Страница:
Стенька вздохнул всей грудью.
— Рад, что домой воротился? — спросил наконец Иван.
— А что краше Дона?
— Вот то-то и есть… А ты ушел, Дон покинул и чуть не пропал там, дурень!..
— Пошто я там чуть не пропал?! — воскликнул Степан, который никак не ждал, что Ивану известно о случившихся с ним происшествиях.
— А ты со мной не криви, святой богомолец! Наместо молитвы пошел по башкам топором махать…
Стенька искоса посмотрел на брата. В прищуренных глазах его, глубоко сидевших под крыластыми бровями, при луне блеснул насмешливый огонек.
Степан в смущении промолчал.
— Ты что же мыслишь: Московское царство — орда? Зарубил монаха, махнул себе в лес, так никто и ведать не будет? Везде, брат, найдут!.. В войсковую избу из Посольска приказа, с Москвы, прислали письмо. Как к вам-де казак-малолеток Разин Стенька, Зимовейской станицы, с богомолья воротится, и вам бы его прислать в Москву, в Патриарший приказ, к ответу за душегубство. Да при том письме расспросны листы богомольцев и монастырских крестьян.
Иван посмотрел с насмешкой на брата и шутливо надвинул ему на глаза шапку.
— Эх ты! Заступщик за правду! — тепло сказал он. — Они же все, отпираясь, в расспросе твердят, что заступы твоей не молили, а ты, дескать, сам «неистово, аки зверь, напал на монастырского брата Афанасия и топором его сек ажно насмерть».
— Чего ж теперь будет?
— Вот то-то — чего? Будет тебе от крестного на орехи! Меня и то за тебя чуть живьем не сожрал. Сказывает, другим казакам на Москву прохода не станет, коли тебя не послать к патриарху. А ты, вишь, и царю не хотел поклониться, предерзко с царем говорил.
— Как предерзко?! — удивился Степан.
— А как? На Дон его звал дудаков травить соколами… Корнила горит со стыда…
Стенька потупился. Воспоминанье о встрече с царем и так его каждый раз смущало.
— Не поеду в Черкасск, — угрюмо буркнул Степан.
Иван качнул головой.
— Нет, ехать надо, Стенька! Ты казак, не дите. С покорной башкой к нему явишься — сам пощадит. Вдвоем уломаем! — сказал Иван.
Серебряная луна в легкой дымке катилась над Тихим Доном, соловьи продолжали греметь в ветвях ивняка. Но Степан уже ничего не слышал: ему представлялся либо путь на Москву в цепях, либо глухая засека где-нибудь на сибирской окраине, куда из Москвы посылают в службу провинившихся ратных людей…
— Рад, что домой воротился? — спросил наконец Иван.
— А что краше Дона?
— Вот то-то и есть… А ты ушел, Дон покинул и чуть не пропал там, дурень!..
— Пошто я там чуть не пропал?! — воскликнул Степан, который никак не ждал, что Ивану известно о случившихся с ним происшествиях.
— А ты со мной не криви, святой богомолец! Наместо молитвы пошел по башкам топором махать…
Стенька искоса посмотрел на брата. В прищуренных глазах его, глубоко сидевших под крыластыми бровями, при луне блеснул насмешливый огонек.
Степан в смущении промолчал.
— Ты что же мыслишь: Московское царство — орда? Зарубил монаха, махнул себе в лес, так никто и ведать не будет? Везде, брат, найдут!.. В войсковую избу из Посольска приказа, с Москвы, прислали письмо. Как к вам-де казак-малолеток Разин Стенька, Зимовейской станицы, с богомолья воротится, и вам бы его прислать в Москву, в Патриарший приказ, к ответу за душегубство. Да при том письме расспросны листы богомольцев и монастырских крестьян.
Иван посмотрел с насмешкой на брата и шутливо надвинул ему на глаза шапку.
— Эх ты! Заступщик за правду! — тепло сказал он. — Они же все, отпираясь, в расспросе твердят, что заступы твоей не молили, а ты, дескать, сам «неистово, аки зверь, напал на монастырского брата Афанасия и топором его сек ажно насмерть».
— Чего ж теперь будет?
— Вот то-то — чего? Будет тебе от крестного на орехи! Меня и то за тебя чуть живьем не сожрал. Сказывает, другим казакам на Москву прохода не станет, коли тебя не послать к патриарху. А ты, вишь, и царю не хотел поклониться, предерзко с царем говорил.
— Как предерзко?! — удивился Степан.
— А как? На Дон его звал дудаков травить соколами… Корнила горит со стыда…
Стенька потупился. Воспоминанье о встрече с царем и так его каждый раз смущало.
— Не поеду в Черкасск, — угрюмо буркнул Степан.
Иван качнул головой.
— Нет, ехать надо, Стенька! Ты казак, не дите. С покорной башкой к нему явишься — сам пощадит. Вдвоем уломаем! — сказал Иван.
Серебряная луна в легкой дымке катилась над Тихим Доном, соловьи продолжали греметь в ветвях ивняка. Но Степан уже ничего не слышал: ему представлялся либо путь на Москву в цепях, либо глухая засека где-нибудь на сибирской окраине, куда из Москвы посылают в службу провинившихся ратных людей…
Ратные трубы
На рассвете, собираясь с Иваном в Черкасск, Стенька хотел разбудить Аленку, но Иван отговорил его:
— У Корнилы в доме с Сергеем не потолкуешь ладом — все будет ему недосуг за работой. А тут, во станице, оставишь ее, он сюда за сестрой приедет — и вдоволь наговоритесь…
Они отправились в путь вдвоем.
Стенька гордился Иваном. Какая величавая, орлиная осанка у него! И бороду успел вырастить пышную и густую, будто уж сколько лет в атаманах. А шапку носит совсем особо, сдвинув на самые брови… Да слушает, что говорят, чуть прищурясь, будто легонько смеется над всеми. А сам говорит крепко, твердо, голос густой. Что сказал — то уж то! И душою прям, ни с кем не кривит. Кто неправ — хоть Корнила, — так прямо и режет!.. А на коне-то каков!..
Дразня отвыкшего от езды Степана, Иван обгонял его на своем скакуне, перескакивал через камни, овражки, ямы, резвился, как сверстник Стеньки.
Степан почти позабыл о нависшей над ним грозе.
По пути приставали к ним атаманы из других верховых станиц, и тут Иван перестал казаться мальчишкой. Казаки говорили между собой о том, что по дороге проехал в Черкасск царский посланец. Они гадали: не затем ли их вызвал Корнила, чтобы выслушать царское слово, и что за новость привез дворянин от царя казакам?
К концу третьего дня, уже скопившись большой ватагой, подъехали атаманы и казаки к Черкасску. После переправы они проскакали мимо городского вала и шумно въехали в город, громко здороваясь на скаку с черкасскими казаками.
— Что молвит народ про московского гонца? Пошто прибыл? — спросил Иван знакомого пожилого казака, пристраивая к коновязи своего скакуна.
— На Москве, мол, проглянуло солнце, и ум у царя просветлел: слышно — зовет войною на польских панов.
— Гуляй, сабли! — радостно вскрикнул Стенька.
Иван взглянул на него и усмехнулся.
— А ты, Степан, в чернецы не годишься, — ласково сказал он. — Счастье тебе, богомолец святой: на войну пойдешь — все вины простятся.
У войсковой избы толпились казаки. Тысячи их сошлись сюда. Много съехалось из соседних станиц. Над площадью стоял гул голосов. Только и разговоров было что о войне.
Кланяясь во все стороны и переговариваясь на ходу со знакомцами, Иван вошел в войсковую, а Стенька остался на площади в толпе молодежи.
— Сабли точить, Стенько! — ликующе выкрикнул у крыльца есаульский Юрка из Зимовейской станицы, и голос его сорвался от радостного волнения. Он даже забыл поздороваться со Степаном, которого не видал больше года.
— Наточим! — степенно ответил Степан, опасаясь в наивной радости оказаться похожим на Юрку.
Но самого его заразила та же горячка, и едва он заметил на площади нового знакомца и сверстника — белобрысого Митяя Еремеева, как, забывшись, тут же воскликнул:
— Митяйка! Коней ковать!..
Говор, крики и споры на площади разом замолкли, когда на крыльцо вышел один из войсковых есаулов.
— Уняли б галдеж, атаманы, — сказал он, — тайному кругу сидеть не даете, в избе слова не слышно!
— А какого вы черта там тайно вершите! Али опять продаете боярам казацкий Дон?! — крикнул хмельной казак.
— Тю ты, пьяная дура! Там ратный совет! Помолчи! — одернули рядом стоявшие казаки.
— Ты только нам повести, Михайло, быть ли войне? — закричали с площади.
— Разом выйдет старшина и все повестит, — уклончиво пообещал есаул и ушел обратно в избу, сопровождаемый озорными криками молодежи и еще большим шумом.
Но атаманы и после этого немало погорячили казаков.
И вот, наконец, появилось из дверей войсковой избы торжественное шествие есаулов со знаками атаманской власти, за ними вышел Корнила, одетый в алый кармазинный кафтан с козырем, унизанным жемчугом. Из-под распахнутого кафтана сверкал на нем боевой доспех — чеканенный серебром железный колонтарь[9]. Сбоку висела кривая старинная сабля.
— Давно бы так-то, Корней! Долой панский кунтуш!
— На казака стал похож! — задорно закричали с разных сторон из толпы.
— Гляди, еще бороду отрастит и совсем православным будет!
Атаман шел через толпу казаков, как бы не слыша непочтительных выкриков и чинно беседуя с важно выступавшим царским посланцем — чернобородым с проседью дворянином, одетым в парчовый кафтан, из-под которого тоже виднелась кольчуга. Ратный убор обоих вельмож явственно говорил о надвинувшихся военных событиях.
В толпе атаманов и есаулов из верховых и понизовых станиц Степан увидел также Ивана и тотчас, ревнивым взглядом сравнив его с прочими, решил, что Ивану под стать лишь один войсковой атаман — сам Корнила.
Атаман и царский посланец со всей войсковой старшиной поднялись на помост, а станичные атаманы и есаулы заняли место вокруг помоста.
Корнила первым снял шапку. За ним обнажили головы все и стали молиться. Потом атаман и старшина низко поклонились народу на все стороны и народ поклонился им.
Возле Стеньки в толпе стоял старый казак, дед Золотый. К нему подошел посыльный атаманский казак.
— Батька и вся старшина зовут тебя на помост! — закричал он глуховатому деду в ухо.
Старик двинулся с посыльным, проталкиваясь в толпе.
— Куды, дед? — окликнул его кто-то из казаков.
Старик оглянулся и весело подмигнул:
— Седу бороду народу казать!
Между тем два есаула на бархатной подушке поднесли Корниле его атаманский брусь. Он принял его и трижды стукнул о край перильца, которым был огорожен помост.
— Быть кругу открыту! — объявил атаман.
Вся площадь утихла.
Стенька заметил позади атамана старых дедов Ничипора Беседу, Золотого, Перьяславца, Неделю.
«Батька тут был бы — и его бы поставили на помост со старшиной!» — подумал Степан, сожалея о том, что Разя не приехал с ними в Черкасск…
Корнила расправил усы и обвел толпу взглядом. Последние голоса и ропот утихли.
— Други, братцы мои, атаманы донские! Великое добро совершилось, — торжественно возвестил Корнила. — Запорожское войско с гетманом Богданом било челом великому государю всея России царю Алексею Михайловичу, молило принять их под царскую руку в великую нашу державу. И государь наш моления ихнего слушал, принять их изволил…
Корнила истово перекрестился широким крестом, и за ним закрестились все бывшие на помосте.
— Едина церковь Христова, един народ русский, един государь Алексей Михайлович, и нет и не будет той силы, которая государя великое слово порушит! — провозгласил атаман, как клятву, подняв к небу сжатую в кулак мощную руку. — И государь наш православный, братцы, за правду свой праведный меч обнажил против польского короля и шляхетства! — заключил Корнила.
— Раньше бы думали — не было б столько крови! — крикнул задористый голос в толпе.
Но возбужденный говор, охвативший толпу, заглушил его нарастающим гулом грозного народного вдохновения.
Атаман повернулся к старикам, стоявшим сзади него на помосте.
— Ссорились вы со мною, деды. Дед Перьяславец, и ты, дед Золотый, и ты, Ничипор, и ты, и ты. Был бы простым казаком, то пошел бы и я тогда в славный полк Тимофея Рази…
Услышав эти слова, Стенька с гордостью оглянулся по сторонам. Но никто не глядел на него.
— Помиримось, обнимемось теперь крепче, в святой ратный час! — в волненье заключил Корнила, широко открыв объятья.
Старые казаки один за другим подходили и обнимались с Корнилой. И при каждом объятье толпа казаков выражала веселыми криками свое одобрение.
— Кабы зубы были, куснул бы тебя Золотый, поколь целовался! — со смехом крикнул Корниле снизу какой-то неугомонный шутник.
Но шутки такого рода уже не могли ни в ком найти отклика. В бороде старика Беседы, когда он обнялся с атаманом, на солнце блеснули слезы.
— Идите, старые атаманы! — обратился Корнила к дедам. — Несите сюда боевые наши знамена с ликом Христа, и с Мыколой-угодником, и с Иваном-воином, и со святым Егорием Победоносцем! Подымем и их всех в ратное дело за братьев, за землю и веру нашу, за правду!..
Грозный, воинственный клич казаков и сабельный лязг заглушили последние слова Корнилы. Звуки рожков, барабанов, дудок и труб раздались над площадью.
Сердце Стеньки билось и замирало восторгом. Он вместе со всеми кричал и, как другие, выхватив саблю из ножен, потрясал ею над головой. Не меньше чем десять тысяч клинков, как молнии, сверкали под солнцем над площадью… И, будто в ответ этому морю звуков и блеска, на церкви Ивана-воина ударил тяжелый колокол, подхваченный радостным, точно пасхальным трезвоном, а со всех десяти городских башен, как небесный гром, сотрясая весь остров, загрохотали пушки…
Тогда распахнулись церковные двери, и священники в торжественном облачении вышли, неся зажженные свечи, иконы и хоругви. А на крыльцо войсковой избы деды уже выносили старые, прокопченные дымом битв и пробитые панскими пулями и татарскими стрелами казацкие войсковые знамена и косматые бунчуки…
— У Корнилы в доме с Сергеем не потолкуешь ладом — все будет ему недосуг за работой. А тут, во станице, оставишь ее, он сюда за сестрой приедет — и вдоволь наговоритесь…
Они отправились в путь вдвоем.
Стенька гордился Иваном. Какая величавая, орлиная осанка у него! И бороду успел вырастить пышную и густую, будто уж сколько лет в атаманах. А шапку носит совсем особо, сдвинув на самые брови… Да слушает, что говорят, чуть прищурясь, будто легонько смеется над всеми. А сам говорит крепко, твердо, голос густой. Что сказал — то уж то! И душою прям, ни с кем не кривит. Кто неправ — хоть Корнила, — так прямо и режет!.. А на коне-то каков!..
Дразня отвыкшего от езды Степана, Иван обгонял его на своем скакуне, перескакивал через камни, овражки, ямы, резвился, как сверстник Стеньки.
Степан почти позабыл о нависшей над ним грозе.
По пути приставали к ним атаманы из других верховых станиц, и тут Иван перестал казаться мальчишкой. Казаки говорили между собой о том, что по дороге проехал в Черкасск царский посланец. Они гадали: не затем ли их вызвал Корнила, чтобы выслушать царское слово, и что за новость привез дворянин от царя казакам?
К концу третьего дня, уже скопившись большой ватагой, подъехали атаманы и казаки к Черкасску. После переправы они проскакали мимо городского вала и шумно въехали в город, громко здороваясь на скаку с черкасскими казаками.
— Что молвит народ про московского гонца? Пошто прибыл? — спросил Иван знакомого пожилого казака, пристраивая к коновязи своего скакуна.
— На Москве, мол, проглянуло солнце, и ум у царя просветлел: слышно — зовет войною на польских панов.
— Гуляй, сабли! — радостно вскрикнул Стенька.
Иван взглянул на него и усмехнулся.
— А ты, Степан, в чернецы не годишься, — ласково сказал он. — Счастье тебе, богомолец святой: на войну пойдешь — все вины простятся.
У войсковой избы толпились казаки. Тысячи их сошлись сюда. Много съехалось из соседних станиц. Над площадью стоял гул голосов. Только и разговоров было что о войне.
Кланяясь во все стороны и переговариваясь на ходу со знакомцами, Иван вошел в войсковую, а Стенька остался на площади в толпе молодежи.
— Сабли точить, Стенько! — ликующе выкрикнул у крыльца есаульский Юрка из Зимовейской станицы, и голос его сорвался от радостного волнения. Он даже забыл поздороваться со Степаном, которого не видал больше года.
— Наточим! — степенно ответил Степан, опасаясь в наивной радости оказаться похожим на Юрку.
Но самого его заразила та же горячка, и едва он заметил на площади нового знакомца и сверстника — белобрысого Митяя Еремеева, как, забывшись, тут же воскликнул:
— Митяйка! Коней ковать!..
Говор, крики и споры на площади разом замолкли, когда на крыльцо вышел один из войсковых есаулов.
— Уняли б галдеж, атаманы, — сказал он, — тайному кругу сидеть не даете, в избе слова не слышно!
— А какого вы черта там тайно вершите! Али опять продаете боярам казацкий Дон?! — крикнул хмельной казак.
— Тю ты, пьяная дура! Там ратный совет! Помолчи! — одернули рядом стоявшие казаки.
— Ты только нам повести, Михайло, быть ли войне? — закричали с площади.
— Разом выйдет старшина и все повестит, — уклончиво пообещал есаул и ушел обратно в избу, сопровождаемый озорными криками молодежи и еще большим шумом.
Но атаманы и после этого немало погорячили казаков.
И вот, наконец, появилось из дверей войсковой избы торжественное шествие есаулов со знаками атаманской власти, за ними вышел Корнила, одетый в алый кармазинный кафтан с козырем, унизанным жемчугом. Из-под распахнутого кафтана сверкал на нем боевой доспех — чеканенный серебром железный колонтарь[9]. Сбоку висела кривая старинная сабля.
— Давно бы так-то, Корней! Долой панский кунтуш!
— На казака стал похож! — задорно закричали с разных сторон из толпы.
— Гляди, еще бороду отрастит и совсем православным будет!
Атаман шел через толпу казаков, как бы не слыша непочтительных выкриков и чинно беседуя с важно выступавшим царским посланцем — чернобородым с проседью дворянином, одетым в парчовый кафтан, из-под которого тоже виднелась кольчуга. Ратный убор обоих вельмож явственно говорил о надвинувшихся военных событиях.
В толпе атаманов и есаулов из верховых и понизовых станиц Степан увидел также Ивана и тотчас, ревнивым взглядом сравнив его с прочими, решил, что Ивану под стать лишь один войсковой атаман — сам Корнила.
Атаман и царский посланец со всей войсковой старшиной поднялись на помост, а станичные атаманы и есаулы заняли место вокруг помоста.
Корнила первым снял шапку. За ним обнажили головы все и стали молиться. Потом атаман и старшина низко поклонились народу на все стороны и народ поклонился им.
Возле Стеньки в толпе стоял старый казак, дед Золотый. К нему подошел посыльный атаманский казак.
— Батька и вся старшина зовут тебя на помост! — закричал он глуховатому деду в ухо.
Старик двинулся с посыльным, проталкиваясь в толпе.
— Куды, дед? — окликнул его кто-то из казаков.
Старик оглянулся и весело подмигнул:
— Седу бороду народу казать!
Между тем два есаула на бархатной подушке поднесли Корниле его атаманский брусь. Он принял его и трижды стукнул о край перильца, которым был огорожен помост.
— Быть кругу открыту! — объявил атаман.
Вся площадь утихла.
Стенька заметил позади атамана старых дедов Ничипора Беседу, Золотого, Перьяславца, Неделю.
«Батька тут был бы — и его бы поставили на помост со старшиной!» — подумал Степан, сожалея о том, что Разя не приехал с ними в Черкасск…
Корнила расправил усы и обвел толпу взглядом. Последние голоса и ропот утихли.
— Други, братцы мои, атаманы донские! Великое добро совершилось, — торжественно возвестил Корнила. — Запорожское войско с гетманом Богданом било челом великому государю всея России царю Алексею Михайловичу, молило принять их под царскую руку в великую нашу державу. И государь наш моления ихнего слушал, принять их изволил…
Корнила истово перекрестился широким крестом, и за ним закрестились все бывшие на помосте.
— Едина церковь Христова, един народ русский, един государь Алексей Михайлович, и нет и не будет той силы, которая государя великое слово порушит! — провозгласил атаман, как клятву, подняв к небу сжатую в кулак мощную руку. — И государь наш православный, братцы, за правду свой праведный меч обнажил против польского короля и шляхетства! — заключил Корнила.
— Раньше бы думали — не было б столько крови! — крикнул задористый голос в толпе.
Но возбужденный говор, охвативший толпу, заглушил его нарастающим гулом грозного народного вдохновения.
Атаман повернулся к старикам, стоявшим сзади него на помосте.
— Ссорились вы со мною, деды. Дед Перьяславец, и ты, дед Золотый, и ты, Ничипор, и ты, и ты. Был бы простым казаком, то пошел бы и я тогда в славный полк Тимофея Рази…
Услышав эти слова, Стенька с гордостью оглянулся по сторонам. Но никто не глядел на него.
— Помиримось, обнимемось теперь крепче, в святой ратный час! — в волненье заключил Корнила, широко открыв объятья.
Старые казаки один за другим подходили и обнимались с Корнилой. И при каждом объятье толпа казаков выражала веселыми криками свое одобрение.
— Кабы зубы были, куснул бы тебя Золотый, поколь целовался! — со смехом крикнул Корниле снизу какой-то неугомонный шутник.
Но шутки такого рода уже не могли ни в ком найти отклика. В бороде старика Беседы, когда он обнялся с атаманом, на солнце блеснули слезы.
— Идите, старые атаманы! — обратился Корнила к дедам. — Несите сюда боевые наши знамена с ликом Христа, и с Мыколой-угодником, и с Иваном-воином, и со святым Егорием Победоносцем! Подымем и их всех в ратное дело за братьев, за землю и веру нашу, за правду!..
Грозный, воинственный клич казаков и сабельный лязг заглушили последние слова Корнилы. Звуки рожков, барабанов, дудок и труб раздались над площадью.
Сердце Стеньки билось и замирало восторгом. Он вместе со всеми кричал и, как другие, выхватив саблю из ножен, потрясал ею над головой. Не меньше чем десять тысяч клинков, как молнии, сверкали под солнцем над площадью… И, будто в ответ этому морю звуков и блеска, на церкви Ивана-воина ударил тяжелый колокол, подхваченный радостным, точно пасхальным трезвоном, а со всех десяти городских башен, как небесный гром, сотрясая весь остров, загрохотали пушки…
Тогда распахнулись церковные двери, и священники в торжественном облачении вышли, неся зажженные свечи, иконы и хоругви. А на крыльцо войсковой избы деды уже выносили старые, прокопченные дымом битв и пробитые панскими пулями и татарскими стрелами казацкие войсковые знамена и косматые бунчуки…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
«КАЗАЦКАЯ ЖИЗНЬ»
Соловьи в садах
Два года минуло с тех пор, как донские деды вынесли из войсковой избы казацкие знамена. Два года прошло, как станицы покинули Дон. У многих молодых за эти годы выросли бороды и усы, многие показали себя храбрыми воинами, многих взяла могила в чужой земле.
Степан был выбран есаулом головного дозора. Товарищи полюбили в нем удаль и боевую сметку, и сами дозорные казаки поставили его головой над собою.
Головной дозор первым встречался с противником. Чаще всего навстречу попадался такой же панский дозор, и, бесшумно расправившись с ним, Степан высылал лазутчиков высмотреть, от кого был дозор, сколько идет войска, пешее или конное. Нередко случалось, что панские силы обрушивались на Стенькиных казаков и приходилось вступать с ними в неравную драку, пока подойдут на помощь свои станицы. Стенькины товарищи прослыли среди войска первыми удальцами. Много их пало в боях, а те, кто пришел охотой на место убитых товарищей, были так же отважны, и Стенька гордился ими, как и они своим есаулом.
В этой войне русскому войску далась боевая удача, и оттого казаки дрались смелее и жарче. В частых схватках молодой есаул скоро узнал хитрости и повадки врага.
Жители Украины и Белоруссии, где проходили битвы, переходили на сторону русских, показывали дороги, помогали устраивать в удобных местах засады и радовались победам над жестокими польскими панами. С самого начала войны все стало уже клониться к победе России, но паны еще не просили пощады.
— Да что же он, чертов пан, о двух головах?! — досадовали казаки. — Колотим, колотим, а все ему мало!
Прогнав панов из Украины и Белоруссии, русские подошли уже к старым границам Речи Посполитой, как вдруг пришла весть, что шведское войско вторглось в Польшу с северной стороны и быстро пошло занимать польские прибалтийские города.
— Конец теперь окаянному панству! — заговорили казаки. — Шведский король в согласие с государем нашим пришел…
Казалось бы, русской рати оставалось одно: в союзе со шведами ударить, собрав все силы, покончить войну и разъехаться по домам. Но вместо того казакам, как и всему русскому войску, приказали остановиться.
Бои прекратились. Казаки стояли в лесах возле Брест-Литовска. Наступила весна. Стаял снег. В воздухе пахло прелым листом, конским навозом и смолистыми почками. Наливаясь под солнцем с каждым днем все полней, почки лопнули и развернулись в душистые маленькие листочки.
Вот тут-то и охватило казаков томление по Дону.
Ни осенью под дождями, ни в зимний мороз под метелями, ни в битвах, ни на становищах казаки не чувствовали усталости. Все знали, что будет победа — придет и отдых. А теперь вдруг почуяли разом, что устали от битв и до смерти хочется всем в родные края. Чаще стали рассказывать друг другу сны, и все чаще да чаще снился им Тихий Дон…
Совсем не те стали казаки, какими знали они друг друга во время битв. Сидит казак молча, насупясь, латает худой сапог или чинит конскую сбрую, и вдруг откуда возьмется из-под усов улыбка, и глаза уже не глядят на сапог, а куда-то вдаль — в сторону Дона, где цветут теперь вишни и яблони, где весенние ночи так темны, что, только вплотную приблизив свое лицо к лицу молодой казачки, можно увидеть блеск ее глаз; тогда губы шепчут так нежно и тихо, что надо коснуться ими горящего краешка уха подруги, чтобы она услыхала твой шепот…
Головной дозор, есаулом которого был Степан, стоял впереди станицы, в лесу, оберегая казачий стан от коварного и внезапного нападения. Дозорные настроили себе шалашей и круглые сутки держали заставы.
Расставив своих товарищей по местам, когда остальные казаки, свободные от несения караула, уснули, Степан лунной ночью сидел невдалеке от своего шалаша, на пеньке у опушки. Сзади него темнел ночной лес, а впереди лежало хлебное поле, едва покрывшееся свежими, нежными зеленями.
Стеньку всегда на войне удивляло, что мужики не бегут от войны хорониться и сеют свой хлеб, даже когда войска проходят по их дорогам, когда ратные кони топчут поля, а ядра из пушек летят с двух сторон над их бедными хатами…
И здесь польские крестьяне засеяли свое поле, хотя еще в сентябре шли жестокие битвы. И вот мир еще не установлен, и, может быть, битвы вновь разгорятся, а молодые хлебные всходы уже поднялись, и крестьяне готовят серпы и молятся богу о ниспослании плодородных дождей. И мир над полями царит. На что казаки озорной народ, а не топчут мужицкую ниву и стараются обойти ее стороной: пусть будет хлеб на земле у каждого человека в каждой державе, и пусть его народится столь, чтобы не было в свете голодных!..
В ратном седле, с пикой и саблей едет казак по вражеской, панской земле, а увидит волов, запряженных в плуг, да плугаря, гнущего спину, и скажет от сердца: «Бог в помочь!» И тот тронет шапку одной рукою, не отрывая вторую от плуга, и тоже от сердца в ответ: «Дзенькую, пане, бодай урожаю!»
Прислушиваться к тишине и всматриваться в ночной мрак стало уже привычкой Степана. Но была совершенно светлая, тихая ночь. Луна серебрила деревья и свежие зеленя, и теплый воздух был так неподвижен, что листья не шелестели и не качалась трава.
Стенька резал кусочками и ел сало, присланное матерью с попутным обозом. Он снова улетел всем сердцем на Дон. Вдруг ему послышался осторожный шорох в траве. Стенька опасливо взялся за пистоль и затаил дыхание. Все молчало вокруг. Он принялся снова за еду, как внезапно его кольнуло, словно иглой, в колено. Он дернул ногой и вскочил… Испуганно прижав уши, перед ним припала к траве серая кошка. Степан рассмеялся и сел на место.
— Вот ты каков, лазутчик! — сказал он. Худущая, жалкая, ослабшая от голода, кошка разевала рот, но мяукать была не в силах. — Дохлятина! — ласково выбранился Степан и кинул ей сала. Наевшись и тихо мурлыча, кошка уснула возле его сапога. И почему-то Стеньке радостно было чувствовать ее сытый покой. Когда луна поднялась высоко, Степан подумал, что надо проверить, не спят ли в засадах дозорные. Он поднялся со своего пенька и пошел. Кошка проснулась и с жалобным криком помчалась в траве за ним… В памяти Степана мелькнуло что-то очень похожее. «Где же это раньше вот так же ко мне привязалась кошка? — подумал Степан. — Во сне, что ли, видел?» И вдруг рассмеялся: «Аленка!»
Он вспомнил девчонку, бежавшую за ним по дороге и потом робко жавшуюся к плетню… Потом такую же робкую он вспомнил ее у ворот своего двора, когда они пришли на Дон.
«Настя красоткой стала!» — тотчас же почему-то припомнились и слова, сказанные в тот день матерью. «Так и уехал, не встретившись с Настей!» — подумал Степан. Он захотел представить себе облик атаманской падчерицы, но прошли уже годы, и Настя совсем исчезла из памяти. Вместо нее встала перед глазами маленькая, хрупкая девчонка-полячка, которая целовала его грубые казацкие руки.
Это было, когда казаки ворвались однажды после битвы на панский хутор и, еще распаленные горячкою боя, пустились громить богатые покои, разбивать окованные железом лари и сундуки, рыща в подвалах и кладовых, и бросать в огонь вражеское добро. Степан, усталый, вошел в крестьянскую хату напиться и, распахнув дверь, застал полуодетую дивчинку, которая торопливо натягивала крашенинный сарафан. У ног ее валялось какое-то сброшенное платье. Помогавшая ей старая холопка засуетилась, стараясь заслонить ее от нескромных казачьих взоров, и Стенька сам в смущении отшатнулся.
Но старуха с дивчиной упали ему в ноги. В слезах и отчаянии дивчина схватила и прижала к губам его руку, моля о пощаде. И, глядя на пухлые губки, на бледное личико, на испуганные большие глаза, чувствуя нежную ручку, Стенька тут только понял, что это переодетая панночка скрылась у старой холопки. И, ничего не сказав, он вышел из хаты…
Несколько дней казаки стояли тогда на хуторе, и Стенька чувствовал, что с каждым днем все больше тянет его побывать в той хате и посмотреть на маленькую панночку. Он не решался зайти в ту хату, но по нескольку раз на дню старался пройти мимо и с тоской думал о том, что, может быть, очень скоро ему навеки придется покинуть хутор…
И хутор давно остался позади, и полячка давно позабылась за новыми боями и походами. Но тут, во время перемирия, с новым дыханьем весны, перед его глазами снова встал облик молоденькой полячки, и казалась она ему вместе и переодетой панночкой, и донскою казачкой Настей…
«Домой бы скорей! Может, крестный еще не отдал Настюшу замуж», — подумал Стенька, досадуя, что не успел повидаться с атаманской падчерицей перед походом.
Станица Ивана была вскоре призвана на охрану послов, когда начались мирные «съезды» между царскими боярами и польскими панами-сенаторами.
Выдалась душная ночь. В огромном саду, окружавшем дворец большого польского пана, поместили Стеньку с его полусотней в хате садовника.
Сколько ни маялся Стенька, не мог заснуть. Он вышел из хаты в сад. Черное небо горело яркими звездами, в саду было темно — хоть глаз выколи, — и только вдали между сеткой листвы виднелся огонь в панском дворце. Мало-помалу Степан начал различать во мраке толстые стволы деревьев. Он пошел по дорожке. Справа от него лежал за деревьями широкий, дышавший прохладою пруд, и казалось, в его воде мерцало звездами опрокинутое небо. Впереди, у панского дома, щелкали и заливались соловьи… Из-под темных, ширококронных лип и дубов Степан вышел под ясные звезды. Перед ним теперь был большой яблоневый и вишневый сад. Даже в этом густом, непроглядном мраке на яблонях были видны белые гроздья цветов. Стенька сорвал ветку, поднес к лицу. Нежный запах свежести опьянил его. Упругие лепестки коснулись губ влажной прохладой… «Ворочусь домой, оженюсь и сад насажу. Ведь экую красу создал бог — и радость и сладость!» — подумал Степан.
Незаметно в раздумье он подошел к панскому дому. Во всем обширном дворце люди уже спали, только в покое, где жил боярин Юрий Алексеевич Долгорукий, в окне наверху, мигал огонь оплывающих свечек да двигались две неспешные тени.
«С думным дьяком засиделся боярин, — подумал Стенька, — и нагар со свечек снять позабыли, то и мигают, словно пожар».
Он подошел почти к самому дому. Соловьи звенели и щелкали.
«Как церковь! — подумал казак об огромных панских хоромах. — Вот пан — так уж пан! Отгрохал себе палаты! Хоть глазком заглянуть, как в таких-то домах живут. Ведь две-три станицы запросто влезут под крышу».
Степан постоял перед широкой лестницей, украшенной каменными вазами, потрогал холодные мраморные перила и побрел по дорожке к звенящему между кустами фонтану.
«Чудная жизнь! Пан живет как король, а король, говорят, и полпана у них не стоит: хотят — посадят, хотят — спихнут со престола, как все равно атамана, — размышлял Стенька. — Нам, казакам, подивиться туды-сюды, а боярам небось и в зависть: самим бы над государем хозяевать на такой же лад, чай, разгораются зубы».
Степан поглядел на небо. Сладостный покой вешней ночи разливался в его душе умиротвореньем и радостью.
Вдруг над головою его распахнулось окно.
— Соловьи-то гремят, соловьи! — с широким зевком сказал голос сверху. — И грех нам с тобою, Иваныч, в такую пору сидеть, закрывши окошки. Аж голова разболелась.
— Час поздний, боярин! — ответил второй голос. — Спать пора, да боюсь, и ляжешь, так не заснешь. Сойдем, что ли, в сад, пройдемся, а там уж — в постель. Я мыслю, наутро паны не приедут на съезд. Задачу ты задал им ныне. Дни три теперь думать станут.
Степан усмехнулся даже с какой-то гордостью, будто это он сам, а не боярин, задал панам «задачу», которую им придется решать дня три подряд.
«Где им наших перехитрить!» — подумалось Стеньке.
— Ну, пойдем да походим, — согласился боярин.
«Уйти от греха», — подумал было Степан. Однако же любопытство в нем взяло верх. Ему захотелось остаться и послушать, о чем говорят, чем живут на досуге эти люди, так непохожие на казаков.
«Не в царскую Думу влез, а по саду гуляю. Я им не помеха, они — мне. И сад велик — нам на всех места хватит», — решил казак и опустился под деревом на дерновую скамью.
Немного спустя боярин и думный дьяк сошли в сад. В темноте они были едва различимы, но приглушенные голоса их ясно слышны.
— …и тот пан говорит: «Вы мирно поладить хотите, а черкасы[10] на помощь шведскому королю двадцать тысяч послали войска, — рассказывал думный дьяк. — Если ваш государь считает, что гетман Богдан и все запорожское войско — подданные российской державы, то пусть он велит Богдану…»
— Знать не хочу я Богдана! — в раздраженьи перебил боярин. — С Богданом по всей земле бушует холопское беснование: видал ли ты сам Богдановы хлопские толпы? Не воины — рвань! А атаманов их видел — Сирка да других? Хоть сейчас всех в Разбойный приказ да на дыбу!..
У Степана сильно забилось сердце при этих неожиданных, полных ненависти к украинцам словах воеводы. Он затаил дыхание, чтобы не выдать себя и не упустить ни слова.
— Коли совсем стереть польское шляхетство с лица земли, то каков образец дадим мужикам?! Али наша держава чиста от мятежных людишек?! — продолжал боярин.
— Воровских людей везде будет! — живо откликнулся дьяк.
— Вот то-то и я говорю тебе, думный. Богдан мужикам да всяким худым людишкам пораспустил вожжи, да и сам не чает того, что из экого дела выйдет! Разошлись крушить польскую шляхту. А с польской покончат, так захотят весь дворянский род сокрушить под корень… А мы повинны подальше Богдана видеть. Вдруг у нас на Дону да и выскочит экий же шиш, как Богдан. Мужиков туда набежало довольно. Он их соберет, да и пойдет наши вотчинки шарпать!
— Да что ты, боярин, спаси Христос! На Дону не статочно. Ведь в Малорусской Украине русские люди под Польшей томятся. Богдан их к единству призвал за православную веру.
— Эх, Алмаз Иваныч, короткая твоя память! — досадливо перебил дьяка боярин. — А на кого в Козлове да в Курске, в Москве да во Пскове вставали? Тоже русские, православные люди! Нет, думный! Я мыслю, как Афанасий Лаврентьич: нам надо во что бы то ни стало, хоть уступить панам, а с Польшей мириться, покуда порядок в ней до конца не порушен. Ты послушай, великим постом у меня был случай. Подходим с войском к маентку какого-то пана. Пограблено все, пожжено, и пан со своею паней вдвоем висят на воротах. А польские хлопы — ко мне с хлебом-солью, без шапок стоят на коленях. Я их спрошаю: казаки, мол, были? Молвят: «Ниц, пане боярин. То мы, польские хлопы, сами маенток спалили и пана повесили сами». — «За что же вы его?» — «Пшепрашам, бо пан был бардзо лютый. Богато грошей тягал и хлеба, плетьми бил и чеботом в зубы». Я им: «Да как же вы, пся крев, дерзнули на пана?! Ведь сам господь бог указует хлопам покорность!» Ну, я тотчас велел всех мужеска пола тех хлопов тут же повесить и деревню пожечь, чтобы другим неповадно было вставать на шляхту. А ты вот мне, думный, скажи: по-твоему, что же, за церковь Христову те польские хлопы встали?! К добру ли такая притча?..
Степан был выбран есаулом головного дозора. Товарищи полюбили в нем удаль и боевую сметку, и сами дозорные казаки поставили его головой над собою.
Головной дозор первым встречался с противником. Чаще всего навстречу попадался такой же панский дозор, и, бесшумно расправившись с ним, Степан высылал лазутчиков высмотреть, от кого был дозор, сколько идет войска, пешее или конное. Нередко случалось, что панские силы обрушивались на Стенькиных казаков и приходилось вступать с ними в неравную драку, пока подойдут на помощь свои станицы. Стенькины товарищи прослыли среди войска первыми удальцами. Много их пало в боях, а те, кто пришел охотой на место убитых товарищей, были так же отважны, и Стенька гордился ими, как и они своим есаулом.
В этой войне русскому войску далась боевая удача, и оттого казаки дрались смелее и жарче. В частых схватках молодой есаул скоро узнал хитрости и повадки врага.
Жители Украины и Белоруссии, где проходили битвы, переходили на сторону русских, показывали дороги, помогали устраивать в удобных местах засады и радовались победам над жестокими польскими панами. С самого начала войны все стало уже клониться к победе России, но паны еще не просили пощады.
— Да что же он, чертов пан, о двух головах?! — досадовали казаки. — Колотим, колотим, а все ему мало!
Прогнав панов из Украины и Белоруссии, русские подошли уже к старым границам Речи Посполитой, как вдруг пришла весть, что шведское войско вторглось в Польшу с северной стороны и быстро пошло занимать польские прибалтийские города.
— Конец теперь окаянному панству! — заговорили казаки. — Шведский король в согласие с государем нашим пришел…
Казалось бы, русской рати оставалось одно: в союзе со шведами ударить, собрав все силы, покончить войну и разъехаться по домам. Но вместо того казакам, как и всему русскому войску, приказали остановиться.
Бои прекратились. Казаки стояли в лесах возле Брест-Литовска. Наступила весна. Стаял снег. В воздухе пахло прелым листом, конским навозом и смолистыми почками. Наливаясь под солнцем с каждым днем все полней, почки лопнули и развернулись в душистые маленькие листочки.
Вот тут-то и охватило казаков томление по Дону.
Ни осенью под дождями, ни в зимний мороз под метелями, ни в битвах, ни на становищах казаки не чувствовали усталости. Все знали, что будет победа — придет и отдых. А теперь вдруг почуяли разом, что устали от битв и до смерти хочется всем в родные края. Чаще стали рассказывать друг другу сны, и все чаще да чаще снился им Тихий Дон…
Совсем не те стали казаки, какими знали они друг друга во время битв. Сидит казак молча, насупясь, латает худой сапог или чинит конскую сбрую, и вдруг откуда возьмется из-под усов улыбка, и глаза уже не глядят на сапог, а куда-то вдаль — в сторону Дона, где цветут теперь вишни и яблони, где весенние ночи так темны, что, только вплотную приблизив свое лицо к лицу молодой казачки, можно увидеть блеск ее глаз; тогда губы шепчут так нежно и тихо, что надо коснуться ими горящего краешка уха подруги, чтобы она услыхала твой шепот…
Головной дозор, есаулом которого был Степан, стоял впереди станицы, в лесу, оберегая казачий стан от коварного и внезапного нападения. Дозорные настроили себе шалашей и круглые сутки держали заставы.
Расставив своих товарищей по местам, когда остальные казаки, свободные от несения караула, уснули, Степан лунной ночью сидел невдалеке от своего шалаша, на пеньке у опушки. Сзади него темнел ночной лес, а впереди лежало хлебное поле, едва покрывшееся свежими, нежными зеленями.
Стеньку всегда на войне удивляло, что мужики не бегут от войны хорониться и сеют свой хлеб, даже когда войска проходят по их дорогам, когда ратные кони топчут поля, а ядра из пушек летят с двух сторон над их бедными хатами…
И здесь польские крестьяне засеяли свое поле, хотя еще в сентябре шли жестокие битвы. И вот мир еще не установлен, и, может быть, битвы вновь разгорятся, а молодые хлебные всходы уже поднялись, и крестьяне готовят серпы и молятся богу о ниспослании плодородных дождей. И мир над полями царит. На что казаки озорной народ, а не топчут мужицкую ниву и стараются обойти ее стороной: пусть будет хлеб на земле у каждого человека в каждой державе, и пусть его народится столь, чтобы не было в свете голодных!..
В ратном седле, с пикой и саблей едет казак по вражеской, панской земле, а увидит волов, запряженных в плуг, да плугаря, гнущего спину, и скажет от сердца: «Бог в помочь!» И тот тронет шапку одной рукою, не отрывая вторую от плуга, и тоже от сердца в ответ: «Дзенькую, пане, бодай урожаю!»
Прислушиваться к тишине и всматриваться в ночной мрак стало уже привычкой Степана. Но была совершенно светлая, тихая ночь. Луна серебрила деревья и свежие зеленя, и теплый воздух был так неподвижен, что листья не шелестели и не качалась трава.
Стенька резал кусочками и ел сало, присланное матерью с попутным обозом. Он снова улетел всем сердцем на Дон. Вдруг ему послышался осторожный шорох в траве. Стенька опасливо взялся за пистоль и затаил дыхание. Все молчало вокруг. Он принялся снова за еду, как внезапно его кольнуло, словно иглой, в колено. Он дернул ногой и вскочил… Испуганно прижав уши, перед ним припала к траве серая кошка. Степан рассмеялся и сел на место.
— Вот ты каков, лазутчик! — сказал он. Худущая, жалкая, ослабшая от голода, кошка разевала рот, но мяукать была не в силах. — Дохлятина! — ласково выбранился Степан и кинул ей сала. Наевшись и тихо мурлыча, кошка уснула возле его сапога. И почему-то Стеньке радостно было чувствовать ее сытый покой. Когда луна поднялась высоко, Степан подумал, что надо проверить, не спят ли в засадах дозорные. Он поднялся со своего пенька и пошел. Кошка проснулась и с жалобным криком помчалась в траве за ним… В памяти Степана мелькнуло что-то очень похожее. «Где же это раньше вот так же ко мне привязалась кошка? — подумал Степан. — Во сне, что ли, видел?» И вдруг рассмеялся: «Аленка!»
Он вспомнил девчонку, бежавшую за ним по дороге и потом робко жавшуюся к плетню… Потом такую же робкую он вспомнил ее у ворот своего двора, когда они пришли на Дон.
«Настя красоткой стала!» — тотчас же почему-то припомнились и слова, сказанные в тот день матерью. «Так и уехал, не встретившись с Настей!» — подумал Степан. Он захотел представить себе облик атаманской падчерицы, но прошли уже годы, и Настя совсем исчезла из памяти. Вместо нее встала перед глазами маленькая, хрупкая девчонка-полячка, которая целовала его грубые казацкие руки.
Это было, когда казаки ворвались однажды после битвы на панский хутор и, еще распаленные горячкою боя, пустились громить богатые покои, разбивать окованные железом лари и сундуки, рыща в подвалах и кладовых, и бросать в огонь вражеское добро. Степан, усталый, вошел в крестьянскую хату напиться и, распахнув дверь, застал полуодетую дивчинку, которая торопливо натягивала крашенинный сарафан. У ног ее валялось какое-то сброшенное платье. Помогавшая ей старая холопка засуетилась, стараясь заслонить ее от нескромных казачьих взоров, и Стенька сам в смущении отшатнулся.
Но старуха с дивчиной упали ему в ноги. В слезах и отчаянии дивчина схватила и прижала к губам его руку, моля о пощаде. И, глядя на пухлые губки, на бледное личико, на испуганные большие глаза, чувствуя нежную ручку, Стенька тут только понял, что это переодетая панночка скрылась у старой холопки. И, ничего не сказав, он вышел из хаты…
Несколько дней казаки стояли тогда на хуторе, и Стенька чувствовал, что с каждым днем все больше тянет его побывать в той хате и посмотреть на маленькую панночку. Он не решался зайти в ту хату, но по нескольку раз на дню старался пройти мимо и с тоской думал о том, что, может быть, очень скоро ему навеки придется покинуть хутор…
И хутор давно остался позади, и полячка давно позабылась за новыми боями и походами. Но тут, во время перемирия, с новым дыханьем весны, перед его глазами снова встал облик молоденькой полячки, и казалась она ему вместе и переодетой панночкой, и донскою казачкой Настей…
«Домой бы скорей! Может, крестный еще не отдал Настюшу замуж», — подумал Стенька, досадуя, что не успел повидаться с атаманской падчерицей перед походом.
Станица Ивана была вскоре призвана на охрану послов, когда начались мирные «съезды» между царскими боярами и польскими панами-сенаторами.
Выдалась душная ночь. В огромном саду, окружавшем дворец большого польского пана, поместили Стеньку с его полусотней в хате садовника.
Сколько ни маялся Стенька, не мог заснуть. Он вышел из хаты в сад. Черное небо горело яркими звездами, в саду было темно — хоть глаз выколи, — и только вдали между сеткой листвы виднелся огонь в панском дворце. Мало-помалу Степан начал различать во мраке толстые стволы деревьев. Он пошел по дорожке. Справа от него лежал за деревьями широкий, дышавший прохладою пруд, и казалось, в его воде мерцало звездами опрокинутое небо. Впереди, у панского дома, щелкали и заливались соловьи… Из-под темных, ширококронных лип и дубов Степан вышел под ясные звезды. Перед ним теперь был большой яблоневый и вишневый сад. Даже в этом густом, непроглядном мраке на яблонях были видны белые гроздья цветов. Стенька сорвал ветку, поднес к лицу. Нежный запах свежести опьянил его. Упругие лепестки коснулись губ влажной прохладой… «Ворочусь домой, оженюсь и сад насажу. Ведь экую красу создал бог — и радость и сладость!» — подумал Степан.
Незаметно в раздумье он подошел к панскому дому. Во всем обширном дворце люди уже спали, только в покое, где жил боярин Юрий Алексеевич Долгорукий, в окне наверху, мигал огонь оплывающих свечек да двигались две неспешные тени.
«С думным дьяком засиделся боярин, — подумал Стенька, — и нагар со свечек снять позабыли, то и мигают, словно пожар».
Он подошел почти к самому дому. Соловьи звенели и щелкали.
«Как церковь! — подумал казак об огромных панских хоромах. — Вот пан — так уж пан! Отгрохал себе палаты! Хоть глазком заглянуть, как в таких-то домах живут. Ведь две-три станицы запросто влезут под крышу».
Степан постоял перед широкой лестницей, украшенной каменными вазами, потрогал холодные мраморные перила и побрел по дорожке к звенящему между кустами фонтану.
«Чудная жизнь! Пан живет как король, а король, говорят, и полпана у них не стоит: хотят — посадят, хотят — спихнут со престола, как все равно атамана, — размышлял Стенька. — Нам, казакам, подивиться туды-сюды, а боярам небось и в зависть: самим бы над государем хозяевать на такой же лад, чай, разгораются зубы».
Степан поглядел на небо. Сладостный покой вешней ночи разливался в его душе умиротвореньем и радостью.
Вдруг над головою его распахнулось окно.
— Соловьи-то гремят, соловьи! — с широким зевком сказал голос сверху. — И грех нам с тобою, Иваныч, в такую пору сидеть, закрывши окошки. Аж голова разболелась.
— Час поздний, боярин! — ответил второй голос. — Спать пора, да боюсь, и ляжешь, так не заснешь. Сойдем, что ли, в сад, пройдемся, а там уж — в постель. Я мыслю, наутро паны не приедут на съезд. Задачу ты задал им ныне. Дни три теперь думать станут.
Степан усмехнулся даже с какой-то гордостью, будто это он сам, а не боярин, задал панам «задачу», которую им придется решать дня три подряд.
«Где им наших перехитрить!» — подумалось Стеньке.
— Ну, пойдем да походим, — согласился боярин.
«Уйти от греха», — подумал было Степан. Однако же любопытство в нем взяло верх. Ему захотелось остаться и послушать, о чем говорят, чем живут на досуге эти люди, так непохожие на казаков.
«Не в царскую Думу влез, а по саду гуляю. Я им не помеха, они — мне. И сад велик — нам на всех места хватит», — решил казак и опустился под деревом на дерновую скамью.
Немного спустя боярин и думный дьяк сошли в сад. В темноте они были едва различимы, но приглушенные голоса их ясно слышны.
— …и тот пан говорит: «Вы мирно поладить хотите, а черкасы[10] на помощь шведскому королю двадцать тысяч послали войска, — рассказывал думный дьяк. — Если ваш государь считает, что гетман Богдан и все запорожское войско — подданные российской державы, то пусть он велит Богдану…»
— Знать не хочу я Богдана! — в раздраженьи перебил боярин. — С Богданом по всей земле бушует холопское беснование: видал ли ты сам Богдановы хлопские толпы? Не воины — рвань! А атаманов их видел — Сирка да других? Хоть сейчас всех в Разбойный приказ да на дыбу!..
У Степана сильно забилось сердце при этих неожиданных, полных ненависти к украинцам словах воеводы. Он затаил дыхание, чтобы не выдать себя и не упустить ни слова.
— Коли совсем стереть польское шляхетство с лица земли, то каков образец дадим мужикам?! Али наша держава чиста от мятежных людишек?! — продолжал боярин.
— Воровских людей везде будет! — живо откликнулся дьяк.
— Вот то-то и я говорю тебе, думный. Богдан мужикам да всяким худым людишкам пораспустил вожжи, да и сам не чает того, что из экого дела выйдет! Разошлись крушить польскую шляхту. А с польской покончат, так захотят весь дворянский род сокрушить под корень… А мы повинны подальше Богдана видеть. Вдруг у нас на Дону да и выскочит экий же шиш, как Богдан. Мужиков туда набежало довольно. Он их соберет, да и пойдет наши вотчинки шарпать!
— Да что ты, боярин, спаси Христос! На Дону не статочно. Ведь в Малорусской Украине русские люди под Польшей томятся. Богдан их к единству призвал за православную веру.
— Эх, Алмаз Иваныч, короткая твоя память! — досадливо перебил дьяка боярин. — А на кого в Козлове да в Курске, в Москве да во Пскове вставали? Тоже русские, православные люди! Нет, думный! Я мыслю, как Афанасий Лаврентьич: нам надо во что бы то ни стало, хоть уступить панам, а с Польшей мириться, покуда порядок в ней до конца не порушен. Ты послушай, великим постом у меня был случай. Подходим с войском к маентку какого-то пана. Пограблено все, пожжено, и пан со своею паней вдвоем висят на воротах. А польские хлопы — ко мне с хлебом-солью, без шапок стоят на коленях. Я их спрошаю: казаки, мол, были? Молвят: «Ниц, пане боярин. То мы, польские хлопы, сами маенток спалили и пана повесили сами». — «За что же вы его?» — «Пшепрашам, бо пан был бардзо лютый. Богато грошей тягал и хлеба, плетьми бил и чеботом в зубы». Я им: «Да как же вы, пся крев, дерзнули на пана?! Ведь сам господь бог указует хлопам покорность!» Ну, я тотчас велел всех мужеска пола тех хлопов тут же повесить и деревню пожечь, чтобы другим неповадно было вставать на шляхту. А ты вот мне, думный, скажи: по-твоему, что же, за церковь Христову те польские хлопы встали?! К добру ли такая притча?..