Страница:
— Ничего, ты слезы не проливай, — уговаривал ее сам атаман, заходя не раз к ней в шатер. — Вот батька твой в выкуп пришлет казаков, тогда и ты к матке домой поплывешь… Ну, чего моргаешь? — Степан усмехался, качал головой. — Тоже тварь… Будто птица!.. Вот так-то и наши к ним во полон попадают — ничего разуметь не могут да плачут небось…
— Постой, Стяпан, я ей скажу, — говорил Сергей. — Дочка, ты слушай, — обращался он к персиянке, — казак станет наш, Зейнабку пошлем в Кизилбаш… Вот как складно-то вышло!.. Ясырь-казак наш, — Сергей ударил себя в грудь. — Зейнаб, — он тыкал в ее грудь пальцем, — Зейнаб — в Кизилбаш! — при этом Сергей махал рукой за море, считая, что все объяснил понятно.
Чтобы хан Менеды не считал свою дочь погибшей и скорее привез в обмен на нее казаков, Степан, как только прибыл в Астрахань, призвал к ней находившихся в городе персидских купцов и наблюдал, как они оживленно говорили с маленькой плачущей пленницей. Купцы предложили ему тут же богатый денежный выкуп. Но Степан объяснил им, что хочет за ханскую дочь выручить только пленных соратников. Персы обещали тотчас же написать об этом за море, хану.
На другой день сам воевода — боярин Иван Семенович Прозоровский, выехав из городских ворот в сопровождении дворян, направился к казацкому каравану. В честь встречи боярина Разин отдал приказ ударить из пушек. Выстрелы грянули разом со всех стругов, когда боярин приблизился к берегу. Воеводский конь вздыбился и понес. Сопровождавшие боярина дворяне с трудом поймали его. Разин велел скинуть сходни со своего струга и сошел на берег, навстречу знатному гостю. Сняв шапку, он поклонился боярину.
— Не обессудь, воевода-боярин, что наполохали твоего жеребца. От радости и великой чести я расстарался пальнуть! — сказал атаман, и, как всегда, когда говорил он с «большими» людьми, сквозь его почтительность пробивались дерзкая насмешка и вызов.
Воевода и сам ни разу не мог почувствовать в нем простого казака, как хотел бы. Высокомерная насмешливость атамана заставляла боярина считаться с его независимостью и ощущать Разина против воли равным себе. Чтобы скрыть это чувство, Прозоровский, не сходя с коня, накинулся на Степана:
— Ты что же, сбесился, Стенька?! Да как ты в моем воеводстве смеешь девицу царских кровей во ясырках держать?! Ошалел ты, казак!..
— Криком-бранью, боярин, изба не рубится и дело не спорится, — спокойно ответил Степан. — Так со мной не поладишь!
— Да ведаешь ты, атаман, что мне государь за то скажет?! Девица величествам сродница — шаху родня она, знаешь?! — несколько поостыв, сказал воевода. — Жаловались персидцы, что ты от выкупа за нее отказался. Хочешь своих полоняников за нее выручать? Мы о них шаху отпишем, а княжну кизилбашскую ты, от греха, отпусти хоть ко мне. Станет жить в терему со дворянками… Не срами девицу! — настаивал воевода. — Народ говорит, что ты ее в полюбовницах держишь…
— Тьфу, сатана! — от души рассердился Разин. — Да она и не баба, а вроде как кошка в цветных шароварах.
— Ну, кто любит попадью, а кто — свиной хрящик, — усмехнулся воевода и спохватился, что шуткою сам позволяет Разину говорить с ним как с равным. — Кизилбашские купцы три тысячи денег собрали тебе в залог за княжну — выкуп немалый! — сурово добавил Прозоровский.
— На деньги я не корыстлив. Мне вся надежда — товарищей выручить за нее, — оборвал Степан. — Иди посмотри, как живет у меня ясырка.
Воевода взошел на струг, осмотрел шатер ханской дочери.
Привыкшая к казакам Зейнаб в последние дни стала менее дикой: она словно бы поняла, что Степан ей не хочет зла. Брала из его рук гостинцы, а после того, как он допустил к ней персидских купцов, она даже доверчиво улыбалась ему.
Но вид старика воеводы почему-то ее напугал, и когда он хотел ее потрепать по щеке, она дико взвизгнула и, оцарапав крашеным ногтем его руку, отскочила за спину Разина.
— Не бойсь, кызы, не бойсь, он тебя не обидит! — добродушно успокоил ее Степан, погладив по голове.
— И право, как кошка, — проворчал воевода.
— Устрашилась, что я тебе в жены продам! — засмеялся Разин.
Боярин досадливо бросил полог шатра… Он осматривал разинский струг, щупал меха, любовался коврами, взвешивал на руке золотые кубки.
— Богато живешь! — заметил он Разину.
— Все астаринского хана наследие, — небрежно ответил Степан.
Больше всего воеводе понравилась шуба черного соболя, крытая серебристым бобром. Он гладил ладонью мех, дул в него, любуясь, как из-под черной мочки пушится голубоватый подшерсток соболя…
— Видал ты теперь, князь-боярин, как блюдут у меня княжну. Небось моих казаков там в колодах, не на подушках держат… Так и хану вели написать: пришлет он моих казаков, то и дочку свою получит в добре, а не пришлет, то я бобкой себе ее сотворю, возьму в полюбовницы, а наскучит — казакам в забаву кину, — вдруг пригрозил атаман.
— Срамник ты и, право, разбойник! — не сдержав раздражения, вскричал воевода. — Государев указ тебе ведом: ясырь персиянский покинуть, а ханскую дочку в первых статьях. Да пока не отдашь, то и на Дон пути не будет ни тебе, ни твоим казакам.
После его отъезда среди казаков по каравану пошел слух о том, что воевода совсем отказался от пушек и требовал только отдать царевну, но она завизжала, вцепилась сама в атамана и отказалась идти к старику, — так полюбился ей Степан Тимофеевич.
А воеводу и пуще сосет тоска: молоденькой захотелось. «Не отдашь, говорит, ханской дочки, и Дона тебе не видать!» Атаман уж шубу соболью ему отдавал и ковры-то сулил и кубки, а воевода свое да свое: отдай, мол, царевну — да баста! На том и уехал! — рассказывали казаки друг другу.
— Постой, Стяпан, я ей скажу, — говорил Сергей. — Дочка, ты слушай, — обращался он к персиянке, — казак станет наш, Зейнабку пошлем в Кизилбаш… Вот как складно-то вышло!.. Ясырь-казак наш, — Сергей ударил себя в грудь. — Зейнаб, — он тыкал в ее грудь пальцем, — Зейнаб — в Кизилбаш! — при этом Сергей махал рукой за море, считая, что все объяснил понятно.
Чтобы хан Менеды не считал свою дочь погибшей и скорее привез в обмен на нее казаков, Степан, как только прибыл в Астрахань, призвал к ней находившихся в городе персидских купцов и наблюдал, как они оживленно говорили с маленькой плачущей пленницей. Купцы предложили ему тут же богатый денежный выкуп. Но Степан объяснил им, что хочет за ханскую дочь выручить только пленных соратников. Персы обещали тотчас же написать об этом за море, хану.
На другой день сам воевода — боярин Иван Семенович Прозоровский, выехав из городских ворот в сопровождении дворян, направился к казацкому каравану. В честь встречи боярина Разин отдал приказ ударить из пушек. Выстрелы грянули разом со всех стругов, когда боярин приблизился к берегу. Воеводский конь вздыбился и понес. Сопровождавшие боярина дворяне с трудом поймали его. Разин велел скинуть сходни со своего струга и сошел на берег, навстречу знатному гостю. Сняв шапку, он поклонился боярину.
— Не обессудь, воевода-боярин, что наполохали твоего жеребца. От радости и великой чести я расстарался пальнуть! — сказал атаман, и, как всегда, когда говорил он с «большими» людьми, сквозь его почтительность пробивались дерзкая насмешка и вызов.
Воевода и сам ни разу не мог почувствовать в нем простого казака, как хотел бы. Высокомерная насмешливость атамана заставляла боярина считаться с его независимостью и ощущать Разина против воли равным себе. Чтобы скрыть это чувство, Прозоровский, не сходя с коня, накинулся на Степана:
— Ты что же, сбесился, Стенька?! Да как ты в моем воеводстве смеешь девицу царских кровей во ясырках держать?! Ошалел ты, казак!..
— Криком-бранью, боярин, изба не рубится и дело не спорится, — спокойно ответил Степан. — Так со мной не поладишь!
— Да ведаешь ты, атаман, что мне государь за то скажет?! Девица величествам сродница — шаху родня она, знаешь?! — несколько поостыв, сказал воевода. — Жаловались персидцы, что ты от выкупа за нее отказался. Хочешь своих полоняников за нее выручать? Мы о них шаху отпишем, а княжну кизилбашскую ты, от греха, отпусти хоть ко мне. Станет жить в терему со дворянками… Не срами девицу! — настаивал воевода. — Народ говорит, что ты ее в полюбовницах держишь…
— Тьфу, сатана! — от души рассердился Разин. — Да она и не баба, а вроде как кошка в цветных шароварах.
— Ну, кто любит попадью, а кто — свиной хрящик, — усмехнулся воевода и спохватился, что шуткою сам позволяет Разину говорить с ним как с равным. — Кизилбашские купцы три тысячи денег собрали тебе в залог за княжну — выкуп немалый! — сурово добавил Прозоровский.
— На деньги я не корыстлив. Мне вся надежда — товарищей выручить за нее, — оборвал Степан. — Иди посмотри, как живет у меня ясырка.
Воевода взошел на струг, осмотрел шатер ханской дочери.
Привыкшая к казакам Зейнаб в последние дни стала менее дикой: она словно бы поняла, что Степан ей не хочет зла. Брала из его рук гостинцы, а после того, как он допустил к ней персидских купцов, она даже доверчиво улыбалась ему.
Но вид старика воеводы почему-то ее напугал, и когда он хотел ее потрепать по щеке, она дико взвизгнула и, оцарапав крашеным ногтем его руку, отскочила за спину Разина.
— Не бойсь, кызы, не бойсь, он тебя не обидит! — добродушно успокоил ее Степан, погладив по голове.
— И право, как кошка, — проворчал воевода.
— Устрашилась, что я тебе в жены продам! — засмеялся Разин.
Боярин досадливо бросил полог шатра… Он осматривал разинский струг, щупал меха, любовался коврами, взвешивал на руке золотые кубки.
— Богато живешь! — заметил он Разину.
— Все астаринского хана наследие, — небрежно ответил Степан.
Больше всего воеводе понравилась шуба черного соболя, крытая серебристым бобром. Он гладил ладонью мех, дул в него, любуясь, как из-под черной мочки пушится голубоватый подшерсток соболя…
— Видал ты теперь, князь-боярин, как блюдут у меня княжну. Небось моих казаков там в колодах, не на подушках держат… Так и хану вели написать: пришлет он моих казаков, то и дочку свою получит в добре, а не пришлет, то я бобкой себе ее сотворю, возьму в полюбовницы, а наскучит — казакам в забаву кину, — вдруг пригрозил атаман.
— Срамник ты и, право, разбойник! — не сдержав раздражения, вскричал воевода. — Государев указ тебе ведом: ясырь персиянский покинуть, а ханскую дочку в первых статьях. Да пока не отдашь, то и на Дон пути не будет ни тебе, ни твоим казакам.
После его отъезда среди казаков по каравану пошел слух о том, что воевода совсем отказался от пушек и требовал только отдать царевну, но она завизжала, вцепилась сама в атамана и отказалась идти к старику, — так полюбился ей Степан Тимофеевич.
А воеводу и пуще сосет тоска: молоденькой захотелось. «Не отдашь, говорит, ханской дочки, и Дона тебе не видать!» Атаман уж шубу соболью ему отдавал и ковры-то сулил и кубки, а воевода свое да свое: отдай, мол, царевну — да баста! На том и уехал! — рассказывали казаки друг другу.
Круги на воде
Отсвет вечерней зари отражался в темном течении Волги.
Знойный, душный день угасал, и, наконец, спала невыносимая жара.
Люди смогли теперь и дышать и думать. Атаманы лежали раздетые на песке недалекого от берега островка, обвеваемые прохладным ветром. После долгого скитания по чужим землям казаки чувствовали потребность оглядеться, разобраться во всем, что творится на русской земле, разведать, как смотрят на них царь и бояре, разгадать, что их ждет на родном Дону, послушать, что говорит о них простой народ, и, наконец, просто, лежа у берега Волги, отдохнуть от морской зыби…
Сергей Кривой и Еремеев, тешась, кидали камешки в воду и по-мальчишески считали «блины».
— Хорошо на Руси, Тимофеич, — сказал Наумов, глядя на последние блики заката. — Народ тебе — брат, хлеба вволю!..
— А первое дело — речь русская, — поддержал Разин, — слово слышишь — и слову душа твоя радуется, как песне…
— Какое слово, Степан Тимофеич! — хитро возразил красавец Еремеев. — Сказали мне нынче воеводское слово боярина Ивана Семеныча Прозоровского, после того как он побывал у тебя на струге: всех бы нас, дескать, он повесил. Кабы не стрельцов астраханских смятение…
— Кабы на хмель не мороз, он бы до неба дорос! — насмешливо перебил Разин. — Кому же он говорил эки речи?
— Дружку твоему, князь Семену.
— А тот? — с любопытством спросил Разин.
— Говорит: у меня, мол, едина забота, чтобы во всем исполнить царское повеление — и на Дон с пушками казаков не пустить. Для того он на Волгу выйдет с московскими стрельцами приказа Лопатина. А ежели мы «заворуем» да схотим уходить из города с пушками, тогда на себя пусть богу пеняем: он всех нас побьет… А боярин сказал, что того ждать недолго — с неделю-де мы постоим, а там терпенья не станет и силою на Дон полезем. Того он и хочет.
— А ты как прознал? — усмехнулся Степан.
— Завел себе ушки в домишке, — хитро ответил Митяй, который везде умел заводить свои «ушки».
— Ну, славно, — одобрил Степан. — Не выйдет, как воеводы задумали: сам старый черт проходную станет нам в руки совать, чтобы Астрахань поскорее покинули, а мы еще покобенимся перво, идти не схотим!..
— Да на том их беседа к концу не пришла, Степан Тимофеич, — продолжал Митяй. — Боярин сказал, что когда мы помешкаем тут на Волге, то на Дону все одно нам пропасть.
— Сторговались небось про наши головы с атаманом Корнеем, — догадался Сергей. — Пес Корней, должно, на Дон стрельцов призвал…
— Отсидел Корней в атаманах! — сказал, словно бы отрубил, Степан.
Наумов взглянул на Разина с любовью и верою в непреложность его утверждения. На его бородатом суровом лице отразился какой-то детский восторг.
— Силен станет Тихий Дон! — мечтательно сказал он. — Как прослышит Русь, что Степан Тимофеич сидит в войсковых атаманах, со всех сторон казаки потянутся на Дон к большому походу. И запорожски и яицки, с Волги и с Терека приберутся: мол, веди за большим зипуном!.. А как сотворится казацкая держава от Буга до Яика, то и Азов, и весь Крым заберем у проклятых нехристей, да тогда уж назад нас никто не заставит отдать!
— Проведай-ка, тезка, что за люди Василий Ус да Алешка Протакин, — вместо ответа Наумову сказал Разин. — Неладно честит их князь-воевода — мыслю, должны быть добрые атаманы.
— Догадлив ты, Тимофеич, — отозвался Сергей. — Пока намедни ты с воеводой пиры пировал, мы с астраханцами говорили. Поверишь ли — что на Руси творится! В каждом уезде свой атаман вольничает. Мужикам у Корнилы тесно стало. Они на Дон теперь не бегут, а уходят в ближний лесок — тут тебе и казачья станица! Острожков наставили, караулы правят, а по ночам на боярские вотчины набегают, поместья жгут да дворян режут…
— А Васька Ус? — в нетерпении перебил Степан.
— И Васька таков атаман. Мужиков у него будет с тысячу. Всю Тульщину и Тамбовщину разорил. Стрельцов на него послали, ан их с целую сотню к нему же ушло, да пушку еще с собой увели… И Алеша Протака таков. Прошлый год царское войско побило его; сказывают, сам словно чудом спасся, а ныне опять больше пятисот человек у него, и все конные: налетят, пограбят, пожгут да ускачут, быдто татары!
Митяй Еремеев ловко, как юноша, изогнувшись, пустил по воде плитку.
— Гляди, Степан Тимофеич! — громко воскликнул он.
— Чисто дите! — отозвался Разин, досадуя, что Митяй отвлекает его от дела.
— Да ты не серчай, ты глянь, сколь блинов! — крикнул настойчиво Еремеев.
— Ну, много…
— То-то, что много, а ни один до берега не доходит — потоком смывает. А вот теперь глянь…
Митяй поднял с берега огромную глыбу камня, взмахнул и швырнул далеко в течение. Высоко всплеснули брызги, и широко побежали круги. Докатившись до берега, небольшая волна лизнула сухой песок у самых ног атамана.
— К чему ж твоя басня, Митя? — не понял Степан.
Еремеев лукаво сощурился и провел ладонью по своей курчавой бороде.
— Те были Алешки Протаки да Васьки Усы, а то пришел сам Степан Тимофеич! Глянь, где круги-то плывут!
— Складная басня! — воскликнул Кривой.
Разин молча глядел на воду. Пересеченный шрамом, его лоб всегда создавал видимость гнева и суровости, и по лицу не понять было, как показалась ему басня…
— А ну, казаки, полно нежиться! Кто до стругов первый? — внезапно выкрикнул атаман и, вскочив с песка, бросился в воду.
Он далеко позади покинул своих есаулов, резкими взмахами рассекая волну.
— По нраву пришлась твоя басня, — заметил Сергей, отдуваясь и фыркая за спиной Еремеева.
— Чего ж он смолчал, коли по нраву?
— Всегда таков! Али не примечал? Похвальное слово любит, а показать не хочет: мне, мол, хвала не в почет; я, мол, от лести не веселюсь и сам себе цену знаю.
Знойный, душный день угасал, и, наконец, спала невыносимая жара.
Люди смогли теперь и дышать и думать. Атаманы лежали раздетые на песке недалекого от берега островка, обвеваемые прохладным ветром. После долгого скитания по чужим землям казаки чувствовали потребность оглядеться, разобраться во всем, что творится на русской земле, разведать, как смотрят на них царь и бояре, разгадать, что их ждет на родном Дону, послушать, что говорит о них простой народ, и, наконец, просто, лежа у берега Волги, отдохнуть от морской зыби…
Сергей Кривой и Еремеев, тешась, кидали камешки в воду и по-мальчишески считали «блины».
— Хорошо на Руси, Тимофеич, — сказал Наумов, глядя на последние блики заката. — Народ тебе — брат, хлеба вволю!..
— А первое дело — речь русская, — поддержал Разин, — слово слышишь — и слову душа твоя радуется, как песне…
— Какое слово, Степан Тимофеич! — хитро возразил красавец Еремеев. — Сказали мне нынче воеводское слово боярина Ивана Семеныча Прозоровского, после того как он побывал у тебя на струге: всех бы нас, дескать, он повесил. Кабы не стрельцов астраханских смятение…
— Кабы на хмель не мороз, он бы до неба дорос! — насмешливо перебил Разин. — Кому же он говорил эки речи?
— Дружку твоему, князь Семену.
— А тот? — с любопытством спросил Разин.
— Говорит: у меня, мол, едина забота, чтобы во всем исполнить царское повеление — и на Дон с пушками казаков не пустить. Для того он на Волгу выйдет с московскими стрельцами приказа Лопатина. А ежели мы «заворуем» да схотим уходить из города с пушками, тогда на себя пусть богу пеняем: он всех нас побьет… А боярин сказал, что того ждать недолго — с неделю-де мы постоим, а там терпенья не станет и силою на Дон полезем. Того он и хочет.
— А ты как прознал? — усмехнулся Степан.
— Завел себе ушки в домишке, — хитро ответил Митяй, который везде умел заводить свои «ушки».
— Ну, славно, — одобрил Степан. — Не выйдет, как воеводы задумали: сам старый черт проходную станет нам в руки совать, чтобы Астрахань поскорее покинули, а мы еще покобенимся перво, идти не схотим!..
— Да на том их беседа к концу не пришла, Степан Тимофеич, — продолжал Митяй. — Боярин сказал, что когда мы помешкаем тут на Волге, то на Дону все одно нам пропасть.
— Сторговались небось про наши головы с атаманом Корнеем, — догадался Сергей. — Пес Корней, должно, на Дон стрельцов призвал…
— Отсидел Корней в атаманах! — сказал, словно бы отрубил, Степан.
Наумов взглянул на Разина с любовью и верою в непреложность его утверждения. На его бородатом суровом лице отразился какой-то детский восторг.
— Силен станет Тихий Дон! — мечтательно сказал он. — Как прослышит Русь, что Степан Тимофеич сидит в войсковых атаманах, со всех сторон казаки потянутся на Дон к большому походу. И запорожски и яицки, с Волги и с Терека приберутся: мол, веди за большим зипуном!.. А как сотворится казацкая держава от Буга до Яика, то и Азов, и весь Крым заберем у проклятых нехристей, да тогда уж назад нас никто не заставит отдать!
— Проведай-ка, тезка, что за люди Василий Ус да Алешка Протакин, — вместо ответа Наумову сказал Разин. — Неладно честит их князь-воевода — мыслю, должны быть добрые атаманы.
— Догадлив ты, Тимофеич, — отозвался Сергей. — Пока намедни ты с воеводой пиры пировал, мы с астраханцами говорили. Поверишь ли — что на Руси творится! В каждом уезде свой атаман вольничает. Мужикам у Корнилы тесно стало. Они на Дон теперь не бегут, а уходят в ближний лесок — тут тебе и казачья станица! Острожков наставили, караулы правят, а по ночам на боярские вотчины набегают, поместья жгут да дворян режут…
— А Васька Ус? — в нетерпении перебил Степан.
— И Васька таков атаман. Мужиков у него будет с тысячу. Всю Тульщину и Тамбовщину разорил. Стрельцов на него послали, ан их с целую сотню к нему же ушло, да пушку еще с собой увели… И Алеша Протака таков. Прошлый год царское войско побило его; сказывают, сам словно чудом спасся, а ныне опять больше пятисот человек у него, и все конные: налетят, пограбят, пожгут да ускачут, быдто татары!
Митяй Еремеев ловко, как юноша, изогнувшись, пустил по воде плитку.
— Гляди, Степан Тимофеич! — громко воскликнул он.
— Чисто дите! — отозвался Разин, досадуя, что Митяй отвлекает его от дела.
— Да ты не серчай, ты глянь, сколь блинов! — крикнул настойчиво Еремеев.
— Ну, много…
— То-то, что много, а ни один до берега не доходит — потоком смывает. А вот теперь глянь…
Митяй поднял с берега огромную глыбу камня, взмахнул и швырнул далеко в течение. Высоко всплеснули брызги, и широко побежали круги. Докатившись до берега, небольшая волна лизнула сухой песок у самых ног атамана.
— К чему ж твоя басня, Митя? — не понял Степан.
Еремеев лукаво сощурился и провел ладонью по своей курчавой бороде.
— Те были Алешки Протаки да Васьки Усы, а то пришел сам Степан Тимофеич! Глянь, где круги-то плывут!
— Складная басня! — воскликнул Кривой.
Разин молча глядел на воду. Пересеченный шрамом, его лоб всегда создавал видимость гнева и суровости, и по лицу не понять было, как показалась ему басня…
— А ну, казаки, полно нежиться! Кто до стругов первый? — внезапно выкрикнул атаман и, вскочив с песка, бросился в воду.
Он далеко позади покинул своих есаулов, резкими взмахами рассекая волну.
— По нраву пришлась твоя басня, — заметил Сергей, отдуваясь и фыркая за спиной Еремеева.
— Чего ж он смолчал, коли по нраву?
— Всегда таков! Али не примечал? Похвальное слово любит, а показать не хочет: мне, мол, хвала не в почет; я, мол, от лести не веселюсь и сам себе цену знаю.
Коса на камень
Князь Семен Иванович Львов со стрелецким головою Лопатиным во главе московских стрельцов стояли заставой на Забузанском острове, чтобы разинцы не могли пройти из Астрахани по Волге без воеводского пропуска. Прозоровский со дня на день ждал, что вот-вот атаман придет к нему сам отдавать и ясырь и пушки. Но вместо того чтобы проявить покорность и выдать ясырь и пушки, атаман вдруг затеял по городу небывалый разгул, а воевода не мог ничего поделать, лишенный поддержки московских стрельцов, единственной силы, не поддающейся смуте…
По астраханский улицам теперь целыми днями бродили шумные толпы разинцев, астраханских стрельцов, посадских и волжского гулящего люда. Разинские казаки дерзко вмешивались во все, что творилось в городе, вступались за обиженных и подзадоривали слабых совместно отстаивать свою правду. Приказные ябеды и земские ярыжки уже не смели показываться на улицах, опасаясь мести народа…
Каждый день приходили в Приказную палату различные жалобщики на казацкое своевольство. Богатый купец Латошин плакался воеводе на то, что, поверив жалобе какого-то татарина, которого будто бы приказчик обмерил на холстах, казаки разгромили лучшую лавку Латошина, а сукна, кромсая саблями на куски, разбросали в толпу «на шарап»… Кабацкий целовальник просил воеводской защиты от разинцев, заставляющих его торговать днем и ночью, а он, не спав уже несколько ночей, от усталости не может считать государевой напойной казны…
Соборный протопоп жаловался, что какой-то разинский есаул сманил у него дочку и повенчался с ней, сделав его воровским тестем. Митрополит Иосиф прислал сказать, что воры пограбили все его учуги.
Казалось бы, воевода должен был распалиться гневом, но Прозоровский молчал… Весь город видел, как воевода с каждым днем все более утрачивает власть, а разинцы с каждым днем все наглеют и чувствуют себя хозяевами Астрахани, боярина же это словно и не беспокоит…
И вот воеводский брат князь Михайла бурей ворвался к боярину.
— Жив и здрав, брат Иван, и срам тебя не сгубил?! — с жаром воскликнул он. — Да что же ты сотворяешь над нашим родом такой позор, что внуки станут гореть от стыда!..
Воевода спокойно, даже чуть-чуть с насмешкой, взглянул на младшего брата.
— Петух петухом! — сказал он. — Прискочил, закудахтал… Ну что ты шумишь?
— Не от себя я пришел — все дворяне послали меня — не сдаваясь, горячо продолжал Михайла. — Ведаешь ты, что в Астрахани творится?! Ты сам посуди: слыхал ты, Ивана Прончищева как изобидело казачье?! Иван своего холопа на улице плетью за пьянство учил, а казаки наскочили — откуда взялись, — схватили его да с лодки ну в Волге купать! До тех пор купали, покуда он, во спасение живота, согласился молить о прощении своего холопа… С обиды он руки готов на себя наложить, а грех на тебе, воевода, будет!.. Не можешь ты город держать! — Михайла ходил по комнате в возбуждении.
— Не мотайся по горнице, сядь, — указал воевода.
— Не время нам ныне сидеть, брат Иван. Ты тут все сидишь, а ворье за хозяина стало, — перебил князь Михайла. — Утре ко мне начальник воротного караула прибег, весь в мыле, как мерин. Вечор у него казаки городские ключи отобрали, чтобы вольно гулять всю ночь, а самого его до утра не пускали ко мне; говорят, что он должен сидеть у ворот, блюсти город…
— Трещишь, как сорока! — досадливо остановил воевода. — Не хуже тебя я все знаю. Тебя государь не затем слал в товарищах воеводы…
— Не затем государь меня слал, — перебил молодой Прозоровский, — чтобы я с тобой вместе сюды вот, под стол, забрался от беды! — выкрикнул он, толкнув сильной ногой воеводский стол, так что вдруг прижал воеводу столом к стене…
— Вот дурак! — раздраженно сказал воевода. — Ты слушай…
— Стану слушать, когда ты мне скажешь, кто в городе набольший человек — воевода ли, аль воровской атаман?.. Вели нам, дворянам, схватить вора Стеньку. Не устрашимся мы черни. Управимся с ним…
— Сядь да слушай, не то — вон порог, уходи! — решительно заявил воевода.
Михайла не сел, но перестал «мотаться», остановился напротив.
— Саблей махать не хитро, да не всегда и разумно, — сказал боярин, понизив голос. — Шумят казаки — знать, вора печет и дольше ему держаться невмочь. Ныне вся и забота в том — кто из нас сердцем покрепче. Сколь он тут ни шуми, а долго не высидит. Пушки свои отдаст да домой уберется. Тогда мы своих смутьянов к рукам приберем — и стрельцов и посадских, — смечаем всех, кто с ним дружит… Он сам захотел бы ныне, чтобы мы с ним затеяли свару… Ты разумей, в чем тут хитрость! Уразумел?
— Кабы мне грыжу твою, да плешь на макушку, да седину — может, я тоже уразумел бы. А мне только тридцать! — отрезал Михайла и повернулся к выходу.
— Я, Миша, как воевода тебе указую, чтобы ты смуты на заводил! — строго вдогонку ему наказал боярин.
— Ты, брат, экое слово, про смуту, сыщи у себя для Стеньки, а стольнику царскому постыдись его молвить, — не обернувшись, ответил Михайла…
Марья — стрелецкая вдова — вдруг оробела. Раньше казалось ей так легко заманить атамана к себе. Встреча на площади с Разиным словно подменила стрельчиху. «Ну, встречусь еще раз, а что я ему скажу?!» — размышляла она. И палящий стыд заливал огнем ее щеки и уши. Ей представлялось, что она позовет его, а он посмеется над ней да пройдет себе мимо… «Сколь женок на свете — и всякой он мил. Вон ведь слава какая, богатство какое, сколь силы в нем! Что я ему? Краше всех не родилась! А все же меня признал!» И почему-то ей было радостно, что Разин узнал ее в такой огромной толпе. «Признал», — не раз повторяла она себе и усмехалась…
Марья сидела дома, не выходя никуда, страшась, что, как только выйдет на улицу, тотчас опять попадет ей навстречу Разин. Она и сама не смогла бы себе объяснить охватившей ее боязни… Но за вестями о нем никуда не надо было ходить: весь город жил его, атаманской, жизнью. В корчму повседневно входили и разинцы, и стрельцы, и посадский люд, — все говорили о нем, о его делах… И с какой-то ревнивой жадностью Марья прислушивалась ко всему, что в корчме говорили о Разине. Ей хотелось еще и еще раз услышать о нем, не пропуская ни слова…
Казаки рассказывали о его набегах на кизилбашские города, астраханские жители передавали рассказы о его широкой душе, справедливости, щедрости. Кто-то говорил, что сам воеводский товарищ, царский стольник князь Львов принимал его с честью в доме; те приносили вести о дорогих подарках, которые Разин поднес воеводе; те спрашивали казаков о пленной персидской царевне, с которой он тешится. И казаки выхваляли ее красоту, как хвалили все то, что было связано с их атаманом.
— Сказывают, с нею и дни и ночи проводит? — добивался любопытный посадский.
— Да что там — «царевна, царевна»! Мало ли разных у батьки дел без персидской княжны! — оборвал расспросы другой казак…
«Что же он, любит ее или тешится только?» — вдруг почему-то вся загорелась желаньем узнать стрельчиха. Она прильнула плотнее к своей щелке ухом, боясь дохнуть, чтобы не пропустить ни словечка. Но в корчме говорили уже о другом, о том, что работные люди с митрополичьих соляных варниц в ста человеках пришли к Степану проситься в казаки, что волжский ярыжный народ — гулящие люди тоже рядятся во казацкое платье и пристают к атаману, что Степан покупает коней у татар, и кожи и шорный товар оттого поднялися в цене…
«Что же он, любит ее или тешится только?!» — твердила себе стрельчиха. Она гнала от себя эту мысль, но возвращалась к ней поневоле снова и снова.
Воздух над Волгой был тяжел и зноен. Между шатров, застилая вечерний берег едким и мутным туманом, дымились бесчисленные костры разинцев. Надоедно гудели комары. От реки были видны выделяющиеся на фоне еще не померкшего неба угрюмые каменные башни и зубчатые стены города. Где-то в дальнем конце разинского стана, простершегося от пристани на целую версту, скрипела неугомонная волынка. Из городских стен и из слобод доносился многоголосый собачий лай.
Разин лежал у себя в шатре на берегу. Он широко раскинул по ковру свои большие, сильные руки. Бездеятельность томила его. Ступив на сушу, он уже считал себя почти на Дону. А вот и вторая неделя стояния в Астрахани подходила к концу; она казалась длинной, как целая вечность. Но ничто еще не указывало, что это стояние скоро окончится. Между тем казацкое терпение оказалось короче, чем ожидал Степан. Уже было несколько случаев, когда казаки пытались в одиночку и малыми кучками пробираться на Дон. Вот и сейчас от Степана только что увели такого беглеца, пойманного казаками в камышах у самого Болдина устья.
— А что же мы, невольники, что ли! — вызывающе сказал он. — Ты с княжной со своей потешаешься тут. А нам пропадать за что?! Казаку дорога единая — на Дон!
Вчера приезжали из города персидские купцы. Предлагали за дочку хана уже не три, а целых пять тысяч залога. Это был достаточный выкуп за пленных разинцев, и, разумеется, астаринский хан отдал бы за пять тысяч своих пленников, но Степан опасался, что воевода примет уступку ему пленников за выражение нетерпения и станет еще несговорчивей с пушками. А новые сведения, которые Разиным были получены с Дона, заставляли его крепче прежнего держаться за оружие: в Черкасске между домовитыми был явный сговор против Степана…
Полог шатра распахнулся. Без спроса вошел Наумов. Он сел на ковре рядом с Разиным, закурил свою неразлучную трубку. Разин молча взял ее у него из рук, затянулся дымком…
— Отдай, развяжись ты с ней… Ведь пять тысяч деньги какие! — сказал Наумов. — А то, слышь, казаки собрались весь ясырь повязать на одну веревку да гнать во Приказну палату, чтобы скорей отпустили, и твою княжну тоже вместе со всеми… А того допустить, Тимофеич, нельзя — то воли твоей атаманской поруха!..
— И точно — поруха. Когда допустишь, то я тебе, тезка, башку отсеку!.. — Разин отдал ему назад трубку. — Про пустое нам зря не болтать с тобой, тезка… С Забузана там вести какие? — спросил он.
Два дня уже астраханские стрельцы вели с казаками тайные переговоры о том, чтобы пропустить казаков без боя мимо засады, стоявшей на Забузанском острове под началом князя Семена Ивановича Львова. Они заверяли, что если Степан обещает взять стрельцов на Дон, к себе на службу, то дорога по Волге ему открыта. Степан не решался дать им прямой ответ. Две тысячи ратных людей привлекали его. Прийти с таким войском — значило взять разом силу над донским Понизовьем. Но Наумов не советовал доверяться стрелецким посланцам: не воеводская ли затея весь этот сговор? Не для того ли ведут они разговоры, чтобы заставить Разина выйти из города и напасть на него на Волге, вопреки царской грамоте? Стрелецкие ходоки хотели видеть Разина самого, чтобы дать ему уверение и услышать из собственных уст атамана о том, что в этом деле не будет измены со стороны казаков.
Наумов отговаривал Разина от этого дела. Но Степан Тимофеич не хотел просто так отмахнуться. Он хотел повидать стрельцов сам. Он всегда любил сам убедиться во всяком решении дела, не полагаясь даже на лучших своих есаулов.
— Ждут ответа все в той же корчме. Опять нынче быть обещали, — сказал Наумов. — Ан ты не ходи. Пошли меня, Тимофеич. Я, право, не хуже тебя разберу.
— Сам пойду все же, — упорно ответил Разин. — Две тысячи ратной силы не шутка!..
… Корчма Марьиной бабки с первого дня стала местом, куда заходили и разинцы и стрельцы. Тут-то и было затеяно это дело — переговоры об уходе двух тысяч московских стрельцов на Дон. Разинцы пообещали стрельцам, что в этот вечер придет для сговора сам атаман.
Уже смеркалось, когда трое разинцев, стуча сапогами, вошли в корчму, поздоровались с бабкой.
— Стрельцы-то не приходили, старуха?
— Не бывало, родимые, ныне стрельцов.
— Ты, бабка, скатерть стели почище, вина ставь покрепче. Нынче к тебе гость великий пожалует — сам атаман Степан Тимофеич…
— Господи сохрани! — испуганно перекрестилась старуха. — Уж больно он, бают, грозный!
— Вот те на! Старая дура! Другая бы радовалась тому. Грозный — на воевод. А тебе лишь богатой стать от него.
Старуха испугалась за Машу.
— Сиди, берегись тут. Аль, может, куда-нибудь лучше к соседке б сокрылась?.. Ить «сам» прилезет! — шепнула она стрельчихе.
— Тут буду, — твердо ответила Маша.
Наскоро, дрожащей рукой она, приткнув к огоньку лампады, зажгла две свечи, схватила с припечки зеркальце…
Глаза ее горели, темный румянец палил огнем смуглые щеки, черные брови и темный пушок над губой удвояли ее красоту.
«Будто не я!» — глядя в зеркало, удивлялась Марья.
Накинув летник, она распахнула окно. Лаяли по дворам сторожевые псы, где-то тонко и протяжно взвизгнула женщина, с Волги долетала стройная песня разинцев. Двое прохожих, бряцая оружием, прошли по избитой бревенчатой мостовой мимо двора.
«Он! — подумала Маша. — Может, не ведает, в кую избу?!» Она даже, сама не зная зачем, рванулась было через окно в темноту улицы.
Но прохожие словно растаяли в уличном мраке, исчезли. Может, вошли в соседний двор, к рыбаку Ефиму или к рыбному старосте Яше…
Вдалеке простучал в доску сторож…
Холодок струился в окно сквозь высокий куст барбариса, росшего в палисаднике возле избы. Ветерок, казалось, летевший с прохладных синеющих звезд, ласкал жаркие щеки стрельчихи. Улица опустела и погрузилась в сон.
В этот миг Маша забыла, зачем ожидает она атамана, убийцу мужа, и ждала его так, будто вся ее жизнь зависела от его прихода…
Тяжелая поступь послышалась от перекрестка. Человек шел уверенно, смело. Другой забегал, показывая дорогу, что-то торопливо вполголоса бормоча.
— Тут, батька, тише, мосток-то ветхий! — предостерег он совсем уже недалеко от корчмы.
«Он!» — догадалась Марья.
Раздался треск сломанных досок.
— Эх, сатана! — злобно воскликнул густой голос Разина.
И на этот возглас вдруг, как по знаку, ото всех соседних, припертых на ночь, ворот отделились тени и побежали к мостику.
По астраханский улицам теперь целыми днями бродили шумные толпы разинцев, астраханских стрельцов, посадских и волжского гулящего люда. Разинские казаки дерзко вмешивались во все, что творилось в городе, вступались за обиженных и подзадоривали слабых совместно отстаивать свою правду. Приказные ябеды и земские ярыжки уже не смели показываться на улицах, опасаясь мести народа…
Каждый день приходили в Приказную палату различные жалобщики на казацкое своевольство. Богатый купец Латошин плакался воеводе на то, что, поверив жалобе какого-то татарина, которого будто бы приказчик обмерил на холстах, казаки разгромили лучшую лавку Латошина, а сукна, кромсая саблями на куски, разбросали в толпу «на шарап»… Кабацкий целовальник просил воеводской защиты от разинцев, заставляющих его торговать днем и ночью, а он, не спав уже несколько ночей, от усталости не может считать государевой напойной казны…
Соборный протопоп жаловался, что какой-то разинский есаул сманил у него дочку и повенчался с ней, сделав его воровским тестем. Митрополит Иосиф прислал сказать, что воры пограбили все его учуги.
Казалось бы, воевода должен был распалиться гневом, но Прозоровский молчал… Весь город видел, как воевода с каждым днем все более утрачивает власть, а разинцы с каждым днем все наглеют и чувствуют себя хозяевами Астрахани, боярина же это словно и не беспокоит…
И вот воеводский брат князь Михайла бурей ворвался к боярину.
— Жив и здрав, брат Иван, и срам тебя не сгубил?! — с жаром воскликнул он. — Да что же ты сотворяешь над нашим родом такой позор, что внуки станут гореть от стыда!..
Воевода спокойно, даже чуть-чуть с насмешкой, взглянул на младшего брата.
— Петух петухом! — сказал он. — Прискочил, закудахтал… Ну что ты шумишь?
— Не от себя я пришел — все дворяне послали меня — не сдаваясь, горячо продолжал Михайла. — Ведаешь ты, что в Астрахани творится?! Ты сам посуди: слыхал ты, Ивана Прончищева как изобидело казачье?! Иван своего холопа на улице плетью за пьянство учил, а казаки наскочили — откуда взялись, — схватили его да с лодки ну в Волге купать! До тех пор купали, покуда он, во спасение живота, согласился молить о прощении своего холопа… С обиды он руки готов на себя наложить, а грех на тебе, воевода, будет!.. Не можешь ты город держать! — Михайла ходил по комнате в возбуждении.
— Не мотайся по горнице, сядь, — указал воевода.
— Не время нам ныне сидеть, брат Иван. Ты тут все сидишь, а ворье за хозяина стало, — перебил князь Михайла. — Утре ко мне начальник воротного караула прибег, весь в мыле, как мерин. Вечор у него казаки городские ключи отобрали, чтобы вольно гулять всю ночь, а самого его до утра не пускали ко мне; говорят, что он должен сидеть у ворот, блюсти город…
— Трещишь, как сорока! — досадливо остановил воевода. — Не хуже тебя я все знаю. Тебя государь не затем слал в товарищах воеводы…
— Не затем государь меня слал, — перебил молодой Прозоровский, — чтобы я с тобой вместе сюды вот, под стол, забрался от беды! — выкрикнул он, толкнув сильной ногой воеводский стол, так что вдруг прижал воеводу столом к стене…
— Вот дурак! — раздраженно сказал воевода. — Ты слушай…
— Стану слушать, когда ты мне скажешь, кто в городе набольший человек — воевода ли, аль воровской атаман?.. Вели нам, дворянам, схватить вора Стеньку. Не устрашимся мы черни. Управимся с ним…
— Сядь да слушай, не то — вон порог, уходи! — решительно заявил воевода.
Михайла не сел, но перестал «мотаться», остановился напротив.
— Саблей махать не хитро, да не всегда и разумно, — сказал боярин, понизив голос. — Шумят казаки — знать, вора печет и дольше ему держаться невмочь. Ныне вся и забота в том — кто из нас сердцем покрепче. Сколь он тут ни шуми, а долго не высидит. Пушки свои отдаст да домой уберется. Тогда мы своих смутьянов к рукам приберем — и стрельцов и посадских, — смечаем всех, кто с ним дружит… Он сам захотел бы ныне, чтобы мы с ним затеяли свару… Ты разумей, в чем тут хитрость! Уразумел?
— Кабы мне грыжу твою, да плешь на макушку, да седину — может, я тоже уразумел бы. А мне только тридцать! — отрезал Михайла и повернулся к выходу.
— Я, Миша, как воевода тебе указую, чтобы ты смуты на заводил! — строго вдогонку ему наказал боярин.
— Ты, брат, экое слово, про смуту, сыщи у себя для Стеньки, а стольнику царскому постыдись его молвить, — не обернувшись, ответил Михайла…
Марья — стрелецкая вдова — вдруг оробела. Раньше казалось ей так легко заманить атамана к себе. Встреча на площади с Разиным словно подменила стрельчиху. «Ну, встречусь еще раз, а что я ему скажу?!» — размышляла она. И палящий стыд заливал огнем ее щеки и уши. Ей представлялось, что она позовет его, а он посмеется над ней да пройдет себе мимо… «Сколь женок на свете — и всякой он мил. Вон ведь слава какая, богатство какое, сколь силы в нем! Что я ему? Краше всех не родилась! А все же меня признал!» И почему-то ей было радостно, что Разин узнал ее в такой огромной толпе. «Признал», — не раз повторяла она себе и усмехалась…
Марья сидела дома, не выходя никуда, страшась, что, как только выйдет на улицу, тотчас опять попадет ей навстречу Разин. Она и сама не смогла бы себе объяснить охватившей ее боязни… Но за вестями о нем никуда не надо было ходить: весь город жил его, атаманской, жизнью. В корчму повседневно входили и разинцы, и стрельцы, и посадский люд, — все говорили о нем, о его делах… И с какой-то ревнивой жадностью Марья прислушивалась ко всему, что в корчме говорили о Разине. Ей хотелось еще и еще раз услышать о нем, не пропуская ни слова…
Казаки рассказывали о его набегах на кизилбашские города, астраханские жители передавали рассказы о его широкой душе, справедливости, щедрости. Кто-то говорил, что сам воеводский товарищ, царский стольник князь Львов принимал его с честью в доме; те приносили вести о дорогих подарках, которые Разин поднес воеводе; те спрашивали казаков о пленной персидской царевне, с которой он тешится. И казаки выхваляли ее красоту, как хвалили все то, что было связано с их атаманом.
— Сказывают, с нею и дни и ночи проводит? — добивался любопытный посадский.
— Да что там — «царевна, царевна»! Мало ли разных у батьки дел без персидской княжны! — оборвал расспросы другой казак…
«Что же он, любит ее или тешится только?» — вдруг почему-то вся загорелась желаньем узнать стрельчиха. Она прильнула плотнее к своей щелке ухом, боясь дохнуть, чтобы не пропустить ни словечка. Но в корчме говорили уже о другом, о том, что работные люди с митрополичьих соляных варниц в ста человеках пришли к Степану проситься в казаки, что волжский ярыжный народ — гулящие люди тоже рядятся во казацкое платье и пристают к атаману, что Степан покупает коней у татар, и кожи и шорный товар оттого поднялися в цене…
«Что же он, любит ее или тешится только?!» — твердила себе стрельчиха. Она гнала от себя эту мысль, но возвращалась к ней поневоле снова и снова.
Воздух над Волгой был тяжел и зноен. Между шатров, застилая вечерний берег едким и мутным туманом, дымились бесчисленные костры разинцев. Надоедно гудели комары. От реки были видны выделяющиеся на фоне еще не померкшего неба угрюмые каменные башни и зубчатые стены города. Где-то в дальнем конце разинского стана, простершегося от пристани на целую версту, скрипела неугомонная волынка. Из городских стен и из слобод доносился многоголосый собачий лай.
Разин лежал у себя в шатре на берегу. Он широко раскинул по ковру свои большие, сильные руки. Бездеятельность томила его. Ступив на сушу, он уже считал себя почти на Дону. А вот и вторая неделя стояния в Астрахани подходила к концу; она казалась длинной, как целая вечность. Но ничто еще не указывало, что это стояние скоро окончится. Между тем казацкое терпение оказалось короче, чем ожидал Степан. Уже было несколько случаев, когда казаки пытались в одиночку и малыми кучками пробираться на Дон. Вот и сейчас от Степана только что увели такого беглеца, пойманного казаками в камышах у самого Болдина устья.
— А что же мы, невольники, что ли! — вызывающе сказал он. — Ты с княжной со своей потешаешься тут. А нам пропадать за что?! Казаку дорога единая — на Дон!
Вчера приезжали из города персидские купцы. Предлагали за дочку хана уже не три, а целых пять тысяч залога. Это был достаточный выкуп за пленных разинцев, и, разумеется, астаринский хан отдал бы за пять тысяч своих пленников, но Степан опасался, что воевода примет уступку ему пленников за выражение нетерпения и станет еще несговорчивей с пушками. А новые сведения, которые Разиным были получены с Дона, заставляли его крепче прежнего держаться за оружие: в Черкасске между домовитыми был явный сговор против Степана…
Полог шатра распахнулся. Без спроса вошел Наумов. Он сел на ковре рядом с Разиным, закурил свою неразлучную трубку. Разин молча взял ее у него из рук, затянулся дымком…
— Отдай, развяжись ты с ней… Ведь пять тысяч деньги какие! — сказал Наумов. — А то, слышь, казаки собрались весь ясырь повязать на одну веревку да гнать во Приказну палату, чтобы скорей отпустили, и твою княжну тоже вместе со всеми… А того допустить, Тимофеич, нельзя — то воли твоей атаманской поруха!..
— И точно — поруха. Когда допустишь, то я тебе, тезка, башку отсеку!.. — Разин отдал ему назад трубку. — Про пустое нам зря не болтать с тобой, тезка… С Забузана там вести какие? — спросил он.
Два дня уже астраханские стрельцы вели с казаками тайные переговоры о том, чтобы пропустить казаков без боя мимо засады, стоявшей на Забузанском острове под началом князя Семена Ивановича Львова. Они заверяли, что если Степан обещает взять стрельцов на Дон, к себе на службу, то дорога по Волге ему открыта. Степан не решался дать им прямой ответ. Две тысячи ратных людей привлекали его. Прийти с таким войском — значило взять разом силу над донским Понизовьем. Но Наумов не советовал доверяться стрелецким посланцам: не воеводская ли затея весь этот сговор? Не для того ли ведут они разговоры, чтобы заставить Разина выйти из города и напасть на него на Волге, вопреки царской грамоте? Стрелецкие ходоки хотели видеть Разина самого, чтобы дать ему уверение и услышать из собственных уст атамана о том, что в этом деле не будет измены со стороны казаков.
Наумов отговаривал Разина от этого дела. Но Степан Тимофеич не хотел просто так отмахнуться. Он хотел повидать стрельцов сам. Он всегда любил сам убедиться во всяком решении дела, не полагаясь даже на лучших своих есаулов.
— Ждут ответа все в той же корчме. Опять нынче быть обещали, — сказал Наумов. — Ан ты не ходи. Пошли меня, Тимофеич. Я, право, не хуже тебя разберу.
— Сам пойду все же, — упорно ответил Разин. — Две тысячи ратной силы не шутка!..
… Корчма Марьиной бабки с первого дня стала местом, куда заходили и разинцы и стрельцы. Тут-то и было затеяно это дело — переговоры об уходе двух тысяч московских стрельцов на Дон. Разинцы пообещали стрельцам, что в этот вечер придет для сговора сам атаман.
Уже смеркалось, когда трое разинцев, стуча сапогами, вошли в корчму, поздоровались с бабкой.
— Стрельцы-то не приходили, старуха?
— Не бывало, родимые, ныне стрельцов.
— Ты, бабка, скатерть стели почище, вина ставь покрепче. Нынче к тебе гость великий пожалует — сам атаман Степан Тимофеич…
— Господи сохрани! — испуганно перекрестилась старуха. — Уж больно он, бают, грозный!
— Вот те на! Старая дура! Другая бы радовалась тому. Грозный — на воевод. А тебе лишь богатой стать от него.
Старуха испугалась за Машу.
— Сиди, берегись тут. Аль, может, куда-нибудь лучше к соседке б сокрылась?.. Ить «сам» прилезет! — шепнула она стрельчихе.
— Тут буду, — твердо ответила Маша.
Наскоро, дрожащей рукой она, приткнув к огоньку лампады, зажгла две свечи, схватила с припечки зеркальце…
Глаза ее горели, темный румянец палил огнем смуглые щеки, черные брови и темный пушок над губой удвояли ее красоту.
«Будто не я!» — глядя в зеркало, удивлялась Марья.
Накинув летник, она распахнула окно. Лаяли по дворам сторожевые псы, где-то тонко и протяжно взвизгнула женщина, с Волги долетала стройная песня разинцев. Двое прохожих, бряцая оружием, прошли по избитой бревенчатой мостовой мимо двора.
«Он! — подумала Маша. — Может, не ведает, в кую избу?!» Она даже, сама не зная зачем, рванулась было через окно в темноту улицы.
Но прохожие словно растаяли в уличном мраке, исчезли. Может, вошли в соседний двор, к рыбаку Ефиму или к рыбному старосте Яше…
Вдалеке простучал в доску сторож…
Холодок струился в окно сквозь высокий куст барбариса, росшего в палисаднике возле избы. Ветерок, казалось, летевший с прохладных синеющих звезд, ласкал жаркие щеки стрельчихи. Улица опустела и погрузилась в сон.
В этот миг Маша забыла, зачем ожидает она атамана, убийцу мужа, и ждала его так, будто вся ее жизнь зависела от его прихода…
Тяжелая поступь послышалась от перекрестка. Человек шел уверенно, смело. Другой забегал, показывая дорогу, что-то торопливо вполголоса бормоча.
— Тут, батька, тише, мосток-то ветхий! — предостерег он совсем уже недалеко от корчмы.
«Он!» — догадалась Марья.
Раздался треск сломанных досок.
— Эх, сатана! — злобно воскликнул густой голос Разина.
И на этот возглас вдруг, как по знаку, ото всех соседних, припертых на ночь, ворот отделились тени и побежали к мостику.