженной и едва трепетавшей по ветру редкими бледно-желтыми листьями.
Он вернулся к избе старика только к вечеру. Рыбак трудился, выкладывая невиданную поленницу перед избой. Степан подошел и молча стал помогать ему.
Лил дождь. Ветер пронизывал стужей, ломал вершины деревьев, швырял в лицо сухие колючие шишки.
Степан потерял счет — четыре ли ночи, пять ли ночей он бродил среди нескончаемых красных стволов.
Перед ним расстилались болота, топи, и их приходилось по полдня обходить стороной, то вправо, то влево…
Голос отца звал Стеньку, слышался за лесным шумом…
«Может, за мой грех помер уж батька и надо мною душа его пролетает», — подумал Степан.
— Ты мне, батька, помог бы из лесу выйти, — взмолился Степан. — Пропаду ведь я тут не по-казацки — без чести, без славы сдохну. А шел за тебя молить бога… Что грех случился — так с кем не бывает? Ты б меня вывел из лесу, я б помолился, душу твою успокоил…
Олениха с олененком прошли в чаще.
«Сколь мяса!» — подумал Стенька. Ему казалось, что пожрал бы и мать и теленка. «Да, может, то знак от батьки: иди, мол, за зверем!» — подумал он.
Он побрел по оставшимся на земле оленьим следам, по звериной лесной тропе… И «чудо» свершилось: стволы расступились. Свинцовым сумрачным блеском сквозь прогал сверкнуло холодное море…
Степан только слышал о море. Но те моря, о которых рассказывали Тимофей Разя и все казаки, представлялись солнечными и знойными, а это дышало холодной, осенней мглой…
Стенька, шатаясь от устали, пошел вдоль пустынного берега. И вскоре встретил рыбачье жилье. Лодка, весла, мокрые сети… Лохматый пес грозно поднялся от порога избы… На его лай дверь отворилась, и вышел высокий рыбак в холщовой рубахе.
— Здорово, молодой! — приветливо крикнул он и, не ожидая ответа, широко распахнул дверь. — Заходи, погрейся…
Не в силах вымолвить слова в ответ, Стенька хотел перешагнуть порог жилища, но в глазах помутилось, он качнулся… и только тогда пришел в себя, когда уже без шапки и без сапог лежал на скамье.
Старик ему что-то сказал, но Степан не ответил. Пока тот выходил в сени, казак снова бессильно закрыл глаза…
Покойник-отец явился ночью в избу и уселся на лавке напротив.
— Наделал дела, сынок! — с укором сказал он, будто живой, шаря за голенищем табачную трубку. — Сгубил человека без покаянья, а ныне его душа, проклятая, бродит, вот так-то, как и моя, да мучит меня, собака, — зубами грызет, пристает: «Твой сын, мол, меня топором тяпнул, а ныне покою мне нет. И тебе не дам же покою!..»
— Назад не воротишь, — сказал Степан, — чего мне с ним делать!
— Молись за него, окаянного, — возразил Тимофей. — Он сказывает: «За тебя молиться шел Стенька. Стало, и ты повинен, что я околел без церковного покаянья!» Пошли мы с ним к ангелу: мол, рассуди нас! И послал нас ангел назад от ворот…
— Чего же он сказал? — просто спросил Степан, словно говорил не об ангеле, а о станичном есауле.
— Твой сын, мол, Стенька. Ты сам его сговори молиться. Хоть в монастырь пусть идет пострижется, а покою проклятой душе добудет! — ответил отец.
Дверь рыбацкой избы распахнулась, вошел убитый монах, по-волчьи щелкнул зубами, распахнул синий рот, весь в крови…
— Ага-а! Вон куды ты забрался! — накинулся он на старого Разю. — Печенку свою от меня спасаешь?! — Он страшно завыл, лязгнул клыками.
Тимофей вскочил с лавки…
— Батька! Постой!.. — крикнул Стенька, готовый еще раз убить Афоньку.
Но старый Разя пропал вместе с монахом, как не было их обоих…
Стенька проснулся в холодном поту. Пес заливался лаем за дверью…
Старик рыбак рядом на лавке спал, вытянувшись во всю длину. Глядя на него, Стенька вспомнил, как, умирая, лежал такой же костлявый и длинный Разя.
«Вот уж и помер батька, и я не успел дойти в Соловки. А теперь и хуже: на том свете покою ему не стало! — корил себя Стенька. — Да кабы шел я тихо, по чину, как надлежит богомольцу, то, может, и дожил бы батька…»
Он вспомнил разом все страшные рассказы своих спутников-богомольцев о вещих снах, о явлениях душ умерших, о колдунах, о людях, убитых без покаяния и молитвы…
Приход покойника-отца и убитого монастырского приказчика показался Степану не сновиденьем, а страшной явью…
Степан вскочил с лавки, схватил хозяина за плечо и изо всех сил начал трясти.
— Чего ты? Чего, молодой? — пробормотал спросонья старик.
— Далече отсель монастырь? — нетерпеливо спросил Стенька.
— Пошто тебе?
— Свези меня в обитель, отец! Нельзя мне в миру… Не хочу грешить, а грешу… Православного загубил… Кинусь игумну в ноги, чтобы в монахи постриг… — бормотал казак, как в горячке.
— Ишь ты какой! — усмешливо удивился старик. — Птица индейская ты — больше никто… Есть в Индии таки птицы: голову сунет в песок и мыслит, что схоронилась. Так-то и ты: «В монастырь!» Птица! Вчера мне рыбак встрелся на море, сказывал, что Афоньку убили. А что ж тут сказать? Туды, говорю, и дорога. Какой же тут грех?!
Старец глядел на Степана веселыми, молодыми глазами, словно над ним смеялся:
— Что ж, индейская птица, поедим да поедем. Робкому смелости не вобьешь. Повезу.
— Отколе ты взял, что я робок? — вспыхнул Степан.
— Мира страшишься, людей страшишься — кто же ты еси? Боязливец, реченный трус… Страха ради в монахи с таких-то лет!..
— Нравом горяч я, — оправдываясь, пояснил Степан.
— Горяч — не беда, — возразил старик, — и холоден — не беда. Сказано во откровении Иоанна: «Поелику ты ни холоден, ни горяч, но обуморен еси, изблевати тя от уст моих имам!» Афонька твой сам сколько душ загубил нипочем!..
Но Степан был встревожен ночным сновидением и рассказал о нем старику.
Старый рыбак слушал его тепло и с сочувствием. Он поставил перед Степаном миску с едой.
— Ешь покуда, — сказал он, — а там и рассудим после. Силой тебя держать не стану. Захочешь — не то в монастырь, хоть в пекло ступай…
Молча Степан принялся за еду.
— Послушь, молодец казак, — снова заговорил старик. — Шли два друга с рогатинами в лесу. Видят — зверь человека дерет. Пал один на колени, учал молиться: «Господи, помоги человеку, пошли ему чудо — пусть зверь почует, кую неправду творит!» А товарищ его не молился — схватил рогатину да всадил зверю в брюхо. Кто прав? — Старик засмеялся. — Так-то, Стенька! А ты: в монастырь, молиться!
— Куды ж ты велишь? — растерялся Степан.
— На плечах не кочан, смекай! — заключил старик. — А сонным видениям веру дают легковеры. Не батька к тебе приходил. Кто помер, тот больше не ходит. Сам ты себя терзал.
В напряженной задумчивости Степан сдвинул брови, и оттого шрам у него на лбу, оставшийся после драки за Сережку Кривого, стал еще глубже.
«Сережка вон тоже сгубил человека, не в монастырь ушел небось — в казаки!» — говорил про себя Стенька.
Старик молча наблюдал напряженное раздумье казака.
— Ну что же, — сказал рыбак, — иди погуляй по бережку, с миром простись. Вишь, море в ночи разыгралось. Маленько волна упадет, и я тебя в монастырь отвезу.
Стенька, охваченный смятением и сомнениями, вышел из избы рыбака. Ему безотчетно хотелось остаться теперь одному. Старик мешал ему думать…
«…хоть правду старый сказал, что молитвой в беде не поможешь, коль зверь человека дерет… Да что же, Афонька — не лютый ли зверь, пуще волка!.. И зверя убить али грех?! Да есть ли в таком и душа?!» — продолжал размышлять Степан.
Море шумело и пенилось. Волны невиданными водяными горами катились из неоглядной дали, шли на Степана и вдруг, разбившись о берег у самых его ног, шурша по песку, убегали назад, как белые змеи. Влажный холодный ветер летел над морем, срывал с гребней брызги и бросал их в лицо Стеньки. С каждой минутой ему дышалось свободней и легче, словно тяжелый камень сползал с плеча и будто Степан с убегающею волною сам уплывал в этот морской простор, который лежал впереди вольней, чем донская степь… И вся эта ширь — море и небо — вливалось в сердце Степана, и сердце стало само просторным, как море…
Из бледного неба вдруг глянуло солнце и засияло над всей водяной далью…
— Вот краса так краса! — невольно шепнул Степан. — Ну и ди-иво!
Стая чаек, откуда-то взявшись, вдруг пронеслась над берегом, низко спустилась к воде, снова взметнулась, сверкнув под солнцем, будто подброшенная потоком встречного ветра, и невдалеке от Степана присела на волны, ныряя в хляби и вновь возносясь на валах…
«Земля-то ведь рай, а они ее пакостят, право! Гадят да гадят вот эки Афоньки и людям житья не дают! Вон рыба скакнула, вон птахи летят над волной — и всем воля; а человеку ни в небе, ни в море, ни на земле — нигде воли нету… Пошто же не задавить того, кто тать людской воли?!»
Казак стоял недвижимо, не в силах отвести глаза от сверкающего чуда. Оно пьянило его, заворожило, взяло в плен все чувства, напоило восторженным ощущением жизни, праздника жизни…
Шум волны сливался с безумолчным величавым шумом сосновых вершин за спиною Степана, и он не слыхал, как рыбак несколько раз окликнул его по имени.
— Ну что же, индейска птица, волна поутихла малость, пойдем отвезу к покаянию! — сказал старик с прежней усмешкой, тронув казака за плечо.
Степан обернулся к нему и, ничего не ответив, снова отвел глаза к морю.
— Ты что же? — спросил рыбак.
— Ничего. Не пойду в монастырь. На Дон ворочусь… — буркнул Стенька.
— На До-он?! — весело протянул старик. — Ну, туды я тебя на моем челночишке, сокол, не свезу. Туды ты и сам доберешься!.. А море по нраву пришло? — спросил он так, будто сам создал море на радость всем людям.
— Краше зари небесной! — сказал от души молодой казак.
— Вот то-то! — ответил старик, словно он говорил уже раньше Степану об этой красе.
На другое утро Степан спросил старика, какою дорогой лучше добраться к Дону.
— Спешишь! Небось тебя по дорогам ищут. Того и гляди, наскочишь на сыск, — остановил старик.
— Я казак. На Москве казаков не судят, — уверенно возразил Стенька.
— Вишь, как просто-то жить в державе, — с обычной усмешкой заметил рыбак. — Монах — человек ить церковный, — пояснил он Степану, — за него тебе сам патриарх не простит. А патриарх — что Москве, что Дону — на всю Русь один. Поймают тебя да, не спросив, и упекут в монастырь за решетку. Никто на Дону и ведать не будет, куда казачишка Степанка девался! Сиди-ка покуда тут у меня. А как шум поуляжется после Афоньки, тогда и домовь..
Старик любил рассказывать «басенки» и говорил их бессчетно много, ко всякому случаю жизни.
— Слышь, Стенька: где бог сплоховал, там разумному человеку исправить надо. До всего тебе дело на свете — тогда ты прямой человек! Слушь-ко. Ехали два товарища. Видят худой мост. Один говорит: «Починим, брат, мост». Другой говорит: «Не нами, брат, сломано — не нам и чинить! Пошарим, брат, броду». Один стал броду искать — потонул. Другой потрудился. Глядишь, к нему люди пристали, работу его скоротили вместе — и всем добро!..
Стариковы речи были в полном разладе с тем, что говорил в Посольском приказе Алмаз Иванович.
Кто же из них двоих прав? Алмаз — мудрый царский советник. А тут простой дед, безвестный рыбак! Тот велит не касаться чужого дела: твори, что положено, в иное не суйся. А сей мудрец говорит: «До всего тебе дело на свете!»
Степан охотно рассказывал старику обо всем, что успел повидать по пути на север. О виденных им обидах и бедах простого народа, о том, что крестьянам осталось либо бежать на Дон в казаки, либо, как «дикой бабе», уйти в разбой, жечь поместья, грабить и убивать богатых дворян.
— Разбойничать — что комаров шлепать, — поучающе возразил старик. — Слушь-ко басенку, может, на что сгодится. Шли два товарища по лесу да присели. Силища мошкары налетела на них, жалит, язвит — беда! Один как учал супостатов шлепать, всю рожу себе изнелепил — а их все богато, так и зудят… Другой натащил сучья, костер запалил да так всю их скверность и выкадил… Вот и суди! — добавил рыбак, подмигнув Степану.
— Где же большого огня взять? — спросил казак.
— А ты сам, молодой, поразмысли! — засмеялся старик. — Сколь узлов наплетут, сколь советов тебе дадут — и все хороши, а прикинешь по-своему — лучше! Куды сердце ведет человека, с того ему не свернуть. Не я тебя не пустил к чернецам, ты сам не схотел, да смелости не хватало от замысла своего отречься. А тут перед взором море играет, и сердце твое, как море, взыграло, говорит: «Люблю бури, Стенька, а ты в болото меня волочишь!» Вот оно, сердце, и дало тебе волю!
Иногда рыбак целыми днями молчал, и Степан оставался с ним, помогая ему в починке снастей или на море — в ловле. Если же старик говорил, то всегда так, словно высказывал вслух Стенькины мысли. «И как он узнал, отколь догадался, что так я думал?!» — про себя удивлялся Степан.
Суровая ширь холодного моря и невольное одиночество научили Степана искусству думать, а общение со стариком обогатило его великим даром сомнения: все задачи, доселе имевшие только одно, исстари привычное решенье, вдруг стали двулики. Даже бесчисленные притчи, которые так любил рыбак, о двух товарищах, попадавших в различные передряги, скоро стали казаться Степану слишком простодушными.
— А я, кабы третьим был с ними, не так бы вершил, — возразил Степан, когда старик рассказал одну из таких побасенок.
— Ишь ты! — одобряюще усмехнулся рыбак. — Коли не так вершил бы, знать, свой ум в голове завелся… И пора! Не все-то чужим жить! Ты как чинил бы? — с любопытством спросил он Стеньку.
— Один, вишь, направо пошел: «Хоть коня загублю, да пешим жар-птицы достигну», другой назад повернул: «Лучше дома останусь — на кой мне жар-птица, и кур на насесте хватит!» А я бы прямой дорогой обоих повел: коли нас трое, авось и сладим с бедой — и кони и всадники будут целы! — сказал Степан.
— А каб не пошли с тобой? — усмешливо подзадорил старик.
— Повел бы чертей собачьих! — с жаром воскликнул Стенька.
— Водить человеков — великое дело, — серьезно заметил рыбак. — Сам идешь да споткнешься — себе и ответ за свою башку, а людей ведешь — не споткнись!.. Иван Болотников был таков — ты слыхал? Почитают его на Дону? Хорошо! Он почета достоин, Иван-то Исаич, за то, что народ возлюбил, а не власть свою над народом. Правдой горел, как огнем… Молодой я тогда был, в твоих же годах; любил его, света. Легко за ним было на битву идти, даже смерть принять было легко за его великую правду… Вот кто, Степан, комаров-то не шлепал на роже, а на всю Русь костер зажигал… Зрячий вож был Иван Исаич. И слепым от правды его светло становилось! Ведь все человеки во мгле ходят: кто не вовсе слеп, и тот тоже бельмаст, как в тумане… А вожом быть, водить человеков — глаз нужен зоркий!
— Пошто, дед, говоришь, что все люди слепы? Отколь слепота? — задорно спросил Стенька, привыкнув к тому, что дед говорит как бы притчами.
— От безмыслия, сын: люди по вере ходят, а вера слепа есть.
— Так что же, безверием жить?! Чай, не нехристи русские люди!
Старик усмехнулся.
— Апостол Фома в Исуса Христа не верил, и сам Христос ему дал уверенье: ребра свои пощупать велел. И я тебе так-то: пощупал — тогда уж и верь на доброе здравье!..
— Щупать на что, когда бог дал глаза?! Кто слепой, тот щупат! — возразил Степан.
Старик качнул головой.
— Иной раз и зрячего глаз видит луг, а ступил ногой — топь! Ощупал ногою — твердо! Тогда человеков веди…
— А есть на свете, чего ни зрети, ни щупать не мочно? — добивался Степан.
— Люди бают, что в море — русалки. А ты спроси меня: дед, мол, ты море изведал, — есть в нем бесовски девы? Что ж я скажу? Не видал. Люди бают, что есть на свете, чего ни зрети, ни щупать. А как они знают?!
Старик без промаха бил стрелою лесную дичь, и Степан удивлялся его искусству.
— Меток я смолоду был, — сказал старый рыбак. — Для того и держали нас, вьюношев метких, рядом с самим Иваном Исаичем в битвах. От всякого худа, от злобы, от пули и от меча берегли мы его… Ан сберечь не сумели! — со вздохом добавил рыбак.
— Да, может, та пуля была с наговором, какая его достала, — подсказал в утешение Стенька.
— Нет, пуля его не достала, Степанка. Лжа да нечестье людское его доконали. Вся правда его была нечестью и лживцам гроза, и он всегда лицемерье и лжу издалека видел…
— А тут сплоховал? — спросил Стенька с сочувствием.
— И тут тоже видел, да никому не сказал. Сам себя на погибель предал, чтобы народ упасти от расправы. Такая была в его сердце великая правда…
— Все «правда» да «правда» — а что же за правда его? — перебил старика Степан.
Лицо старика просветлело. Он отложил челнок для починки сети и поглядел в сторону моря, словно там, в широком просторе, увидел того, кого так любил…
— Святая, великая правда была его, малый. Хотел он соделать, чтобы всяк на земле был всякому равен, чтобы никто не смел воли отнять у другого. Явился народу Исаич, как витязь божий, в ясном доспехе, собою красив, отважен, глаза как небесные звезды, а голос его таков, что глухой услышит и мертвый подымется на призыв того голоса — столь повелителен, и могуч, и ласков. И шли за ним тучи народу — вся сирая Русь возмелася, тьмы нас было. Со всех городов и с уездов вставали, бросали жен, матерей, избы, кто — с вилами, кто — с топором, тот — с косою… и шли… Шли, как гроза, по боярской Руси, поместья и вотчины дымом спускали, ненавистников воли народной секли и мечом, и косой, и оглоблей башки мозжили… Глянешь, бывало, вокруг, на четыре ветра, — и всюду играет зарево в небе — не от пожаров, костры пылают на стойбищах ратных… Рать сошлася великая нас. Города полоняли, и дальше все больше нас шло на Москву, за великою правдой, противу бояр. Устрашились бояры, дворяне да с ними слепцы, подголоски дворянски — холопья, стрелецкое войско, ударили встречу нам боем. Великие битвы то были, Степанушка. Никто не хотел никому поддаваться живьем. Наших три тысячи один раз окружили, не миновать было в руки боярски попасть, и милость сулили, кто сдастся на волю гонителям правды, Ан никто не схотел: порох взорвали и сами сгорели — три тысячи душ. Ты помысли, сколь жесточи было в тех битвах! Легко за ним было идти на смерть и на муки… Да боярская сила осилила нас. Ружье у них доброе было, не то что у нас — топоры да косы… Нас в Тулу в стены загнали. Сидим мы, как волки в логове, только зубами ляскаем. Обложили нас воеводы со всех сторон. Голод пришел, пухнуть стали… Ан дьявол навел царя на великую хитрость: потоп напустили на город. Чистый ад сотворился: вода прибывает, люди мятутся, жены плачут, малых детишек несут ко Ивану Исаичу — мол, погляди, пощади младенцев, спаси их невинные души! Исаич хотел сам к боярам пойти, отдаться на милость за город, да народ не пустил его. «Ты, кричат, нас один отстоишь от злодеев. Тебя заберут, а там уж и нас всех под ноготь задавят». Про тот спор бояре прознали, и царь присылает сказать, что ни волоса с головы Ивана не упадет, коли он своей волей отдастся. Исаич на те слова посмехнулся. «Пойду, говорит, не держите, сам царь обещает милость». Народ отпустил его. Стал Исаич прощаться с нами, со ближними со своими, да молвит: «Бегите, братва, куды кто сумеет. Погинуть вам вместе со мною. Обманут бояре народ!» Нам бы его удержать в те поры, вылазкой выйти, пробиться сквозь царское войско, да, безмозглые дурни, поверили царскому слову и брата великого, брата святого, солнце народное загубили!
— Чего же с ним сталось?
— Ослепили его, в кайдалы заковали, а там и совсем задавили, и мы не погинули от позора того, стыдом, срамники, не сгорели, остались в живых!.. Ныне вспомнишь, и то совесть жжет!..
— Неужто же царь сбрехал?! Как то мыслимо, чтобы царь был обманщик? — даже понизив голос, спросил пораженный Стенька.
— А он был не истинный царь — подставной, боярский корыстник Васька Шуйский. За ту свою лживость да за корысть и на престоле не усидел…
— А с вами что сталось?
— Пошли кто куды! — Старик безнадежно махнул рукою.
— А ты? Отплатил за него боярам? — нетерпеливо добивался казак.
— Куды там! Такая отчаянность на меня напала, хоть камень на шею — да в воду… Невзвидел я света, когда услыхал, что Ивану Исаичу очи повыжгли. Свет всей Руси ослепили!.. Плюнул я родной матери — русской земле в ее очи и проклял ее: мол, как же ты лучшего сына не сберегла, на съедение свиньям покинула?! Какая же ты нам родимая мать?! Сохни ты засухой, дохни от мора, гори пожаром, в крови истекай от войны — не ворочусь я к тебе, капли крови не изолью на твою защиту! Околею, так пусть и могилу мне выроют на чужой земле!.. Так и ушел за рубеж… Чужих королей неправды изведал — все те же неправды! Чужие народы и их обычаи видел… А нигде нет народа дружнее, приветней, правдивей, чем наш родной русский народ, и земли нет милее, чем наша земля. И бедовать со своим народом легче душе, чем чужою радостью жить на чужбине. И вот сердце мое полетело на муки и на томленье домовь… Десять лет прошло, ан признали меня и по доводу бездельных корыстников, что был я в ближних Ивана Исаича и от злодеев его сберегал, вкинули раба божья в темницу. Потомился я там во железах, в колодах, да изловчился, убег из тюрьмы — да в разбой… Не по нраву пришлося мне: в ратных был я как камень, а тут и размяк, не сгодился: иные натешатся, разживутся добычей — да во пьянство, в гульбу; а я как не свой: ум в смятении и сердце тоскует. Кинул все да приплелся сюды… — Старый рыбак задумался, помолчал и вдруг усмехнулся своей обычной, хитроватой и ласковой мягкой усмешкой, от которой серые суровые глаза его молодели и светились ясной голубизной. — Как с тобой же, со мной прилучилось, — душевно сказал он, — совсем собрался в монастырь, ан у моря присел отдохнуть, а море-то, море гуляет, птахи реют над морем, ветер в соснах шумит, да рыбачки еще тут в лесу заиграли песни — по ягоду в лес приходили девицы оттоль, из села, — указал старик, — какая там монастырщина, право! Как из могилы воспрянул я, сын, махнул рукой в монастырску сторону — да и сызнова в мир! В Запорогах был, у вас, на Дону, побывал, и по Волге с судами ходил, и в Белокаменной жил; и воевал, и торговал, и горб натирал, и голодом сох. Едино скажу: душой не кривил и сирого не обидел. А как старость почуял, душа запросила покоя, и в те поры меня море назад призвало, и воротился сюды, тут избу срубил, ладью сам изделал, парусок изладил, сам сети соплел. Мыслил, что больше на свете мне дела нету — лишь смерти ждать, ан тут ты, свет, прибрался, и тебе я, старый, сгодился, а в том и мне сызнова радость и непокой… Да, любит, Степанка, живая душа непокой да заботу — и я как словно назад с того свету к тебе воротился. Помыслю теперь: вот помру, а ты понесешь меня в сердце на всю твою жизнь, любить меня станешь. И радошно мне, что не весь помру, что, может, в тебе я доброе семя посеял и семя то древом взойдет… Чую, Степан, великое сердце в тебе коренится, разум добрый в тебе, беспокойный, заботливый разум и чистая совесть — опять же она беспокойная, совесть твоя. Ан я непокоя тебе прибавил, вьюнош, за то ты меня и люби и помни!.. — Старик засмеялся и с неожиданным озорством подмигнул: — Будешь помнить?
— На то бог дал память. Куды ж от тебя мне деваться! — застенчиво буркнул Степан, еще больше развеселив рыбака.
Дотоле не изведанная работа мысли захватила Степана. Смелые, необычные слова рыбака поднимали в его душе какую-то еще непонятную тревогу. Ему казалось, что некуда деть накопившиеся силы, словно застоявшаяся кровь требовала размяться.
Начались холода. Как-то раз, когда старик на три дня ушел за хлебом в село, Стенька взял топор и принялся вблизи старикова жилища крушить сосны и ели, тут же разделывая их на дрова. Гора расколотых дров поднялась у крыльца выше рыбацкой избушки. Старик, возвратясь, долго стоял за спиной работяги и наблюдал богатырские взмахи его топора.
— Степанка, ты что, ошалел? — спросил наконец рыбак.
Стенька, будто очнувшись, поглядел на него, на осеннее косматое небо, на избушку, на гору мокрых от дождя наколотых дров, бросил топор и молча пошел в лес…
Серые облака бесконечными стаями тянулись с холодного моря на полдень, туда, где катил свои воды родной Дон. Дон в представлении Стеньки остался таким, каким он видел его в последний раз, — радостным, солнечным и весенним. А тут Стенька брел между мрачных мокрых стволов бесконечного черного ельника, между порыжелых кустов можжевеля и мелкорослой березки, почти сплошь обнаженной и едва трепетавшей по ветру редкими бледно-желтыми листьями.
Он вернулся к избе старика только к вечеру. Рыбак трудился, выкладывая невиданную поленницу перед избой. Степан подошел и молча стал помогать ему.