Высокие, покрытые мохом, кирпичные стены Китай-города, башни над воротами поразили Стеньку величием. «Вот так стены! Попробуй-ка кто иноземный дерзнуть на них! Как тут взберешься?! Чай, пушек на башнях — не то что у нас во Черкасске! Держа-ава! Вот то могучесть! Вот тут, чай, послам-то зависть: хотели бы под себя нас подмять, ан не сдюжишь!.. Перво все шири степные пройди, одолей казаков, да всяческих ратных людей, да малые городишки. Кажись, уж и все покорил, а дойдешь до Москвы — и увидишь, собака, что впусте трудился: Москвы-то не одоле-еть!..»
   Он шел вдоль Китай-городской стены ко Кремлю — сердцу всего государства. Издали указали ему стройные шатры кремлевских башен и золотую шапку Ивана Великого. По пути Стенька встретил несколько похорон и две свадьбы.
   «Тут столько народу, что каждый час кто-нибудь помирает да кто-нибудь родится», — подумал Степан.
   У ворот, ведущих на Красную площадь, Степан увидел большую толпу людей возле часовни.
   — Чудотворная божья матерь, — пояснили ему.
   — От ран помогает? — спросил он монаха.
   — От всех скорбей и недугов целятся люди у чудотворного образа, — ответил тот.
   — А можно за батьку?
   Монах не понял его.
   — Ну, раны-то не мои ведь, батькины раны! — нетерпеливо растолковал казак.
   — Язычник ты, что ли?! — Монах покачал головой. — Иди да поставь свечу да молись с усердием! — посоветовал он.
   Степан повернул к часовне.
   Но возле часовни вместо молитвы шла давка: толпа окружила какое-то зрелище.
   — Рожу тебе побить аль в приказ отвести? — кричал дюжий торговец, тряся за ворот щуплого мужичонку. — Рожу бить аль в приказ?..
   — Сказывай: лучше по роже! — посоветовал один из зевак.
   — Бей по роже, — покорно сказал мужичонка.
   — За что его? Что стряслось? В чем он винен? — расспрашивали друг друга в толпе.
   — Шапку в часовне покрал…
   — Во святом-то месте?! Ведь эко их сколь развелось! Как собак, перебить их, поганых! — переговаривались в толпе.
   Степенно, со смаком, любуясь робостью вора, купец отступил на шаг, скинул с плеч свою однорядку.
   — Подержи-ка…
   И бросил на руки одного из зевак.
   — Не жалей, проучи его, дядя, чтобы другим неповадно! — выкрикнул кто-то.
   Купец неторопливо подсучил рукава рубахи, деловито плюнул в кулак и ударом наотмашь в ухо свалил вора с ног.
   — Вставай, еще раз заеду! — потребовал купец, самодовольно оглядывая зрителей, словно ища одобренья своей выходке.
   С помутившимся взглядом мужичонка, шатаясь, покорно встал перед своим палачом.
   — Бей еще, коли нет в тебе сердца, — сдавленным голосом через силу сказал он.
   — Буде! Хватит с него! Небось ухо-то выбил! — раздались из толпы голоса.
   — А шапки собольи красть есть в тебе сердце?! — издевался купец. — Мало — ухо, печенку выбью! — свирепо добавил он и со злобой еще раз ударил вора «под ложечку».
   Мужичонка осел, подогнул колени и как-то боком упал. Голова его стукнулась об утоптанную жесткую землю.
   — Бог троицу любит. Вставай! Еще в третий! — крикнул купец.
   Но вор лежал неподвижно навзничь в пыли. По бороде изо рта струйкой сочилась кровь. Сочувствие толпы обратилось теперь к нему.
   В народе прошел ропот.
   — Убивец! — выкрикнул одинокий голос.
   — Чего ему станет!.. Пройдет! — деланно и беспокойно усмехнулся купец. — Эй, у кого моя однорядка? — повернулся он.
   — У собаки! — насмешливо крикнули из толпы.
   Купец растерянно озирался: однорядку кто-то унес…
   Раздвигая толпу, перед часовней явились двое земских ярыжек.
   — Вот они, злыдни ягастые. Богатым заступа, народу беда! — выкрикнул кто-то в толпе.
   — Знамы язычники! — подхватили вокруг, намекая на знаки земских ярыжек — буквы «3», «Я», красовавшиеся на груди их кафтанов справа и слева.
   — Зевласты ябеды!
   — Змеи ядовитые! — выкрикивали вокруг, стараясь толпой оттеснить ярыжных от побитого мужичонки, чтобы дать ему скрыться.
   — Чего тут стряслось? — спросил старший ярыжка, не обратив внимания на обидные клички, к которым они привыкли.
   — Шапку вон тот в часовне покрал у меня, — указав на побитого, злобно сказал купец. — Я его в рожу зепнул, а товарищ его в те поры унес у меня однорядку аглицкого сукна. Тащите его в приказ.
   — Все видали — ты сам однорядку отдал! — выкрикнул кто-то из толпы.
   Побитый купцом мужичишка только теперь очнулся и обалдело, молча глядел на людей.
   — Вставай! — толкнул его сапогом ярыжный. — Идем в приказ! — позвал он и купца.
   — Под пыткой теперь стоять мужику, — предсказал кто-то рядом со Стенькой. — Купец-то того, кто унес однорядку, ему товарищем назвал!..
   Степан смотрел на все, сжав кулаки. И вдруг не заметил сам, как вся прямая душа его возмутилась и закипела.
   — Да где ж в тебе совесть, поганское сердце?! — воскликнул он, подступив к купцу.
   Тот взглянул в глаза Стеньки и испуганно отшатнулся, зачем-то крестясь…
   Миг — и купец отлетел спиной на толпу от удара в грудь. От второго удара в ухо он упал и жалобно завизжал.
   — Так его, краснорылого нехристя! — зашумел народ.
   — Вставай, еще раз заеду! — на радость толпе выкрикнул над побитым Степан.
   Ярыжные кинулись на казака, но он отступил на шаг и подсучил рукава для драки. Один из ярыжных заколотил в тулумбас[6], призывая на помощь.
   — Уходи, казачок, уходи! В толпе тебя не найдут, мы прикроем! — подсказали Степану.
   Через толпу уже проталкивались стрельцы. Народ «от греха» потек в разные стороны. Стрельцы и ярыжные обступили Степана. Недолгой была борьба: вывернув казаку за спину руки и толкая в шею, его повели в приказ.
   Царская «привилея», данная донским казакам, не позволяла расправиться со Степаном, как с любым московитом: по закону, где было хоть два казака, они должны были сами судить третьего.
   Рассмотрев подорожную грамоту Стеньки, его послали из Земского приказа с подьячим и со стрельцом в Посольский приказ, который ведал донскими делами.
   В Посольском их встретил старик сторож.
   — На кой леший вы его притащили, — ворчливо сказал он подьячему. — Ведаешь сам, до какого часа в приказах сидят. Веди назад, в Земский!
   — Как хочешь, а нам до него дела нет, — возразил молодой подьячий. — Земский приказ не смеет держать донских казаков.
   — Таскаться с ним еще по Москве! Мы иную заботу сыщем, — вмешался стрелец.
   — И я не пойду назад! — заявил Степан. — Затаскаете тут по приказам туды-сюды! Что я — тать?!
   — Идем, стрелец! — крикнул подьячий, уже повернувшись к дверям.
   — Постойте, робята! — взмолился сторож. — Да как я с таким буянцем один?! Хоть его запереть пособите!
   Но Стенька уже узнал о своих правах по пути в Посольский приказ от провожатого, молодого подьячего, который проникся к нему дружелюбием.
   — Ты что, старый черт, царский указ нарушать?! — накинулся Стенька на старика. — В тюрьму меня, казака донского?!
   — Ты не шуми, не шуми! — шепотом остановил его сторож. — Не то вот Алмаз Иваныч услышит. Ведаешь, что он нам с тобой сотворит?..
   Однако Стенька поднял нарочно такой крик, что по пустым покоям, пропахшим пылью и плесенью, гулко пронесся отзвук. Со скрипом на шум отворилась дверь из какой-то комнаты, и показался рослый, не старый еще человек с холеной русой бородой, без кафтана, лишь в белой льняной рубахе с расстегнутым от жары воротом.
   — Что стряслось? — строго спросил он.
   — Из Земского привели казака донского, Алмаз Иваныч, — с низким поклоном сказал сторож. — Не смел я тебя тревожить…
   — Кто привел, идите сюды, ко мне в горницу.
   Наскоро расспросив подьячего о вине казака, Алмаз Иваныч отпустил его и остался вдвоем со Стенькой.
   — Стало, ты мыслишь, что за правду вступился? — насмешливо спросил он, глядя в лицо Степана серыми, пристальными, усталыми от работы глазами.
   — А что же он уговора не держит?! — запальчиво вскинулся Стенька. — Перво рожу побил мужику, а потом — все равно в приказ! Да еще наклепал про свою однорядку!
   — А на что ж у царя на Москве приказы да судьи? Я мыслю, и без тебя разберут — как те звать-то? Степанка? — и без тебя, Степан, разберут! В Мунгальской орде и то судьи есть и свои законы. А ты не в орде — на Москве!
   Дружелюбный голос думного, дьяка, прямой взгляд и его спокойная строгость внушили Стеньке доверие. Дьяк отложил пачку исписанных длинных «столбцов», придвинул к себе чистый листок бумаги и принялся молча что-то писать, глядя в Стенькину подорожную грамоту.
   — Разин сын… Не того полковника Рази, какой на Украину к Богдану охотников собирал? Тимофея, что ли? — спросил дьяк.
   — Его, — подтвердил Стенька, гордый тем, что в Москве, в Посольском приказе, тоже знают отца.
   Думный дьяк качнул головой и вздохнул.
   — Ты, знать-то, по батьке! И он во всем свете хотел правду устроить своими руками… Ан, может, для той великой правды ныне сам государь трудится! Может, и я здесь на ту же великую правду труды свои полагаю, — сказал дьяк, прихлопнув ладонью какую-то стопку бумаг, словно в них была сложена Тимофеева правда.
   — Ведь Запорожье-то правду искало вперед у царя, да царь не послушал! — сказал Степан, с жарким желанием оправдать отца.
   — А батька твой взялся наместо царя?! Все вы дети — что батьки, что сыновья! — заключил дьяк. — Державное дело — не шутка! Раз царь не послушал — знать, время тогда не пришло… Убили, что ль, батьку? — сочувственно спросил дьяк. — Я слышал — в конце войны он загинул.
   — Искатовали всего паны. Места живого нету, лежит.
   — А ты за батькины раны к Зосиме — Савватию на богомолье, да по пути хочешь Русь на праведный путь кулаком наставить?! — с насмешкой сказал дьяк и серьезно добавил: — Не так строят правду, Степанка. Всяк человек свое дело ведай, а в чужое не лезь — то будет и правда! А коли всяк станет всякого наставлять кулаками, так и держава не устоит — псарня станет!..
   Думный дьяк дописал еще строчку в только что начатой коротенькой грамотке и сложил листок вчетверо.
   — Отдай сию грамоту во зимовой станице атаману Ереме Клину, — сказал он, отпуская Степана.[7]
   Донские казаки обступили Степана. Некоторых из зимовой станицы он знал раньше. Других, может быть, никогда и не видел, но лица их, голоса, повадка — все казалось ему родным и знакомым. Он словно попал домой, в свою семью.
   Его заставили рассказать всей станице свои приключения. Слушали, добродушно подсмеивались, дразнили его.
   Но когда Стенька рассказывал, что он поднял шум в Посольском приказе, все одобрительно заговорили:
   — Знай наших! Донские не пропадут. Видать казака по нраву!
   Стенька пересказал и весь разговор с Алмазом Ивановым. Громкий хохот прерывал его все время, и юный казак не сразу взял в разум, что тут смешного.
   — Да как же ты, Разиненок, с Алмазом Иванычем в спор ввязался?! — воскликнул Ерема Клин. — Алмаз-то Иваныч ведь думный дьяк! Ты помысли-ка: думный! Ведь он в царской Думе с боярами рядом сидит, он всех послов из чужих земель принимает и споры с ними ведет, у самого государя в палатах повсядни бывает, советы дает царю. А ты его поучать?! Ну, сказывай дальше, каков у вас спор был?
   Степан рассказал, как Алмаз, хлопнув по бумагам ладонью, сказал, что сам государь, да и он с государем, трудится для той же великой правды, за какую пошел Тимофей Разя.
   — Ого! Вот так притча! — не выдержал Клин. — Вон про что он с тобой толковал! — Ерема Клин подмигнул окружавшим его казакам. — Знать, послы от гетмана Хмеля — Силуян да Кондрат Бырляй недаром приезжали в Москву просить принять Запорожье под царскую руку… Ну, добрые вести, Стенька!.. Небось Алмаз, каб разумным тебя почитал, не открыл бы тебе столь великой державной тайны…
   — Алмаз — человек-алмаз! Он друг казакам! — заговорили вокруг.
   — Не боярская кость! — поддержали другие.
   Кашевар зазвонил в чугунную сковороду, и казаки стали вытаскивать ложки. Стеньку посадили к миске с варевом, расспрашивали про Дон, про Черкасск, про набеги крымцев, как миновала зима, как ловится рыба…
   — Написал мне Алмаз Иваныч — тебя поучить за то, что ты всю державу на правду своим кулаком хошь направить, — сказал после ужина Клин и начал отчитывать Стеньку.
   Но даже ворчливая речь атамана была Стеньке радостна после всех злоключений. Да и нельзя сказать, что Ерема сильно бранился. Больше всего он ворчал на московскую волокиту, на то, что станицу так долго не отпускают на Дон, до сих пор не сполна дали сукна и порох еще не весь отпустили. Расспрашивал про отца, потом угостил Стеньку водкой и сказал, что наутро отпустит его посмотреть Москву, чтобы только нигде, спаси бог, не вступался в драку. И после всего, наконец, похвалил Степана, что он не спустил купцу и побил ему рожу.
   — Пусть знает донских казаков! — заключил Ерема.
   Наутро все казаки зимовой станицы принимали участие в сборах Стеньки. Чтобы пройтись по Москве, ему дали поновее кафтан, лучшего дегтя для смазки сапог и красивую шелковистую шапку, неплоше той, какую когда-то ему подарил Корнила.
   Сам Ерема Клин осмотрел его и, хлопнув ладонью между лопаток, весело заключил:
   — Казачина ладный! Иди погляди Москву. На всю жизнь упомнишь.
   Стенька вышел изо двора, где стояла станица, и весело зашагал перелеском, ржаною нивкой и слободой, у входа в которую чернела вблизи дороги закопченная кузня.
   Улицы слободы вдоль заборов и стен домов поросли травой, в которой сверкали под утренним солнцем цветы одуванчиков и ромашки. Из открытых окон домов доносились запахи варева. Хозяйки уже возвращались с кошелками с торга. На перекрестках всюду сидели торговки квасом, солеными огурцами, мочеными яблоками.
   Степан купил полный карман жареного тыквенного семени и, поплевывая, шел вразвалку, походкой беспечного человека.
   Золоченый купол Ивана Великого, сверкавший на солнце, служил ему путеводной звездой.
   Его обгоняла в пути бесконечная вереница возов и возков, порожних телег, всадников, и от пыли, вздымаемой лошадьми, ему казалось, что вся Москва утонула в каком-то душном золотистом тумане, из которого выплывали то поп, то посадский ремесленник, старуха с базарной корзинкой, вереница ребят, скакавших верхом на прутьях… Все это было и на Дону. Но вдруг послышались крики, топот, пролетели в пыли какие-то всадники, от которых народ метался с дороги под окна домов и к воротам, спасаясь от ударов плетей. И вот в туче пыли пронеслись на конях две высокие, аршинные шапки…
   — Бояре проехали! — с облегчением сказал кто-то.
   И снова по улице стали спокойно двигаться люди.
   Нет, такого на Дону не бывало!
   В стенах Китай-города казак попал во многолюдную толчею бесконечных московских торгов. Толпа подхватила его и понесла по торжищу.
   Шумным и пестрым бывал майдан на Черкасской площади, куда съезжалось немало заморских гостей со своими товарами. Когда с отцом или старшим братом Степан приезжал в Черкасск, его глаза разбегались от множества и пестроты товаров. Но московский торг, с рядами богатых лавок, с разноголосыми, пронзительными выкриками продавцов всевозможных товаров, дивил казака своей ширью и изобилием.
   «Сколь же надо возов, чтобы экие горы товаров свезти в одно место!» — думал Степан.
   Московский торг отличался еще и тем, что каждый товар был в строгом порядке, в своем ряду: сапоги — с сапогами, одежда — с одеждой, посуда — с посудой, там мясо, там рыба, там масло и яйца.
   Он свернул в шорный ряд, которым так славился черкасский казачий торг. Витые ременные плетки с узорными рукоятками, недоуздки, уздечки с медными и серебряными подборами, седла, высокие сапоги с острогами увлекли его взор. Он видел, как, приценяясь, щупают и разминают покупатели скрипучую, едко пахнущую кожу, с божбой и крикливыми клятвами жарко торгуются продавцы.
   «Вот бы эко седельце купить! — думал Стенька, впившись взглядом в богато украшенное седло, и тут же в душе рассмеялся. — Хорош был бы я — в Соловецку обитель на богомолье с седлом идти!»
   «Сколь богатства, сколь денег здесь, у московских людей! — думал он. — Торговый гость не потащит без дела товар на майдан. Знать, все раскупает Москва… Куда столь добра, как в прорву?!» Он проталкивался вперед, стирая с лица пот мягкой кудрявой шерстью своей папахи.
   — А ты их ладонью, ладонью погладь — девическа шейка! — уверял продавец, поглаживая и похлопывая узорчатые зеленые сапожки. — Сафьян лучший, заморский! Сам в Черкасске у турчина покупал. Месяц вез через горы да по лесам… В пути от донских казаков отбивался саблей, троих порубил, что хотели пограбить, — врал продавец. — Таким сапожкам на Дону цена тридцать алтын…
   Такие сапожки, на высоких, подкованных серебром каблуках с золочеными бубенчиками на загнутых вверх носочках, были на Дону в чести у щеголих плясуний.
   — Силен языком ты секчи-то донских казаков! — взъелся Стенька. — И брешешь все: не та у нас на Дону им цена.
   Молодица, которая торговалась за сапожки, то и дело пощелкивая орешками, со смехом оглянулась на голос Стеньки. Она сверкнула веселым задором из-под густых ресниц.
   — Ай да казак! Откупил бы, коль ведаешь цену, да мне подарил бы! — сказала она.
   Стенька смутился под ее озорным взглядом и не нашел, что ответить.
   — Э-э! Да ты еще молоденек, не дожил до денег! — добавила озорница, заметив его смущение.
   Обронив свою шутку, она отошла от лавки, больше уже не взглянув на Степана.
   — Ты кому нанялся тут купцов отгонять от лавок?! Дорог товар, тебе не рука — и ступай себе мимо! — напал на Стеньку продавец. — Таких, как ты, казачок, дают у нас на деньгу пучок, а в пучке по две дюжины.
   По Стенькину нраву, тут бы вступиться в драку за честь казаков, но, раззадоренный молодицей, он почти не слыхал, что выкрикнул продавец.
   — На, считай! Да живее! — воскликнул он, звякнув о ларь рассыпчатой горсткой мелкого серебра. — Давай! — Он схватил сапожки и взглянул вслед красотке.
   Желтый летник ее с собольей опушкой мелькал уже далеко в толпе.
   — Беги догоняй! Обласкает! — насмешливо крикнули за спиной Степана.
   Пробиваясь локтями через базарное скопище, Стенька уже не глядел ни на людей, ни на товары.
   «Кину ей сапожки, повернусь да уйду», — запальчиво думал казак.
   Но на площади, не доходя кремлевской стены, еще теснее сомкнулась толпа. Молодица пропала в сутолоке сотен людей, да и сам Стенька вдруг позабыл о ней, увидев жестокое зрелище казни.
   Распластанного на земле человека палачи хлестали с двух сторон по голой кровавой спине плетями. Тот извивался и плакал по-бабьи, с визгливым истошным воем, стараясь вырваться из-под помощников палача, сидевших у него на ногах и на голове.
   — Глупый мужик-то: кричит, только силу теряет, — заметил один из зевак. — Что больше терпеть, то легче.
   — Аль ты сам испытал? — спросил кто-то, стоявший рядом со Стенькой.
   — Кто нынче в Москве не битый? — ответил третий.
   — Плети — не кнут, — заговорили в толпе, — с плетей не помрешь. Что реветь-то белугой!
   В тот же миг недалеко в стороне раздался словно звериный рев, заглушивший визгливые крики. И вся толпа потянулась на крик, к более страшному зрелищу. Стенька двинулся вместе с другими, и сквозь расступившуюся и поредевшую толпу он увидел картину, подобную той, какую живописец изобразил в притворе черкасской церкви, где были написаны посмертные муки грешных казацких душ: хвостатые черти хлестали закованных и привязанных к столбам грешников длинными, извивающимися кнутами…
   С сапожками в руках, растерянный, стоял Стенька, глядя, как палач с тяжким кряканьем обрушивал на спину жертвы кровавый кнут…
   Какой-то старик невдалеке от Степана сидел на телеге. Казак заметил, что старик пристально смотрит ему в лицо.
   — Ты, видно, впервой на муки глядишь? — обратился старик к Степану.
   Степан оглянулся с безмолвным вопросом. Вдруг понял, что на лице его отразилась жалость, и застыдился ее.
   — Вишь, сердце в тебе не зачерствело: боль за другого чуешь. Округ-то народ как на свадьбу смотрит, — пояснил старик.
   — А сам ты? — спросил Степан.
   — Сына казнить сейчас учнут… А я, вишь, с телегой. После кнута пешки не пойдешь!..
   Старик вдруг громко хлебнул воздух, губы его искривились, и он рукавом торопливо вытер слезу.
   В это время помощники палача взялись за нового преступника — здорового, рослого парня с кудрявыми волосами. Стыдясь толпы, он едва взглянул на людей и опять опустил глубоко запавшие, обведенные синяками веки; красивое лицо его исказилось испугом.
   Помощники палача привязывали его к столбу деловито, не торопясь, как лошадь в кузне.
   Старик на телеге отчаянно закрестился.
   — Петрунька, Петрунька, — шептал он. — Дай, господи, легкую боль!..
   Подьячий возле столба стал читать приговор. Парень был пойман на грабеже подвыпившего попа, когда в пасху тот после праздничного обхода дворов по приходу возвращался домой с пасхальными приношениями. Парня схватили на месте прохожие стрельцы.
   В толпе пошутили:
   — Ты б, дурак, угостил стрельцов куличами — они бы тебя и пустили!
   Но шутки вдруг прервались. В тишине со свистом взлетел кнут, и вместе с первым ударом красавец малый как-то по-детски, негромко и жалобно вскрикнул…
   Кнут сразу рассек на нем кожу до крови.
   — С кровью-то легче. Когда пухнут, хуже! — сказали в толпе.
   Парень вскрикнул еще раз и два и вдруг весь обвис…
   — Иной, глядишь, мусорный мужичонка, да терпит, — со знанием дела заметил какой-то посадский, — а тут: посмотреть — богатырь, ан прокис!
   — Слабенек! — поддакнул второй. Ядреных всегда-то скорей засекают…
   … Вместе с другими Стенька пошел вслед за скрипучей телегой, на которой отец увозил сына с места казни. Они шли гурьбой в облаке раскаленной пыли, словно провожая покойника. Опасаясь сыщиков, люди, ропща вполголоса, осуждали жестокость судей. Иные, обгоняя соседей, приближались к телеге и кидали гроши на залитую кровью рогожную подстилку…
   И казацкий Дон сурово карал воров. Был в Черкасске, на площади, столб, к которому привязывали виновного, и каждый прохожий мог его ударить плетью, не то и дубинкой — как круг решит. Были случаи, когда за тяжелые преступления войсковой круг приговаривал побить казака камнями или в мешке бросить в воду, а то привязать к конским хвостам и разодрать на части. Стенька слыхал о таких приговорах, но сам никогда не видел подобной казни в своей станице или в Черкасске. А тут сразу столько мучений перед глазами!..


Казак и царь


   Степан не заметил и сам, как отстал от телеги. Вспомнив, что обещал казакам возвратиться к обеду, он сунул сапожки голенищами за кушак и пошел быстрее. Степан миновал уже кузницу, мимо которой шел утром. За неширокою хлебной нивой перед ним зеленел перелесок, манивший приветною тенью. Стеньке хотелось пить. Он заметил утром в лесочке ручей. «Вода небось в нем студена», — подумал он, предвкушая, с каким наслаждением напьется.
   Степан уже подошел к опушке, когда позади послышались звуки рогов, шум, топот копыт и собачий лай.
   Вздымая пыль, неслись на него какие-то всадники. Стенька отпрянул с дороги в кусты. В тот же миг мимо него промчалась пестрая вереница лихих всадников.
   В зеленых кафтанах с парчовыми отворотами на рукавах и шитыми воротами, в украшенных птичьими перьями шапках, скакали сокольники, держа на кожаных рукавицах красивых хищных птиц белой и пестрой масти. Зачарованный этим зрелищем, Стенька глядел на птиц разгоревшимся взором.
   Бывало, так же станицами езжали на птичью ловлю и казаки, так же удало скакали в ватаге и молодые казачата. Не раз в такой веренице езжал и Стенька. Он всегда любил ловчих птиц и теперь залюбовался красавцами, которые горделиво озирались и взмахивали крыльями, чтобы удержать равновесие… Въехав в лесок, все замедлили бег лошадей. Молодой казак глядел на них, затаясь за кустом орешника.
   Вдруг рядом затрещали ветви и прямо в лицо ему фыркнула лошадь…
   — Что ж ты, пес, не кланяешься его величеству государю царю Алексею Михайловичу? Кто ты есть, что, как волк, из кустов выглядаешь?! — крикнул над Стенькою молодой дворянин, который наехал на куст вместе с двумя слугами.
   — На птиц загляделся я!.. — оторопело воскликнул Стенька.
   В десятке шагов от себя он видел толпу разодетых всадников. Но как признать среди них царя?!
   Сокольники проскакали теперь вперед, и мимо куста проезжали псари с собаками на ременных сворках. Дворянин махнул им рукой. Двое псарей придержали коней и подъехали.
   — Некогда с ним разбираться. Захватите с собой да беречь его до расправы, — сказал дворянин псарям, и руки Степана были мгновенно скручены за спиной.
   Псарь посадил его на заводную лошадь, которую вел в поводу за своим седлом.
   — Терешка! Куды его так?! Сади ко хвосту его рожей — пусть никто не помыслит, что царский слуга! — крикнули из гурьбы всадников.
   Окружающие Степана псари весело захохотали…
   — Ну ты, малый, пропа-ал! — словно бы с сочувствием сказал псарь, связывая ему ноги под брюхом лошади.
   — Куды меня? На какую «потраву»? — спросил казак, не расслышавший слов дворянина.