Страница:
Когда до Минаева дошла очередь высказать свое мнение, он сказал, что молод еще судить войсковые дела, а кабы спросить его покойника батю, то батя сказал бы, что всякого, кто накликает на Дон воевод со стрельцами, надо камнями побить, как собаку, а то и живьем закопать поганца в могилу…
— Мое дело — торг, — сказал Фрол, — табуны, да овечки, да рыбные лавки. Со Стенькой мне что делить? Караванов на Волге я грабить не стану и кизилбашские города все задаром ему уступлю. Голытьбу я свою за работу кормлю, работники от меня не уйдут ко Степану…
— Да он же овец у тебя поотгонит, коней пограбит! — кричали со всех сторон Фролу.
— Господь не попустит того, атаманы! — густо «окая», говорил им в ответ Минаев. — Он, сказывают, и сам богат ныне; у него на все денег хватит. Надо ему — и свои табуны заведет, и овечек своих…
И вот, когда Разин пришел уже на Дон и нашел тут себе надежную пристань, только тогда и Корнила, и вся донская старшина поняли, как обманул их «богатей» Фрол Минаев, уразумели, откуда взялась та нежданная «кубышка», которую Фрол будто бы получил в наследство после отца, увидели, кому они сами спускали свои товары, когда продавали их Фролу Минаеву, новому богачу, поняли, для кого Фрол готовил свои табуны, запасы хлеба, и соли, и мяса, и шорный товар. Но теперь уже было поздно. Остров молодого удачливого донского купчины Фрола Минаева сделался островом Разина, а сам Фрол Минаич, хотя не ходил в воровской поход, оказался одним из ближних разинских есаулов. Притом же Минаев своими ушами слышал все замыслы понизовой старшины, которая не стеснялась при нем высказываться откровенно.
— Хитрей самого Степана, собака! Подвел он нас всех, дураков, как сома на свиную печенку! — говорил атаман, досадливо повторяя любимую приговорочку Фрола: — «Золотко», чертов сын, переметчик проклятый!
На острове возле устья Донца дозорные войсковой избы, посланные разыскивать сгинувших разинцев, обнаружили пушки, глядевшие на берег из ивняка и орешника. Оттуда слышались песни и поднимался дым многих костров…
— Мое дело — торг, — сказал Фрол, — табуны, да овечки, да рыбные лавки. Со Стенькой мне что делить? Караванов на Волге я грабить не стану и кизилбашские города все задаром ему уступлю. Голытьбу я свою за работу кормлю, работники от меня не уйдут ко Степану…
— Да он же овец у тебя поотгонит, коней пограбит! — кричали со всех сторон Фролу.
— Господь не попустит того, атаманы! — густо «окая», говорил им в ответ Минаев. — Он, сказывают, и сам богат ныне; у него на все денег хватит. Надо ему — и свои табуны заведет, и овечек своих…
И вот, когда Разин пришел уже на Дон и нашел тут себе надежную пристань, только тогда и Корнила, и вся донская старшина поняли, как обманул их «богатей» Фрол Минаев, уразумели, откуда взялась та нежданная «кубышка», которую Фрол будто бы получил в наследство после отца, увидели, кому они сами спускали свои товары, когда продавали их Фролу Минаеву, новому богачу, поняли, для кого Фрол готовил свои табуны, запасы хлеба, и соли, и мяса, и шорный товар. Но теперь уже было поздно. Остров молодого удачливого донского купчины Фрола Минаева сделался островом Разина, а сам Фрол Минаич, хотя не ходил в воровской поход, оказался одним из ближних разинских есаулов. Притом же Минаев своими ушами слышал все замыслы понизовой старшины, которая не стеснялась при нем высказываться откровенно.
— Хитрей самого Степана, собака! Подвел он нас всех, дураков, как сома на свиную печенку! — говорил атаман, досадливо повторяя любимую приговорочку Фрола: — «Золотко», чертов сын, переметчик проклятый!
На острове возле устья Донца дозорные войсковой избы, посланные разыскивать сгинувших разинцев, обнаружили пушки, глядевшие на берег из ивняка и орешника. Оттуда слышались песни и поднимался дым многих костров…
Буянский остров
— Добро пожаловать, батька! Здравствуй на новоселье, Алена Никитична! — приветствовал на острове Фрол Минаев новых хозяев первого дома, который был выстроен на самом высоком месте, чтобы не доходила сырость.
Но как ни старался Фрол со своими работниками я товарищами, как ни велики были богатства, присланные Степаном на постройку нового островного городка, все же дом был не настоящий, а полуземлянка; хотя тут был и дощатый настил пола, и настоящая печь, и лубяная кровелька, хотя два небольших окошечка возвышались чуть-чуть над землей и в доме было две горенки, но все-таки назвать его «домом» было нельзя. Это было совсем не похоже на те хоромы, которые представляла себе Алена, когда мужики говорили, что Степан пришлет за ней колымагу и увезет ее в новый город, который он ставит, на злобу бояр и на радость всем бедным людям, в своем справедливом царстве за Волгой.
Алена растерянно стояла над своим добром, которое казаки, под началом Тимошки, таскали с челнов на остров, чтобы устраивать новую жизнь в новом «городе»… Да и какой же тут мог быть город? Низкие части острова заросли камышом и осокой, на высоких росла ольха, болотное дерево, ива, что полоскала свои ветви в холодной воде Дона, и только ближе к вершинке холма, где стоял «дом» Степана с Аленой, торчало несколько старых осин да гнездился орешник…
Вокруг, по кустам, виднелись землянки и шалаши. Знакомые люди из беглецов, прибранных на работу Фролом Минаевым и уведенных из станиц зимою, приходили к Алене поздравлять ее с новосельем… Она все никак не могла опомниться, прийти в себя и начать новое устройство дома… Если бы был тут Степан, она бы расплакалась и стала проситься назад, в станицу, в их прежнюю избу, с высоким крыльцом, с настоящими окнами, под тесовой кровлей… Но Степан будто сгинул, сразу куда-то уехал на лошади. Остров был велик, и кто знает, где он там, чем там занят?! Изредка лишь казалось, что ветер доносит откуда-то сквозь шум ветвей то его недовольный окрик, то громкий разинский смех, то какие-то повелительные восклицания.
И вот поднялось солнце, настало утро, и только тут Алена увидела, какою горой вокруг навалены все ее вещи, а казаки еще и еще продолжают что-то таскать из челнов. Тимошка же по-атамански покрикивает на них, суетится, хлопочет…
— Да батюшки! Ведь казак возвернется скоро, голодный, а я не поспела прибраться! — воскликнула наконец Алена и принялась за дела…
Но Степан вернулся лишь к вечеру, приехал со своими есаулами, с Наумычем, Митяем, со старым Серебряковым, с Фролом Минаевым и с молодою Минаихой, которая навезла с собой жареного и вареного, горячих пирогов и всяческой всячины.
— Здоровы бывайте на новоселье! — певуче и приветливо говорила она, кланяясь Алене. — В поклон от меня, старшая сестрица Алена Никитична, тут курничек, тут рыбничек, тут с печенкой, тут с луком, с грибками, а сей-то с яблочком! — Минаиха весело, заразительно засмеялась. — Целой станицей казачки пекчи пособляли. Все спрашивают: куды, на чью свадьбу?
— Алешка, Алешка! А где же вино, где же чарки?! — весело вскинулся Разин.
— Ить ты не сказал, Тимофеич, что будешь с гостями! Сама-то я негораздушкой экой осталась! Матрена Петровна-то нарядилась!..
— Алешка, а где тот железный сундук с позолотой? — спросил Степан. — Да вот он!.. — ответил он сам же.
Тимошка велел принести какие-то сундуки, каких она никогда не видала, поставил их тут, у землянки, накрыл холстом. Алена Никитична думала: там пищали да сабли, какая-нибудь атаманская справа… И вдруг Степан вынул из сундука такой пестрый, цветистый плат, какому на свете и равного нету. Сам накинул ей на плечи. Вынул из сундука большой ларец «рыбья зуба», отворил, — а под крышкою жемчуга!..
Головная перевязь с жемчугом…
— Не дари жене жемчугов! — бойко крикнула Мотря Минаева.
— Кому же дарить? — спросил Разин.
— Не дари жемчугов: слезы будут!
Разин махнул рукою.
— На том и живот человеческий: то слезы, то смех, а без слез кто бы в смехе знал сладость! Носи на здоровье, Алена! — воскликнул он и поцеловал ее при всех в губы. — Али моя казачка не вышла красой?! — хвастливо спросил он у есаулов.
Алена зарделась от его похвалы, засуетилась с хозяйством, выставляя на стол чарки.
— Тимошка! Кошачий ты Ус! Помоги атаманше: не ведает, где для вина посуда, какую давать! — весело крикнул Степан.
И Тимошка, открыв другой сундук, стал вынимать кубки, братины, чары, что впору царю…
Когда была налита чарка за новоселье, Фрол поклонился Алене.
— Не обессудь, сестрица Никитична: обещала за добрые вести мне самый большой ковш вина, да и крепкий поцелуй обещала! Коли был таков уговор, за то, что я добрый пророк, то ни Мотря моя, ни Степан Тимофеич не взыщут.
За атаманской пирушкой пошли будни. Степан поднимался чуть свет и — в седло на весь день… Только к вечеру возвращался, усталый, и, словно подрубленный дуб, валился на лавку.
Ни пуховые подушки, ни шелковое, на соболях боярское одеяло, которое он подарил Алене, его не манили. Он спал одетый, пропахший смолою и дымом, в заскорузлой от пота рубахе, с руками, запачканными землей…
«Вот тебе и „по-царски жить“!» — грустно вздыхала Алена, вспоминая слова Степана, когда он велел ей оставить курень и собирать добро в дальний путь…
Он спал беспокойным, каким-то настороженным сном, как сторожевая собака, которая слушает шорохи ночи, чужие шаги, чует чужие запахи, тянет носом, вздрагивает и шевелит ушами…
Так шли дни и ночи, Степан бывал всюду и не замечал Алены Никитичны.
По всему Кагальницкому острову стучали топоры, дымились костры, слышались крики, рабочая перебранка…
Еще не успев настроить жилищ, люди огораживали весь остров земляною стеной, укрепляли ее где плетнями, где тыном. Среди острова вырубали мелкий лесок, строили кузни, другие тесали древки для пик, конопатили челны. Рыбаки выходили в челнах ловить рыбу или вялили ее, солили, коптили… Те выезжали на стрижку овец, те пасли табуны, откуда-то пригоняли гусей…
В первые дни на острове опасались шуметь. Все было тихо, как будто стояли в чужой земле и страшились, что кто-то может прогнать. Но потом, когда поставили пушки, вдруг ожило все криками, песнями. Песни в работе звенели над островом целыми днями. Вот подошло еще войско, а вот пошли и новые прибылые ватажки, что ни день — больше да больше…
— Ты послушь-ко, Степан Тимофеич, чего донские толкуют, — не богатей, спаси бог, батька, золотко, — голытьба верховая: «Либо мы казаки со Степаном, а либо — московские беглецы. Он праведный атаман, он хочет по всей земле устроить казацкое царство, да мужиков к нему сошлось много, а мужики тебя так повернут, что и сам, прости боже, за соху возьмешься!» И как теперь быть, Тимофеич?!
— Старшинская брехня! — резко сказал Степан. — Рознь между нами посеять хотят и страшат казаков сохою. А я доподлинно знаю, что сам Корнила пашет в степи да сеет. Только степь-то просторна, ты как его уследишь! А старшина такою брехней хочет поднять на нас казаков. Скажут, что мы тут за пашню стоим, сохи-бороны к пашне ладим… Чтобы они казакам не брехали, с сего дни в верховья с низов никого не пускать. На Дону речные дозоры поставить, по степным дорогам — заставы. Кто с верховьев поедет в Черкасск — и тоже нам ведать бы, по какому делу…
И с этого дня Черкасск оказался отрезан от верховых станиц. Войсковая изба перестала быть хозяином Тихого Дона. Даже торг верховьев с низовьями был прекращен. По пути к Черкасску Разин скупал все товары, заставляя купцов приставать к своему острову.
Кто хотел противиться и продолжать свой путь на низа, тому речные дозоры молча указывали на пушки, глядевшие с острова, уже не из береговых камышей, а с башен…
Больше всего войсковая старшина досадовала на то, что не заняла раньше разинцев этот удобный остров, с которого можно было держать в руках все донское Понизовье, отрезав его от прочего русского мира… Разинцы преградили и Дон и Донец, проверяли все суда, идущие мимо по обеим казацким рекам…
— Обучал себе на голову атаманской науке! Учил, где города строить для обороны, как лучше стены крепить. Вот моя наука — и против меня! — ворчал Корнила, со страхом наблюдая, как растет сила Разина.
В Черкасске шел слух, что сила Разина с каждым днем множится, войско его возрастает. Стало известно, что со стороны Слободской Украины к Разину без конца идут украинские переселенцы и беглые мужики из Курщины, Тульщины, Орловщины. Приходят охотники и из верховых станиц. Верховые казаки совсем перебирались к Степану, покинув свои станицы и захватив с собой семьи. Видимо, больше уж их не страшили разговоры о том, что в войске Разина много пахотных мужиков, которые «пересилят» и заставят пахать донские казацкие земли.
Вот уже несколько черкасских торговцев — армян и греков, услыхав о богатстве разинцев, покинули Черкасск и перебрались на разинский остров. Хотя в самый город их не впустили, но они раскинули майдан под городскою стеной и торговали вовсю.
По Дону и за донские пределы быстро летел слух о постройке нового городка, названного Кагальником, по его близости к Кагальницкой станице…
Степан сидел на бревне у караульной землянки, по временам улыбаясь тому, как сын его Гриша, размахивая деревянною саблей, с криком бросается в схватку с мальчишками-«врагами», старавшимися снизу с такими же деревянными саблями приступом взять кагальницкую земляную стену. Степан видел, что Гриша похож на него самого и чем-то еще на того «мальчишку Алешку», с которым вместе Степан шел с богомолья на Дон…
Степан с гордостью наблюдал, как бесстрашно и ловко Гришка отражает натиск мальчишек.
— Вырастут — тоже казаки будут! — вслух произнес Разин.
И вдруг, бесшумно подкравшись, на гребень стены выскочила ватага ребят. Сбитый с ног Гришка свалился кубарем с откоса стены и сильно ударился головой о камни. Степан быстро поднялся на стену и перегнулся с раската.
— Серге-ей! — прогремел на весь остров зов атамана.
Голос его прозвучал такой грозой, что все побросали свои дела.
— Сергей! Сергей! К атаману, Сергей! Сергуш! Есаул Сергей! — катилось из уст в уста по стенам к землянкам, где работали казаки.
Сергей появился перед Степаном.
— Кто строил стены с низовой стороны? — спросил атаман.
— Кто ж построит? Казаки!
— А кто дозирал?
— Кому ты велел! Говори, что ль, ладом, что ты дурня-то корчишь! — зло огрызнулся Сергей.
Степан неожиданно размахнулся и ткнул его кулаком в скулу. Сергей пошатнулся. В горле его захрипело, как в глотке взбешенного пса, и руки стиснулись в кулаки.
— Вот те и шурин! — насмешливо выкрикнул кто-то из казаков, не любивших Сергея за то, что он, на правах атаманского шурина, бывало, зазнавался перед другими.
Все оставили топоры и лопаты. Ребята, присевшие возле Гришки, тоже утихли, и Гриша, очнувшийся от забытья, не мог понять, что случилось, и плаксиво кривился.
— Что дерешься? — тихо спросил Сергей, побелев от обиды.
Степан размахнулся еще раз и снова ударил его по лицу.
— Чего дерешься? — громко крикнул Сергей.
— Гляди, дубина! Стену твою ребята малые взяли. Забрались без лестниц… Мало бить — и башку размозжу!..
Сергей сплюнул кровь.
— Не пес я, и словом сказать мочно, — сдержанно укорил он, — а что сказано, то и поправил!..
В эту же ночь Сергей убежал в Черкасск.
Разин послал к нему Тимошку, позвать назад.
— Что мне, морду не жалко! Я ныне богат воротился от кизилбашцев. Будет мне и в станицах почет! — сказал атаманский шурин.
— Убью изменщика, как поймаю, — сквозь зубы пообещал атаман.
Черкасская старшина не решалась напасть на Степана, пока не разведаны по-настоящему силы разинских казаков.
Корнила неоднократно посылал на Кагальницкий остров своих людей, приходивших к Разину как перебежчики на его сторону. Лазутчики были надежны, но ни один из них не сумел возвратиться в Черкасск: Разин не отпускал с острова тех казаков, которые пробрались к нему из низовьев…
Когда Сергей поссорился с Разиным и убежал от него в Черкасск, Корнила обрадовался: на сторону понизовых переходил один из ближайших людей Разина, который, конечно, должен был хорошо знать о том, каковы его намерения и как укреплен разинский городок… Старым, испытанным способом, за кружкой вина, от Сергея добивались признаний. Кривой плакал слезами, говорил, что Разин его осрамил и побил без вины, что больше им в дружбе не быть, но мыслей Степана он все-таки никому не выдал, хотя все понимали, что не мог же Степан таить свои замыслы даже от ближних своих есаулов, каким был Сережка Кривой…
Но, не пуская своих казаков в Черкасск, Разин давал отпуска под поруку верховым казакам, и те бывали в своих станицах. Корнила засылал своих лазутчиков и туда, чтобы расспрашивать отпускных разинцев.
Завзятый гуляка Евсейка пропил с отпускными разинцами немало войсковой казны, чтобы выведать о намерениях атамана.
— Велит, мол, Степан им готовыми быть, а куда и зачем их готовит, о том ни слова! — докладывал Корниле лазутчик Евсейка.
— А допьяну ли ты их поил? — добивался Корнила.
— Допьяну, батька! Ну сколь можно пить? Человек ведь не лошадь!.. А сам я в Кагальник поопасся, батька: ведают там меня, продадут… А спросишь их, сколь народу в приезде, они не сказывают, молчат, а иные и хвастают, что народу «несметно».
Осень уже подходила к концу. Вот-вот пойдут холода, через месяц станет и Дон, и тогда «воровской» городок будет легче взять, окружив его со льда, а донская старшина по-прежнему ничего не могла добиться толком о разинском острове.
И вот в дом Корнилы вошла гостья — старшинская вдова Глухариха, половине донских казаков кума, удачливая сваха, умелая повитуха, во время казацких походов — ворожея и утешница молодых казачек, на весь Черкасск советчица, ядовитая сплетница и атаманская подсыльщица.
— Неужто анчихрист меня во полон возьмет и домовь не пустит! Куды таков срам, что старуху держать в полону?! Пойду хлопотать за казацкое дело, послужу на старости Тихому Дону, — предложила Глухариха Корниле.
— Смотри не проврись в чем, болтлива кума! — остерегал ее на дорогу сам атаман. — Хоть Степан тебе кум, а все же не так единое слово скажешь — и пропадешь! Разбойник, он и старуху тебя не помилует! Хоть я в колдовство Степана не верю, да разум его атаманский не твоему чета — все тотчас увидит! Тогда уж к нему никаких лазутчиков не посылай… А мне все до малости ведать надо…
— Сама кур вожу. Смолоду знаю, что двум петухам тесно в одной курятне. Во всем разберусь, кум Корней. Такой простой дурой прикинусь, что сам ты меня не узнаешь!..
Больше целого дня пути на челне отделяло Черкасск от разинского островного городка, но кума Глухариха не пожалела старых костей и отправилась в гости к куме Алене Никитичне…
Каждый день подходили к Кагальницкому городку толпы пришельцев и отдельные одинокие путники, слышавшие о том, что Степан Тимофеевич принимает всех.
— Э-ге-ге-э-эй! — раздавался с берега протяжный крик.
— Чего нада-а-а?! — откликался казак с караульной башни Кагальницкого городка.
— Давай челна-а! К вам в город пришли-и!
— Сколь народу, каких земе-ель?
— Рязанских десятков с пято-ок!
— Рязань косопуза прилезла. Впускать? — спрашивал караульный у атамана или у ближних его людей, приставленных к прибору новых пришельцев.
— Косоруких не надо, а косопузы — чего же? — сгодятся! — шутили вокруг.
И разносился над Доном крик с башни, обращенный к Тимошке, который ведал в Кагальнике переправами с берега.
— Э-ге-эй! Тимоха-а! Челны подавай на берег!
Так каждый день приходили сюда брянские, калужские, тульские, тверские, владимирские беглецы. Кто приходил, тотчас же ставил себе шалаш или рыл бурдюгу, а не то находил своих земляков и ютился пока возле них.
В толпе пришельцев из Курска караульный казак заметил дородную и румяную старуху.
— Стой-ка, мать! Ведь ты из Черкасска! Гляди, к «соловьям» приладилась, а! Пошто в город прилезла?
Казак удержал ее за рукав.
— Пусти, пусти турка проклятый! — воскликнула смелая баба. — Да знаешь ты, кого не пускаешь?! Лапотников вонючих впускать, а меня-то, природну казачку, и нет?! Да кум Степан тебе рожу расплющит, кума-то Алена полны глазищи твои за меня наплюет!.. Алена! Алена!.. Да слышь ты, кума!.. — завизжала она, и казак отступил, безнадежно махнув рукой.
— Ух, батюшки, словно кобыла, вся в мыле! — воскликнула Глухариха, ввалившись к Алене Никитичне и вытирая платком обильно струившийся пот. — Куды ж ты, кума, залезла? Кругом вода… Сидишь, как цапля в болоте, и добрых людей-то тебе не видать! — выпалила старуха. — Сон привиделся мне про тебя. Я — наведать, мол, надо! Да крестника Мишеньку повидать захотела, каков он возрос, вот подарок ему захватила…
— Не Миша — Гришатка, — поправила мать.
— Да что ты! Да что ты! Я ведаю ведь и сама! Я сказала: мол, Гришеньку-крестничка надо проведать!
Она обвела взглядом нехитрое жилище Степана — простую землянку с маленькими окошками и сырыми бревенчатыми стенами, почти не отличавшуюся от других казацких жилищ Кагальницкого городка.
— Ой, сраму, кума! И живешь-то ты в воровской бурдюге, не в человечьей избе! С воды-то туман, лихоманку, того и гляди, подхватишь. Муж хитер: навез персиянских нарядов, жену обрядил — да и в клетку, чтобы зор человечий женской красы не видал!.. Покажи, что в гостинцы навез. Зипуном-то богат воротился?
Алена открыла сундук, показывала наряды. При свете трескучих свечей жарко сверкали драгоценные камни в кольцах, монистах и головных уборах.
— Подарила бы куму-то! Ведь в воровское логово к тебе не страшилась лезти! — не выдержала старуха. — Воротный казак, вот с такой бородищей, как зыкнет… признал, окаянный!.. Я чуть не сомлела…
И, получив от Алены подарок — кольцо с алмазом, пряча его ловким движением под платье, Глухариха тотчас же вспомнила, для чего забралась на остров.
— Задохнусь и помру до время в бурдюге. Пойдем хоть на волю из духоты, благо солнышко светит, — позвала Глухариха.
Они вышли наружу.
Не разгороженный ни заборами, ни плетнями, вокруг расстилался широкий бурдюжный город. Подобно могильным холмам, высились над землей только кровли землянок, иные с трубами, а больше даже без труб, и дым выходил у них прямо из дверей и окошек. Повсюду раздавался шум стройки. Разинцы укрепляли свой город.
Возле самой землянки Степана были навалены доски, бревна, пустые бочки. Осеннее солнце светило ярко, и было приятно погреться, усевшись под солнышком, на припеке.
Алена Никитична постелила ковер, усадила гостью. Поставила перед ней угощение — наливок и вин, каких Глухариха не пробовала и в доме Корнилы, персидских сластей, заморских сушеных ягод, пастил, медовых варений.
Глухариха вздохнула.
— Живешь, как птаха, невольна душа: наливки медовы, сахары грецкие и персицкие, узорочья сколько хошь, а все же не казачке жить взаперти!
Алена от неожиданности смолчала. До этой минуты ей в голову не приходило, что другие казачки считают несчастным ее житье. Сама она чувствовала себя счастливой с того мгновенья, когда ее Стенька внезапно откликнулся ей под окном.
— Муж твой неправедное с тобою творит, — продолжала Глухариха. — Их дело мужское — казачьи раздоры, а нашу сестру не обидь! Пошто такой-то пригожей казачке страдать! Когда ж и рядиться, убором хвастать!.. К старости расползешься, как тесто, рожа морщей пойдет, брюхо вперед полезет, а у тебя и наряды зря в сундуках сопрели!
— Сама никуда не хочу! Никого мне не надо! — горячо сказала Алена.
— Сахарный у тебя казак! — усмехнулась старуха. — А слеза на глазах пошто?
Алена поспешно смахнула слезы.
— Чу-ую: сызнова затевает! — догадалась старуха. — Да ты прежде времени не горюй! — утешила она Алену. — Сборы — долгое дело: всех обуть, одеть, всем пищали да сабли… Не казаки ведь приходят, все мужики, их так-то в поход не возьмешь! Покуда всего на них напасешься — и время, глядишь, пройдет, нарадуешься еще на своего атамана… Сколь у вас ныне людей в городке?
— День и ночь скопом лезут со всех сторон! Кто же их ведает, сколько. Да много, чай, стало… Что ни день, что ни два дни, глядишь — тут и новая сотня! — простодушно сказала Алена.
— Вот я тебе и говорю: столь народу в три дня не сготовишь к походу! — продолжала старуха.
— Не нынче, так завтра! — с горечью возразила Алена. — Вот так и живу, будто смерть на пороге!
— И что ты, казачка! Какая же смерть! И матки и бабки так жили: казак-то придет да снова уйдет, а ты все в станице! Али, может, не любит тебя?! Ворожила? — соболезнующе спросила старуха.
— Страшусь ворожить, — шепнула Алена. — Да что ворожба, кума, что ворожба?! За конями к ногайцам послал намедни, еще целу тысячу лошадей указал покупать — не впрок их солить, не пашню пахать на них, — стало, в ратный поход!..
— Может, зазноба где у него? — подсказала старуха.
— Зазноба? — растерянно переспросила Алена. — Нет, не мыслю того. К ратным делам у него охота, они его и сбивают…
— А на что же тебе, кума, женская сила! — воскликнула гостья. — Ты его сговори помириться с Черкасском. Твой небось ведь Корнея страшится, а тот его опасается… Мужикам-то что! Мужики по Стенькины денежки лезут, чуют богатство! А как станет мошна пуста, что тогда? Кому будет надобен твой атаман?! Надо ему во старшине себя утвердить! Пришел бы ныне в Черкасск, подарил бы Корнея перстнем, сабелькой доброй, как водится в атаманах, коня бы привел в поклон крестну батьке, — не лютый зверь, и сам Корней рад будет миру! И город строить не надо, и денежки оставались бы целы! Рядом с Корнилой отгрохали бы не дом, а хоромы! От доброй-то жизни и твой не захотел бы воевать, сидел бы в Черкасске, да и ты бы, на завидки казачкам, рядилась. Корнилиха локти бы грызла от злости!
Старуха внезапно умолкла, испуганно озираясь: голос Степана послышался рядом, за грудой каких-то бревен…
— Осерчает — увидит! Не любит меня твой казак. Схорони-ка! — заметалась старуха.
— Сиди, кума. Али ты не казачка? — успокоила Алена.
— Страшусь твоего-то! По голосу чую — гневен идет. Под сердитую руку не пасть ему…
Алена Никитична не успела и слова молвить, как тучная Глухариха проворно исчезла в огромной пустой бочке, поваленной среди других возле атаманской землянки…
Степан подошел с Наумовым. Только что он проверял на острове запасы разных товаров и теперь как раз говорил о том, о чем и приехала разведать атаманская подсыльщица и что было важнее всего для Черкасска:
— Огурцов соленых да рыбы и в три года не сожрать, а пороху и всего-то две бочки: в одной пусто, в другой нет ничего! Сбесились, что ли, мои есаулы премудрые? Мирно житьишко себе нашли: было бы жрать, мол, а пороху бог подаст, что ли?! — раздраженно говорил Степан.
— Не продают его, батька, страшатся! — сказал Наумов. — По рекам-то заставы. Никто попадать в таком деле не хочет! У воронежска воеводы толика лишнего есть, так он сговорился продать острогожскому полковнику Ивану Дзиньковскому — и то лишь тогда, как установится санный путь, в рыбных бочках наместо соленой рыбы, а Дзиньковский к нам повезет в винных бочках, как будто вино.
— А черкасские что, станут ждать, пока твои винные бочки приедут?! Корнила нагрянет, а нам и по разу нечем из пушек пальнуть!.. Кабы знал крестный батька, не долго бы мешкал ко крестнику в гости с чугунными пирожками!..
Но как ни старался Фрол со своими работниками я товарищами, как ни велики были богатства, присланные Степаном на постройку нового островного городка, все же дом был не настоящий, а полуземлянка; хотя тут был и дощатый настил пола, и настоящая печь, и лубяная кровелька, хотя два небольших окошечка возвышались чуть-чуть над землей и в доме было две горенки, но все-таки назвать его «домом» было нельзя. Это было совсем не похоже на те хоромы, которые представляла себе Алена, когда мужики говорили, что Степан пришлет за ней колымагу и увезет ее в новый город, который он ставит, на злобу бояр и на радость всем бедным людям, в своем справедливом царстве за Волгой.
Алена растерянно стояла над своим добром, которое казаки, под началом Тимошки, таскали с челнов на остров, чтобы устраивать новую жизнь в новом «городе»… Да и какой же тут мог быть город? Низкие части острова заросли камышом и осокой, на высоких росла ольха, болотное дерево, ива, что полоскала свои ветви в холодной воде Дона, и только ближе к вершинке холма, где стоял «дом» Степана с Аленой, торчало несколько старых осин да гнездился орешник…
Вокруг, по кустам, виднелись землянки и шалаши. Знакомые люди из беглецов, прибранных на работу Фролом Минаевым и уведенных из станиц зимою, приходили к Алене поздравлять ее с новосельем… Она все никак не могла опомниться, прийти в себя и начать новое устройство дома… Если бы был тут Степан, она бы расплакалась и стала проситься назад, в станицу, в их прежнюю избу, с высоким крыльцом, с настоящими окнами, под тесовой кровлей… Но Степан будто сгинул, сразу куда-то уехал на лошади. Остров был велик, и кто знает, где он там, чем там занят?! Изредка лишь казалось, что ветер доносит откуда-то сквозь шум ветвей то его недовольный окрик, то громкий разинский смех, то какие-то повелительные восклицания.
И вот поднялось солнце, настало утро, и только тут Алена увидела, какою горой вокруг навалены все ее вещи, а казаки еще и еще продолжают что-то таскать из челнов. Тимошка же по-атамански покрикивает на них, суетится, хлопочет…
— Да батюшки! Ведь казак возвернется скоро, голодный, а я не поспела прибраться! — воскликнула наконец Алена и принялась за дела…
Но Степан вернулся лишь к вечеру, приехал со своими есаулами, с Наумычем, Митяем, со старым Серебряковым, с Фролом Минаевым и с молодою Минаихой, которая навезла с собой жареного и вареного, горячих пирогов и всяческой всячины.
— Здоровы бывайте на новоселье! — певуче и приветливо говорила она, кланяясь Алене. — В поклон от меня, старшая сестрица Алена Никитична, тут курничек, тут рыбничек, тут с печенкой, тут с луком, с грибками, а сей-то с яблочком! — Минаиха весело, заразительно засмеялась. — Целой станицей казачки пекчи пособляли. Все спрашивают: куды, на чью свадьбу?
— Алешка, Алешка! А где же вино, где же чарки?! — весело вскинулся Разин.
— Ить ты не сказал, Тимофеич, что будешь с гостями! Сама-то я негораздушкой экой осталась! Матрена Петровна-то нарядилась!..
— Алешка, а где тот железный сундук с позолотой? — спросил Степан. — Да вот он!.. — ответил он сам же.
Тимошка велел принести какие-то сундуки, каких она никогда не видала, поставил их тут, у землянки, накрыл холстом. Алена Никитична думала: там пищали да сабли, какая-нибудь атаманская справа… И вдруг Степан вынул из сундука такой пестрый, цветистый плат, какому на свете и равного нету. Сам накинул ей на плечи. Вынул из сундука большой ларец «рыбья зуба», отворил, — а под крышкою жемчуга!..
Головная перевязь с жемчугом…
— Не дари жене жемчугов! — бойко крикнула Мотря Минаева.
— Кому же дарить? — спросил Разин.
— Не дари жемчугов: слезы будут!
Разин махнул рукою.
— На том и живот человеческий: то слезы, то смех, а без слез кто бы в смехе знал сладость! Носи на здоровье, Алена! — воскликнул он и поцеловал ее при всех в губы. — Али моя казачка не вышла красой?! — хвастливо спросил он у есаулов.
Алена зарделась от его похвалы, засуетилась с хозяйством, выставляя на стол чарки.
— Тимошка! Кошачий ты Ус! Помоги атаманше: не ведает, где для вина посуда, какую давать! — весело крикнул Степан.
И Тимошка, открыв другой сундук, стал вынимать кубки, братины, чары, что впору царю…
Когда была налита чарка за новоселье, Фрол поклонился Алене.
— Не обессудь, сестрица Никитична: обещала за добрые вести мне самый большой ковш вина, да и крепкий поцелуй обещала! Коли был таков уговор, за то, что я добрый пророк, то ни Мотря моя, ни Степан Тимофеич не взыщут.
За атаманской пирушкой пошли будни. Степан поднимался чуть свет и — в седло на весь день… Только к вечеру возвращался, усталый, и, словно подрубленный дуб, валился на лавку.
Ни пуховые подушки, ни шелковое, на соболях боярское одеяло, которое он подарил Алене, его не манили. Он спал одетый, пропахший смолою и дымом, в заскорузлой от пота рубахе, с руками, запачканными землей…
«Вот тебе и „по-царски жить“!» — грустно вздыхала Алена, вспоминая слова Степана, когда он велел ей оставить курень и собирать добро в дальний путь…
Он спал беспокойным, каким-то настороженным сном, как сторожевая собака, которая слушает шорохи ночи, чужие шаги, чует чужие запахи, тянет носом, вздрагивает и шевелит ушами…
Так шли дни и ночи, Степан бывал всюду и не замечал Алены Никитичны.
По всему Кагальницкому острову стучали топоры, дымились костры, слышались крики, рабочая перебранка…
Еще не успев настроить жилищ, люди огораживали весь остров земляною стеной, укрепляли ее где плетнями, где тыном. Среди острова вырубали мелкий лесок, строили кузни, другие тесали древки для пик, конопатили челны. Рыбаки выходили в челнах ловить рыбу или вялили ее, солили, коптили… Те выезжали на стрижку овец, те пасли табуны, откуда-то пригоняли гусей…
В первые дни на острове опасались шуметь. Все было тихо, как будто стояли в чужой земле и страшились, что кто-то может прогнать. Но потом, когда поставили пушки, вдруг ожило все криками, песнями. Песни в работе звенели над островом целыми днями. Вот подошло еще войско, а вот пошли и новые прибылые ватажки, что ни день — больше да больше…
— Ты послушь-ко, Степан Тимофеич, чего донские толкуют, — не богатей, спаси бог, батька, золотко, — голытьба верховая: «Либо мы казаки со Степаном, а либо — московские беглецы. Он праведный атаман, он хочет по всей земле устроить казацкое царство, да мужиков к нему сошлось много, а мужики тебя так повернут, что и сам, прости боже, за соху возьмешься!» И как теперь быть, Тимофеич?!
— Старшинская брехня! — резко сказал Степан. — Рознь между нами посеять хотят и страшат казаков сохою. А я доподлинно знаю, что сам Корнила пашет в степи да сеет. Только степь-то просторна, ты как его уследишь! А старшина такою брехней хочет поднять на нас казаков. Скажут, что мы тут за пашню стоим, сохи-бороны к пашне ладим… Чтобы они казакам не брехали, с сего дни в верховья с низов никого не пускать. На Дону речные дозоры поставить, по степным дорогам — заставы. Кто с верховьев поедет в Черкасск — и тоже нам ведать бы, по какому делу…
И с этого дня Черкасск оказался отрезан от верховых станиц. Войсковая изба перестала быть хозяином Тихого Дона. Даже торг верховьев с низовьями был прекращен. По пути к Черкасску Разин скупал все товары, заставляя купцов приставать к своему острову.
Кто хотел противиться и продолжать свой путь на низа, тому речные дозоры молча указывали на пушки, глядевшие с острова, уже не из береговых камышей, а с башен…
Больше всего войсковая старшина досадовала на то, что не заняла раньше разинцев этот удобный остров, с которого можно было держать в руках все донское Понизовье, отрезав его от прочего русского мира… Разинцы преградили и Дон и Донец, проверяли все суда, идущие мимо по обеим казацким рекам…
— Обучал себе на голову атаманской науке! Учил, где города строить для обороны, как лучше стены крепить. Вот моя наука — и против меня! — ворчал Корнила, со страхом наблюдая, как растет сила Разина.
В Черкасске шел слух, что сила Разина с каждым днем множится, войско его возрастает. Стало известно, что со стороны Слободской Украины к Разину без конца идут украинские переселенцы и беглые мужики из Курщины, Тульщины, Орловщины. Приходят охотники и из верховых станиц. Верховые казаки совсем перебирались к Степану, покинув свои станицы и захватив с собой семьи. Видимо, больше уж их не страшили разговоры о том, что в войске Разина много пахотных мужиков, которые «пересилят» и заставят пахать донские казацкие земли.
Вот уже несколько черкасских торговцев — армян и греков, услыхав о богатстве разинцев, покинули Черкасск и перебрались на разинский остров. Хотя в самый город их не впустили, но они раскинули майдан под городскою стеной и торговали вовсю.
По Дону и за донские пределы быстро летел слух о постройке нового городка, названного Кагальником, по его близости к Кагальницкой станице…
Степан сидел на бревне у караульной землянки, по временам улыбаясь тому, как сын его Гриша, размахивая деревянною саблей, с криком бросается в схватку с мальчишками-«врагами», старавшимися снизу с такими же деревянными саблями приступом взять кагальницкую земляную стену. Степан видел, что Гриша похож на него самого и чем-то еще на того «мальчишку Алешку», с которым вместе Степан шел с богомолья на Дон…
Степан с гордостью наблюдал, как бесстрашно и ловко Гришка отражает натиск мальчишек.
— Вырастут — тоже казаки будут! — вслух произнес Разин.
И вдруг, бесшумно подкравшись, на гребень стены выскочила ватага ребят. Сбитый с ног Гришка свалился кубарем с откоса стены и сильно ударился головой о камни. Степан быстро поднялся на стену и перегнулся с раската.
— Серге-ей! — прогремел на весь остров зов атамана.
Голос его прозвучал такой грозой, что все побросали свои дела.
— Сергей! Сергей! К атаману, Сергей! Сергуш! Есаул Сергей! — катилось из уст в уста по стенам к землянкам, где работали казаки.
Сергей появился перед Степаном.
— Кто строил стены с низовой стороны? — спросил атаман.
— Кто ж построит? Казаки!
— А кто дозирал?
— Кому ты велел! Говори, что ль, ладом, что ты дурня-то корчишь! — зло огрызнулся Сергей.
Степан неожиданно размахнулся и ткнул его кулаком в скулу. Сергей пошатнулся. В горле его захрипело, как в глотке взбешенного пса, и руки стиснулись в кулаки.
— Вот те и шурин! — насмешливо выкрикнул кто-то из казаков, не любивших Сергея за то, что он, на правах атаманского шурина, бывало, зазнавался перед другими.
Все оставили топоры и лопаты. Ребята, присевшие возле Гришки, тоже утихли, и Гриша, очнувшийся от забытья, не мог понять, что случилось, и плаксиво кривился.
— Что дерешься? — тихо спросил Сергей, побелев от обиды.
Степан размахнулся еще раз и снова ударил его по лицу.
— Чего дерешься? — громко крикнул Сергей.
— Гляди, дубина! Стену твою ребята малые взяли. Забрались без лестниц… Мало бить — и башку размозжу!..
Сергей сплюнул кровь.
— Не пес я, и словом сказать мочно, — сдержанно укорил он, — а что сказано, то и поправил!..
В эту же ночь Сергей убежал в Черкасск.
Разин послал к нему Тимошку, позвать назад.
— Что мне, морду не жалко! Я ныне богат воротился от кизилбашцев. Будет мне и в станицах почет! — сказал атаманский шурин.
— Убью изменщика, как поймаю, — сквозь зубы пообещал атаман.
Черкасская старшина не решалась напасть на Степана, пока не разведаны по-настоящему силы разинских казаков.
Корнила неоднократно посылал на Кагальницкий остров своих людей, приходивших к Разину как перебежчики на его сторону. Лазутчики были надежны, но ни один из них не сумел возвратиться в Черкасск: Разин не отпускал с острова тех казаков, которые пробрались к нему из низовьев…
Когда Сергей поссорился с Разиным и убежал от него в Черкасск, Корнила обрадовался: на сторону понизовых переходил один из ближайших людей Разина, который, конечно, должен был хорошо знать о том, каковы его намерения и как укреплен разинский городок… Старым, испытанным способом, за кружкой вина, от Сергея добивались признаний. Кривой плакал слезами, говорил, что Разин его осрамил и побил без вины, что больше им в дружбе не быть, но мыслей Степана он все-таки никому не выдал, хотя все понимали, что не мог же Степан таить свои замыслы даже от ближних своих есаулов, каким был Сережка Кривой…
Но, не пуская своих казаков в Черкасск, Разин давал отпуска под поруку верховым казакам, и те бывали в своих станицах. Корнила засылал своих лазутчиков и туда, чтобы расспрашивать отпускных разинцев.
Завзятый гуляка Евсейка пропил с отпускными разинцами немало войсковой казны, чтобы выведать о намерениях атамана.
— Велит, мол, Степан им готовыми быть, а куда и зачем их готовит, о том ни слова! — докладывал Корниле лазутчик Евсейка.
— А допьяну ли ты их поил? — добивался Корнила.
— Допьяну, батька! Ну сколь можно пить? Человек ведь не лошадь!.. А сам я в Кагальник поопасся, батька: ведают там меня, продадут… А спросишь их, сколь народу в приезде, они не сказывают, молчат, а иные и хвастают, что народу «несметно».
Осень уже подходила к концу. Вот-вот пойдут холода, через месяц станет и Дон, и тогда «воровской» городок будет легче взять, окружив его со льда, а донская старшина по-прежнему ничего не могла добиться толком о разинском острове.
И вот в дом Корнилы вошла гостья — старшинская вдова Глухариха, половине донских казаков кума, удачливая сваха, умелая повитуха, во время казацких походов — ворожея и утешница молодых казачек, на весь Черкасск советчица, ядовитая сплетница и атаманская подсыльщица.
— Неужто анчихрист меня во полон возьмет и домовь не пустит! Куды таков срам, что старуху держать в полону?! Пойду хлопотать за казацкое дело, послужу на старости Тихому Дону, — предложила Глухариха Корниле.
— Смотри не проврись в чем, болтлива кума! — остерегал ее на дорогу сам атаман. — Хоть Степан тебе кум, а все же не так единое слово скажешь — и пропадешь! Разбойник, он и старуху тебя не помилует! Хоть я в колдовство Степана не верю, да разум его атаманский не твоему чета — все тотчас увидит! Тогда уж к нему никаких лазутчиков не посылай… А мне все до малости ведать надо…
— Сама кур вожу. Смолоду знаю, что двум петухам тесно в одной курятне. Во всем разберусь, кум Корней. Такой простой дурой прикинусь, что сам ты меня не узнаешь!..
Больше целого дня пути на челне отделяло Черкасск от разинского островного городка, но кума Глухариха не пожалела старых костей и отправилась в гости к куме Алене Никитичне…
Каждый день подходили к Кагальницкому городку толпы пришельцев и отдельные одинокие путники, слышавшие о том, что Степан Тимофеевич принимает всех.
— Э-ге-ге-э-эй! — раздавался с берега протяжный крик.
— Чего нада-а-а?! — откликался казак с караульной башни Кагальницкого городка.
— Давай челна-а! К вам в город пришли-и!
— Сколь народу, каких земе-ель?
— Рязанских десятков с пято-ок!
— Рязань косопуза прилезла. Впускать? — спрашивал караульный у атамана или у ближних его людей, приставленных к прибору новых пришельцев.
— Косоруких не надо, а косопузы — чего же? — сгодятся! — шутили вокруг.
И разносился над Доном крик с башни, обращенный к Тимошке, который ведал в Кагальнике переправами с берега.
— Э-ге-эй! Тимоха-а! Челны подавай на берег!
Так каждый день приходили сюда брянские, калужские, тульские, тверские, владимирские беглецы. Кто приходил, тотчас же ставил себе шалаш или рыл бурдюгу, а не то находил своих земляков и ютился пока возле них.
В толпе пришельцев из Курска караульный казак заметил дородную и румяную старуху.
— Стой-ка, мать! Ведь ты из Черкасска! Гляди, к «соловьям» приладилась, а! Пошто в город прилезла?
Казак удержал ее за рукав.
— Пусти, пусти турка проклятый! — воскликнула смелая баба. — Да знаешь ты, кого не пускаешь?! Лапотников вонючих впускать, а меня-то, природну казачку, и нет?! Да кум Степан тебе рожу расплющит, кума-то Алена полны глазищи твои за меня наплюет!.. Алена! Алена!.. Да слышь ты, кума!.. — завизжала она, и казак отступил, безнадежно махнув рукой.
— Ух, батюшки, словно кобыла, вся в мыле! — воскликнула Глухариха, ввалившись к Алене Никитичне и вытирая платком обильно струившийся пот. — Куды ж ты, кума, залезла? Кругом вода… Сидишь, как цапля в болоте, и добрых людей-то тебе не видать! — выпалила старуха. — Сон привиделся мне про тебя. Я — наведать, мол, надо! Да крестника Мишеньку повидать захотела, каков он возрос, вот подарок ему захватила…
— Не Миша — Гришатка, — поправила мать.
— Да что ты! Да что ты! Я ведаю ведь и сама! Я сказала: мол, Гришеньку-крестничка надо проведать!
Она обвела взглядом нехитрое жилище Степана — простую землянку с маленькими окошками и сырыми бревенчатыми стенами, почти не отличавшуюся от других казацких жилищ Кагальницкого городка.
— Ой, сраму, кума! И живешь-то ты в воровской бурдюге, не в человечьей избе! С воды-то туман, лихоманку, того и гляди, подхватишь. Муж хитер: навез персиянских нарядов, жену обрядил — да и в клетку, чтобы зор человечий женской красы не видал!.. Покажи, что в гостинцы навез. Зипуном-то богат воротился?
Алена открыла сундук, показывала наряды. При свете трескучих свечей жарко сверкали драгоценные камни в кольцах, монистах и головных уборах.
— Подарила бы куму-то! Ведь в воровское логово к тебе не страшилась лезти! — не выдержала старуха. — Воротный казак, вот с такой бородищей, как зыкнет… признал, окаянный!.. Я чуть не сомлела…
И, получив от Алены подарок — кольцо с алмазом, пряча его ловким движением под платье, Глухариха тотчас же вспомнила, для чего забралась на остров.
— Задохнусь и помру до время в бурдюге. Пойдем хоть на волю из духоты, благо солнышко светит, — позвала Глухариха.
Они вышли наружу.
Не разгороженный ни заборами, ни плетнями, вокруг расстилался широкий бурдюжный город. Подобно могильным холмам, высились над землей только кровли землянок, иные с трубами, а больше даже без труб, и дым выходил у них прямо из дверей и окошек. Повсюду раздавался шум стройки. Разинцы укрепляли свой город.
Возле самой землянки Степана были навалены доски, бревна, пустые бочки. Осеннее солнце светило ярко, и было приятно погреться, усевшись под солнышком, на припеке.
Алена Никитична постелила ковер, усадила гостью. Поставила перед ней угощение — наливок и вин, каких Глухариха не пробовала и в доме Корнилы, персидских сластей, заморских сушеных ягод, пастил, медовых варений.
Глухариха вздохнула.
— Живешь, как птаха, невольна душа: наливки медовы, сахары грецкие и персицкие, узорочья сколько хошь, а все же не казачке жить взаперти!
Алена от неожиданности смолчала. До этой минуты ей в голову не приходило, что другие казачки считают несчастным ее житье. Сама она чувствовала себя счастливой с того мгновенья, когда ее Стенька внезапно откликнулся ей под окном.
— Муж твой неправедное с тобою творит, — продолжала Глухариха. — Их дело мужское — казачьи раздоры, а нашу сестру не обидь! Пошто такой-то пригожей казачке страдать! Когда ж и рядиться, убором хвастать!.. К старости расползешься, как тесто, рожа морщей пойдет, брюхо вперед полезет, а у тебя и наряды зря в сундуках сопрели!
— Сама никуда не хочу! Никого мне не надо! — горячо сказала Алена.
— Сахарный у тебя казак! — усмехнулась старуха. — А слеза на глазах пошто?
Алена поспешно смахнула слезы.
— Чу-ую: сызнова затевает! — догадалась старуха. — Да ты прежде времени не горюй! — утешила она Алену. — Сборы — долгое дело: всех обуть, одеть, всем пищали да сабли… Не казаки ведь приходят, все мужики, их так-то в поход не возьмешь! Покуда всего на них напасешься — и время, глядишь, пройдет, нарадуешься еще на своего атамана… Сколь у вас ныне людей в городке?
— День и ночь скопом лезут со всех сторон! Кто же их ведает, сколько. Да много, чай, стало… Что ни день, что ни два дни, глядишь — тут и новая сотня! — простодушно сказала Алена.
— Вот я тебе и говорю: столь народу в три дня не сготовишь к походу! — продолжала старуха.
— Не нынче, так завтра! — с горечью возразила Алена. — Вот так и живу, будто смерть на пороге!
— И что ты, казачка! Какая же смерть! И матки и бабки так жили: казак-то придет да снова уйдет, а ты все в станице! Али, может, не любит тебя?! Ворожила? — соболезнующе спросила старуха.
— Страшусь ворожить, — шепнула Алена. — Да что ворожба, кума, что ворожба?! За конями к ногайцам послал намедни, еще целу тысячу лошадей указал покупать — не впрок их солить, не пашню пахать на них, — стало, в ратный поход!..
— Может, зазноба где у него? — подсказала старуха.
— Зазноба? — растерянно переспросила Алена. — Нет, не мыслю того. К ратным делам у него охота, они его и сбивают…
— А на что же тебе, кума, женская сила! — воскликнула гостья. — Ты его сговори помириться с Черкасском. Твой небось ведь Корнея страшится, а тот его опасается… Мужикам-то что! Мужики по Стенькины денежки лезут, чуют богатство! А как станет мошна пуста, что тогда? Кому будет надобен твой атаман?! Надо ему во старшине себя утвердить! Пришел бы ныне в Черкасск, подарил бы Корнея перстнем, сабелькой доброй, как водится в атаманах, коня бы привел в поклон крестну батьке, — не лютый зверь, и сам Корней рад будет миру! И город строить не надо, и денежки оставались бы целы! Рядом с Корнилой отгрохали бы не дом, а хоромы! От доброй-то жизни и твой не захотел бы воевать, сидел бы в Черкасске, да и ты бы, на завидки казачкам, рядилась. Корнилиха локти бы грызла от злости!
Старуха внезапно умолкла, испуганно озираясь: голос Степана послышался рядом, за грудой каких-то бревен…
— Осерчает — увидит! Не любит меня твой казак. Схорони-ка! — заметалась старуха.
— Сиди, кума. Али ты не казачка? — успокоила Алена.
— Страшусь твоего-то! По голосу чую — гневен идет. Под сердитую руку не пасть ему…
Алена Никитична не успела и слова молвить, как тучная Глухариха проворно исчезла в огромной пустой бочке, поваленной среди других возле атаманской землянки…
Степан подошел с Наумовым. Только что он проверял на острове запасы разных товаров и теперь как раз говорил о том, о чем и приехала разведать атаманская подсыльщица и что было важнее всего для Черкасска:
— Огурцов соленых да рыбы и в три года не сожрать, а пороху и всего-то две бочки: в одной пусто, в другой нет ничего! Сбесились, что ли, мои есаулы премудрые? Мирно житьишко себе нашли: было бы жрать, мол, а пороху бог подаст, что ли?! — раздраженно говорил Степан.
— Не продают его, батька, страшатся! — сказал Наумов. — По рекам-то заставы. Никто попадать в таком деле не хочет! У воронежска воеводы толика лишнего есть, так он сговорился продать острогожскому полковнику Ивану Дзиньковскому — и то лишь тогда, как установится санный путь, в рыбных бочках наместо соленой рыбы, а Дзиньковский к нам повезет в винных бочках, как будто вино.
— А черкасские что, станут ждать, пока твои винные бочки приедут?! Корнила нагрянет, а нам и по разу нечем из пушек пальнуть!.. Кабы знал крестный батька, не долго бы мешкал ко крестнику в гости с чугунными пирожками!..