Страница:
— Куды же ты рубил столько дров? — с усмешкой спросил рыбак, когда после еды оба они улеглись на горячей печи.
— Ладно, топи до смерти да вспоминай казака Стеньку! — также с усмешкой ответил Степан.
Поутру, проснувшись, Степан с крыльца увидал на берегу и на черных лапах сумрачных елей торжественный белый наряд. Падал и падал снег. В воздухе пахло легким морозцем, и только море, не сдаваясь зиме, шумело сердитым гулом… Стенька вернулся в избу и молча стал складывать свою заплечную сумку. Старик, также молча, завернул в тряпицу пару ячменных лепешек да связку сушеной рыбы и подал ему.
— Иди, иди… Не рыбацкие мрежи — ловля иная тебя ожидает, Степан! — сказал старый рыбак. — К людям иди. Не веки сидеть тут со мной. Путь счастливый!..
Дон еще больше, чем прежде, представлялся Степану царством правды и равенства. Если бы можно было каким колдовством миновать все царские земли и очутиться в родной станице!..
— Ладно, топи до смерти да вспоминай казака Стеньку! — также с усмешкой ответил Степан.
Поутру, проснувшись, Степан с крыльца увидал на берегу и на черных лапах сумрачных елей торжественный белый наряд. Падал и падал снег. В воздухе пахло легким морозцем, и только море, не сдаваясь зиме, шумело сердитым гулом… Стенька вернулся в избу и молча стал складывать свою заплечную сумку. Старик, также молча, завернул в тряпицу пару ячменных лепешек да связку сушеной рыбы и подал ему.
— Иди, иди… Не рыбацкие мрежи — ловля иная тебя ожидает, Степан! — сказал старый рыбак. — К людям иди. Не веки сидеть тут со мной. Путь счастливый!..
Дон еще больше, чем прежде, представлялся Степану царством правды и равенства. Если бы можно было каким колдовством миновать все царские земли и очутиться в родной станице!..
К Тихому Дону
День за днем сыпал снег.
Степан старался идти не прямой дорогой, а по безлюдным тропам между безвестных селений, держась только к югу. Он не звался казаком и радовался, что в этой глуши не спрашивали у него на ночлеге бумагу.
Чтобы кормиться, Степан по дороге рядился внаймы. Он рубил лес на дрова: в другой раз провожал купеческий обоз для охраны его от разбойников, и когда в дорогу дали ему самопал, все ему представлялось, что выскочит из лесу Кузьма — «дикая баба» и нужно будет стрелять в своего знакомца.
Уже после святок Степан порядился в товарищи к бродячему кузнецу, для которого нес на спине от деревни к деревне горшок для раздувки углей, наковальню, мех, и раздувал огонь, когда останавливались работать.
Иногда кузнец «гостил» в деревнях несколько дней, и Стенька нетерпеливо роптал на это, торопя его в путь. Но товарищ успокаивал:
— А куды спешить? Поспеем к пахоте!
Зима показала Стеньке северную деревню в ином облике.
Крестьяне жили спокойной жизнью. Излишков не было. Однако на голод не жаловались. Сидели в натопленных избах, охотились по лесам на пушного зверя, на зимнюю птицу. Молодежь вечерами сходилась на посиделки, пела песни, шутила, слушала сказки, а то заводила веселые, шумные игры.
«Ну чем не вольная жизнь? Не плоше казацкой! — раздумывал Стенька. — Каб всюду крестьянам жилось так! А то ведь небось за Вологдой, ближе к Москве, такое творится!.. Небось у них зимой хуже, чем летом…»
И в самом деле, картины нужды, бесправия, своевольства помещиков и кровопийц-приказчиков вскоре опять перед ним открылись во всей ненавистной их наготе. Голодные и раздетые люди болели, пухли от голода, а деревенские обозы везли по дорогам горы мяса и сала, хлеб, масло, мед, хмель, пеньку, шерсть и кожу — ежегодную мужицкую дань помещикам.
«И за что им везти добро?! Был бы я мужиком — ни в жизнь не повез бы! Да пусть они сдохнут!» — думал Степан.
— Не свезешь дворянину кормов — батожья не избыть, правежом изведут, — поясняли крестьяне.
— Огнем их палить, топорами сечь, извергов, мучить кнутьем и железом! — говорил товарищ Степана кузнец.
— Снова придет Болотников, и вся Русь возметется за ним! — утешались крестьяне, говоря о дворянских неправдах.
Много раз по дороге в сердце Степана вспыхивала такая жгучая ненависть, что только воспоминание о монастырском Афоньке удерживало горячую руку от мгновенной расправы с обидчиками народа.
И все-таки Стенька еще раз не сдержался.
Не доходя Твери, Степан с кузнецом встретили помещичью псовую травлю. На десятке коней ехали одетые в новенькие нагольные тулупчики псари, которые вели на сворках борзых и гончих собак. Сам помещик и трое взрослых его сыновей скакали верхом с мушкетами. Позади приказчики гнали толпу крестьян-загонщиков с кольями и веревками.
Помещик остановил кузнеца, чтобы подбить отставшую подкову у своей лошади.
— Волков развелось? — спросил за работой кузнец.
— Житья нет! — подтвердил помещик с какой-то странной усмешкой. — Да ты, кузнец, мне еще будешь нужен, — сказал он. — До села дойдешь — во дворянском дому заночуй, скажи — я послал. Ворочуся домой, тебе станет еще работы.
В помещичьем доме стряпуха их накормила.
— Каков ваш помещик? — спросил кузнец.
— Али добры дворяне на свете бывают? — вопросом ответила женщина. — С собаками ласков, — пояснила она и внезапно умолкла.
— А ну их, пойдем отсель! — позвал кузнеца Стенька.
— Упаси тебя бог уходить, когда сам повелел дожидаться! — сказала стряпуха. — Догонит, плетьми исхлещет и работать задаром заставит. А угодишь ему, то и пожалует!
— Идем со двора! Пусть изловит, а там ворочает! — воскликнул Стенька, в котором взыграла казацкая гордость.
— Что собак-то дражнить! Абы деньгу платили, — возразил кузнец. — Ну догонят да поколотят. Что нам за корысть!
Их уложили спать.
Поутру раным-рано во дворе послышались крики, свирепый собачий лай, конский топот и ржание.
— Ну вот, воротились, — сказала стряпуха, испуганно засуетившись, дрожащей рукой зажигая светец.
— Пойдем на волков поглядим, — позвал кузнеца Стенька.
И вдруг со двора раздались отчаянные женские крики, плач, причитания.
При бледном свете синего зимнего утра Степан увидел среди двора сани, полные истерзанных, окровавленных людей. В крови у них было все: руки, лица, лохмотья одежды.
— Аль их волки порвали? — с сочувствием спросил Стенька.
— Какие там волки! — огрызнулся один из дворовых.
И Стенька узнал, что помещик ездил совсем не на волчью травлю, а на облаву за беглыми крестьянами, которые скрылись в лес и жили в землянках.
На санях привезли беглецов, истерзанных дворянскими борзыми. У некоторых из них были изглоданы лица, у других откушены пальцы рук, вырваны клочья мяса из тела. Тех, кто пытался отсидеться в землянках, либо насмерть заели собаки, либо их, как медведей, травили соломенным дымом, и одного задушили насмерть…
В числе беглых был деревенский кузнец. Теперь он лежал на санях, искалеченный псами. Вместо него-то помещику и понадобились Стенька с товарищем.
Помещик велел кузнецам приковать пойманных беглецов цепями в подвале под каменной церковью.
— Отсель не уйдут! — довольный, сказал он. — При Иване Васильиче Грозном сей храм прадедушка мой построил. Крепко строил — хотел заслужить за грехи у бога.
Степан не ударил его кувалдою, как хотелось, но зато, покидая помещичий двор, вместо того чтобы залить водой или присыпать снежком горячие угли, как делал это всегда после работы, он высыпал горсточку их под помещичью хлебную клеть…
Уже далеко идя, они с кузнецом услыхали церковный набат. Степан усмехнулся.
— Ты что? — строго спросил кузнец. — Что за смех, коль беда у людей?
— Дворянской бедой не нам бедовать! — значительно возразил Степан.
Целый час они шли в молчании.
— Иди от меня подобру, — вдруг прорвался кузнец. — У меня на посаде жена да робята. С тобою в тюрьму попадешь… Иди подобру! До всего тебе, видишь, дело! Нашелся за мир заступщик! Али, мыслишь, ты мужиков облегчил?!
И Стенька пошел один.
«Дед сказывал: до всего человеку дело. А кузнец осерчал, — раздумывал Стенька. — Ан как тут терпеть, коль на муки людские глядишь! Не за себя я помстился, не из корысти пожег дворянина».
«Разбойничать — что комаров шлепать», — вспомнил он слова старика. — Всех перешлепать невмочь, а сидит на лбу да сосет. Зазудит — и шлепнешь! Какое тут диво!..» — успокоил себя Степан.
Он подходил к Москве. Казаки зимовой станицы, по сланной по обычаю с Дона в Москву на зимовку, конечно, подсобили бы Стеньке добраться домой: дали бы денег, а может, и коня. Но он не решился идти через Москву и являться в Посольском приказе, помня, что все богомольцы звали его казаком и в Москву заходить опасно…
Только после масленицы Степан миновал Коломну и подходил к рязанским уездам.
Перед уходом Степана в Соловки Сергей Кривой просил не забыть по пути у Перьяславля-Рязанского зайти к его матери и сказать ей, что он жив и здрав, живет в казаках и в недолгое время сам соберется выручить мать и сестру из дворянской неволи.
За Перьяславлем Стенька свернул с дороги в глухое село.
Пошатнувшись набок, стояла приземистая избушка с окошком, забитым двумя досками. Сережкина мать умерла, а сестренка жила по сиротству, переходя от соседа к соседу.
Прокопченная изба, где она ютилась в те дни, была полна дыму и едва освещалась узким, низким оконцем, затянутым пузырем. Трое ребятишек хлебали ячменное варево из глиняной черепушки. Хозяйка со злостью трясла ногой зыбку, подвешенную к потолку. В зыбке надрывался ревом четвертый младенец. В кутке топталось пять-шесть овечек, а под скамьей похрюкивал поросенок.
Степан у порога перекрестился.
— Аленка живет у тебя? — спросил он хозяйку.
— Послал господь за грехи, — со злостью отозвалась хозяйка. — Своих четверых не хватает! Сиротский рот еще к нашей кормушке прилип… Тебе зачем?
— Брат велел ее навестить.
— Сергушка? Неужто жив?! — удивленно воскликнула женщина. — Постой-ка я ее скличу.
Хозяйка вышла во двор.
Смешная, в материнском латаном тулупе почти до пят, в зимнем драном платке, босиком, вошла в избу девчонка, взглянула на Стеньку и, смущенно потупясь, не смела ступить дальше порога.
— От брата Сережки, с казацкого Дона, тебе поклон и гостинец, — сказал Степан, сразу узнав ее по глазам, таким же синим, как синь был единственный глаз Сергея.
И, словно подарок Кривого, Стенька вытащил из заплечной сумы зеленые сапожки, купленные для мимохожей красотки в Москве, да на полтину серебряных денежек из заработка, полученного у кузнеца.
Аленка не смела коснуться сокровища.
— Дура, бери! Коль дают, так, стало, твое! — подсказала хозяйка. — Кто же тебе, дура, чужое даст!
Девчонка робко взглянула на казака и несмело шагнула к нему.
— Бери, бери, дева, не бойся. Сережка тебе послал, — поощрил и Степан.
Аленка вдруг жадно схватила и то и другое.
По-крестьянски засунув за щеку деньги, она тут же уселась на земляной пол среди избы, натянула на красные от холода босые ноги нарядные, щегольские сапожки.
Степан улыбнулся. Он рад был тому, что не забыл разыскать ее, нашел и доставил девчонке радость.
— Хороши сапожки? — спросил он.
— Будто на смех! Боярышня, что ли, в таких сапожках?! Засмеют люди добры и грех! Снесла бы поповне в поклон за заботы… И денежки тоже дала бы кому прибрать. Про черный день пригодятся, — деловито сказала хозяйка.
— Не слушай, Аленка, ее. Никому не давай — сама береги! — возразил Степан.
— Чему научаешь дурищу! — вдруг взъелась хозяйка. — И так ее, сироту, миром кормим задаром, ради Христа. Не от богатства, а ради милосердия кормим. Кому бы сама за себя заплатила — и в том бы не стало греха!.. Жрет, как боров, по избам-то ходит чужих ребят объедать. А хлеб, он горбом дается!.. Пускай, коли так, Сережка ее забирает к себе в казаки — с мира лишнюю глотку возьмет.
— Да девчонка корова, что ли! — воскликнул Степан.
— Корову кормлю — молочка надою. А с девки что взять?! Ты харчи не припас для нее, так держи язык на веревке… Куды ей деньжищи! Чего она в них разумеет?!
— Я сам с ней к попу пойду. Пойдем, дева, — позвал Степан, резко поднявшись с лавки.
Девчурка в один миг сдернула с ног сапожки, сунула их за пазуху и вскочила.
— Дармоедка, шалава! Куды собралась? А робенка кто станет качать?! — закричала со злостью хозяйка. — Уйдешь, так в избу назад не ходи!
Аленка в испуге замялась.
— Идем, идем! — повелительно вмешался Степан и, взяв ее за руку, шагнул за порог.
— Ну и ведьма тетка Прасковья. Прямо яга! — сказал Стенька.
— Сама ведь она сирота. От убогости сердце травит, — вступилась Аленка. — А так она добрая. Пра-а! Бывалоче, сядет, обымет меня, как мамка, да в слезы… Вот тетка Феклуша да тетка Матрена — те злые.
Аленка всхлипнула, из глаз ее брызнули слезы, и она прорвалась невнятным, горестным лепетом. Рассказывая о смерти своей матери, о том, как обе — она и мать — считали, что Сергея давно нет на свете, она говорила со Стенькой, как будто это был сам Сергей. Успев уже привыкнуть к своему одиночеству, она вдруг почувствовала неодолимую жажду родственной близости и жаловалась Стеньке на свои обиды, называя чуждые ему имена каких-то людей.
— …И овечек наших порезали всех и телочку нашу забрали… С белым пятнышком телка была… Тетка Марфа мне баит: «Сама жрала мясо»… А поп тоже хитрющий — себе норовит: овечку за похороны увел… Три дня продержал меня в доме да выгнал. А три-то дни пост был, мясного не ели. Как уж меня прогнал, тогда и овечку колоть… Тебя-то они забоятся, а с маленькой им нипочем — что хотят, то творят. Я кому пожалюсь? К мамане, бывалоче, летом бегу на могилку… А нынче не видно… Креста-то все нету. Хоть поп обещал за овечку, что крестик справит, ан не собрался. А без креста-то под снегом ее не найти… Вот тут он живет…
Аленка показала Степану поповский дом и наскоро, шмыгнув ладонью по носу, вытерла рукавом залитые слезами щеки.
Степан растерялся, только теперь подумав: о чем он будет говорить с попом? Что сказать? Грех обижать сироту? Да кто же попов поучает?!
— Ты чего ж, забоялся? — спросила девчурка.
— Боялся я сроду кого! — со злостью сказал Степан. — Да что ему толковать, если совести нет у попа!.. Я ему наскажу — тебя пуще обидят…
Степан подумал, что, оставшись одна, девчонка себе наживет еще больше врагов, если он побранится с попом.
— Прощай, Аленка! Ты им скажи, что я деньги тебе не оставил, с собой унес, а сама их припрячь. Да терпи маленько. Сергей тебя выручит — вишь не забыл! — утешил на прощанье Степан Аленку и зашагал по подтаявшей за день дороге…
Но вдруг, недалеко уйдя за околицу, он услыхал, что кто-то его догоняет. Степан оглянулся. Это была Аленка.
— Ты чего? — спросил он.
Она посмотрела растерянно и замерла, хотела что-то сказать, но слезы неудержимо вдруг покатились по старым, едва подсохшим следам на ее щеках. Она закрыла лицо руками и, не обмолвившись ни единым словом, бросилась прочь быстрей, чем бежала за ним, словно боясь, что он ее остановит.
«Чтой-то она?» — подумал Степан в беспокойной растерянности. Ему показалось, что сам он делает что-то не так, как велит его совесть.
Но, добежав назад до плетня, девчонка прислонилась к нему спиной и показалась какой-то особенно маленькой и сиротливой. Степан повернул обратно с дороги.
— Ты чего? — грубовато спросил он ее.
Она протянула ему что-то в руке. Он подставил ладонь, и Аленка высыпала обратно ему всю горсточку денег.
— Возьми их назад, мне не надо. — Минутку подумав, она достала из-за пазухи сапожки и протянула их также. — И чеботы тоже возьми, все равно ведь отымут, житья не дадут… — Горькая складка печали легла вокруг ее детского рта. — Не надо мне никаких даров. Пусть Серенька меня саму выручает! — с отчаянием сдавленно сказала она.
Стенька растерянно посмотрел на нее, и вдруг его осенило.
— Давай сапожки! — живо воскликнул он. — Где корчма у вас? Кто вином-то торгует?
Степан велел девчонке его дожидаться и, весело сунув сапожки под мышку, довольный внезапной выдумкой, зашагал к корчме…
Разговор с корчемщицей был недолог. Румяная старая баба, похожая на станичную сваху, с жадностью ухватила нарядные новые сапожки, услышав от Стеньки, что в обмен на них ему нужна какая угодно мальчишеская одежонка…
За околицей дождался Степан, когда из гумна к нему вышел синеглазый парнишка.
— Ну-ка, шапку сыми, — сказал Стенька.
«Мальчишка» снял шапку, из-под которой вывалилась ему на спину русая девичья косица.
— Негоже так-то, с косой, — заметил Степан, достав нож.
— Ой, что ты! Да срам какой — без косы!
Аленка горько заплакала.
— Не реви! Уж тем хороша коса, что сызнова вырастет!
Степан решительно взялся за косу и коротко срезал новому товарищу волосы.
— Вот и Алешка вместо Аленки, — весело заключил он. — То-то Серега будет братишке рад!
И «Алешка», взглянув на смеющегося казака, вдруг смутился и залился, сквозь слезы, ярким девичьим румянцем…
Они шли к Дону. Навстречу им с полдня радостно и торжественно в ярком блистанье солнца летела весна. Она красовалась крикливыми стаями грачей на черных полях, гусиными вереницами в небе, золотистыми лужами в колеях разъезженных весенних дорог, журчаньем ручьев, наконец первой зеленью на косогорах…
На обветренном остром носу Алешки стала лупиться кожа, а на щеках появились веснушки…
Иной раз шли впроголодь, но теперь уже Степан не рядился в работники. Он думал только о том, чтобы скорее добраться, и предвкушал радость Сергея от свиданья с сестренкой.
С детской легкостью она, казалось, совсем позабыла свою сиротскую жизнь и, счастливая, отдавалась радостному, непривычному ощущению заботы о ней взрослого, сильного человека.
В дальней дороге нередко она утомлялась и отставала. Жесткое слово готово было сорваться со Стенькиных губ, но каждый раз она смягчала его сияющим взглядом, полным счастливой доверчивости, и Степан осторожно бодрил ее:
— Ну, маленько еще, Алеша, сейчас отдохнем. Гляди, ведь река-то — наш Дон! Недалечко уж ныне осталось…
Степан старался идти не прямой дорогой, а по безлюдным тропам между безвестных селений, держась только к югу. Он не звался казаком и радовался, что в этой глуши не спрашивали у него на ночлеге бумагу.
Чтобы кормиться, Степан по дороге рядился внаймы. Он рубил лес на дрова: в другой раз провожал купеческий обоз для охраны его от разбойников, и когда в дорогу дали ему самопал, все ему представлялось, что выскочит из лесу Кузьма — «дикая баба» и нужно будет стрелять в своего знакомца.
Уже после святок Степан порядился в товарищи к бродячему кузнецу, для которого нес на спине от деревни к деревне горшок для раздувки углей, наковальню, мех, и раздувал огонь, когда останавливались работать.
Иногда кузнец «гостил» в деревнях несколько дней, и Стенька нетерпеливо роптал на это, торопя его в путь. Но товарищ успокаивал:
— А куды спешить? Поспеем к пахоте!
Зима показала Стеньке северную деревню в ином облике.
Крестьяне жили спокойной жизнью. Излишков не было. Однако на голод не жаловались. Сидели в натопленных избах, охотились по лесам на пушного зверя, на зимнюю птицу. Молодежь вечерами сходилась на посиделки, пела песни, шутила, слушала сказки, а то заводила веселые, шумные игры.
«Ну чем не вольная жизнь? Не плоше казацкой! — раздумывал Стенька. — Каб всюду крестьянам жилось так! А то ведь небось за Вологдой, ближе к Москве, такое творится!.. Небось у них зимой хуже, чем летом…»
И в самом деле, картины нужды, бесправия, своевольства помещиков и кровопийц-приказчиков вскоре опять перед ним открылись во всей ненавистной их наготе. Голодные и раздетые люди болели, пухли от голода, а деревенские обозы везли по дорогам горы мяса и сала, хлеб, масло, мед, хмель, пеньку, шерсть и кожу — ежегодную мужицкую дань помещикам.
«И за что им везти добро?! Был бы я мужиком — ни в жизнь не повез бы! Да пусть они сдохнут!» — думал Степан.
— Не свезешь дворянину кормов — батожья не избыть, правежом изведут, — поясняли крестьяне.
— Огнем их палить, топорами сечь, извергов, мучить кнутьем и железом! — говорил товарищ Степана кузнец.
— Снова придет Болотников, и вся Русь возметется за ним! — утешались крестьяне, говоря о дворянских неправдах.
Много раз по дороге в сердце Степана вспыхивала такая жгучая ненависть, что только воспоминание о монастырском Афоньке удерживало горячую руку от мгновенной расправы с обидчиками народа.
И все-таки Стенька еще раз не сдержался.
Не доходя Твери, Степан с кузнецом встретили помещичью псовую травлю. На десятке коней ехали одетые в новенькие нагольные тулупчики псари, которые вели на сворках борзых и гончих собак. Сам помещик и трое взрослых его сыновей скакали верхом с мушкетами. Позади приказчики гнали толпу крестьян-загонщиков с кольями и веревками.
Помещик остановил кузнеца, чтобы подбить отставшую подкову у своей лошади.
— Волков развелось? — спросил за работой кузнец.
— Житья нет! — подтвердил помещик с какой-то странной усмешкой. — Да ты, кузнец, мне еще будешь нужен, — сказал он. — До села дойдешь — во дворянском дому заночуй, скажи — я послал. Ворочуся домой, тебе станет еще работы.
В помещичьем доме стряпуха их накормила.
— Каков ваш помещик? — спросил кузнец.
— Али добры дворяне на свете бывают? — вопросом ответила женщина. — С собаками ласков, — пояснила она и внезапно умолкла.
— А ну их, пойдем отсель! — позвал кузнеца Стенька.
— Упаси тебя бог уходить, когда сам повелел дожидаться! — сказала стряпуха. — Догонит, плетьми исхлещет и работать задаром заставит. А угодишь ему, то и пожалует!
— Идем со двора! Пусть изловит, а там ворочает! — воскликнул Стенька, в котором взыграла казацкая гордость.
— Что собак-то дражнить! Абы деньгу платили, — возразил кузнец. — Ну догонят да поколотят. Что нам за корысть!
Их уложили спать.
Поутру раным-рано во дворе послышались крики, свирепый собачий лай, конский топот и ржание.
— Ну вот, воротились, — сказала стряпуха, испуганно засуетившись, дрожащей рукой зажигая светец.
— Пойдем на волков поглядим, — позвал кузнеца Стенька.
И вдруг со двора раздались отчаянные женские крики, плач, причитания.
При бледном свете синего зимнего утра Степан увидел среди двора сани, полные истерзанных, окровавленных людей. В крови у них было все: руки, лица, лохмотья одежды.
— Аль их волки порвали? — с сочувствием спросил Стенька.
— Какие там волки! — огрызнулся один из дворовых.
И Стенька узнал, что помещик ездил совсем не на волчью травлю, а на облаву за беглыми крестьянами, которые скрылись в лес и жили в землянках.
На санях привезли беглецов, истерзанных дворянскими борзыми. У некоторых из них были изглоданы лица, у других откушены пальцы рук, вырваны клочья мяса из тела. Тех, кто пытался отсидеться в землянках, либо насмерть заели собаки, либо их, как медведей, травили соломенным дымом, и одного задушили насмерть…
В числе беглых был деревенский кузнец. Теперь он лежал на санях, искалеченный псами. Вместо него-то помещику и понадобились Стенька с товарищем.
Помещик велел кузнецам приковать пойманных беглецов цепями в подвале под каменной церковью.
— Отсель не уйдут! — довольный, сказал он. — При Иване Васильиче Грозном сей храм прадедушка мой построил. Крепко строил — хотел заслужить за грехи у бога.
Степан не ударил его кувалдою, как хотелось, но зато, покидая помещичий двор, вместо того чтобы залить водой или присыпать снежком горячие угли, как делал это всегда после работы, он высыпал горсточку их под помещичью хлебную клеть…
Уже далеко идя, они с кузнецом услыхали церковный набат. Степан усмехнулся.
— Ты что? — строго спросил кузнец. — Что за смех, коль беда у людей?
— Дворянской бедой не нам бедовать! — значительно возразил Степан.
Целый час они шли в молчании.
— Иди от меня подобру, — вдруг прорвался кузнец. — У меня на посаде жена да робята. С тобою в тюрьму попадешь… Иди подобру! До всего тебе, видишь, дело! Нашелся за мир заступщик! Али, мыслишь, ты мужиков облегчил?!
И Стенька пошел один.
«Дед сказывал: до всего человеку дело. А кузнец осерчал, — раздумывал Стенька. — Ан как тут терпеть, коль на муки людские глядишь! Не за себя я помстился, не из корысти пожег дворянина».
«Разбойничать — что комаров шлепать», — вспомнил он слова старика. — Всех перешлепать невмочь, а сидит на лбу да сосет. Зазудит — и шлепнешь! Какое тут диво!..» — успокоил себя Степан.
Он подходил к Москве. Казаки зимовой станицы, по сланной по обычаю с Дона в Москву на зимовку, конечно, подсобили бы Стеньке добраться домой: дали бы денег, а может, и коня. Но он не решился идти через Москву и являться в Посольском приказе, помня, что все богомольцы звали его казаком и в Москву заходить опасно…
Только после масленицы Степан миновал Коломну и подходил к рязанским уездам.
Перед уходом Степана в Соловки Сергей Кривой просил не забыть по пути у Перьяславля-Рязанского зайти к его матери и сказать ей, что он жив и здрав, живет в казаках и в недолгое время сам соберется выручить мать и сестру из дворянской неволи.
За Перьяславлем Стенька свернул с дороги в глухое село.
Пошатнувшись набок, стояла приземистая избушка с окошком, забитым двумя досками. Сережкина мать умерла, а сестренка жила по сиротству, переходя от соседа к соседу.
Прокопченная изба, где она ютилась в те дни, была полна дыму и едва освещалась узким, низким оконцем, затянутым пузырем. Трое ребятишек хлебали ячменное варево из глиняной черепушки. Хозяйка со злостью трясла ногой зыбку, подвешенную к потолку. В зыбке надрывался ревом четвертый младенец. В кутке топталось пять-шесть овечек, а под скамьей похрюкивал поросенок.
Степан у порога перекрестился.
— Аленка живет у тебя? — спросил он хозяйку.
— Послал господь за грехи, — со злостью отозвалась хозяйка. — Своих четверых не хватает! Сиротский рот еще к нашей кормушке прилип… Тебе зачем?
— Брат велел ее навестить.
— Сергушка? Неужто жив?! — удивленно воскликнула женщина. — Постой-ка я ее скличу.
Хозяйка вышла во двор.
Смешная, в материнском латаном тулупе почти до пят, в зимнем драном платке, босиком, вошла в избу девчонка, взглянула на Стеньку и, смущенно потупясь, не смела ступить дальше порога.
— От брата Сережки, с казацкого Дона, тебе поклон и гостинец, — сказал Степан, сразу узнав ее по глазам, таким же синим, как синь был единственный глаз Сергея.
И, словно подарок Кривого, Стенька вытащил из заплечной сумы зеленые сапожки, купленные для мимохожей красотки в Москве, да на полтину серебряных денежек из заработка, полученного у кузнеца.
Аленка не смела коснуться сокровища.
— Дура, бери! Коль дают, так, стало, твое! — подсказала хозяйка. — Кто же тебе, дура, чужое даст!
Девчонка робко взглянула на казака и несмело шагнула к нему.
— Бери, бери, дева, не бойся. Сережка тебе послал, — поощрил и Степан.
Аленка вдруг жадно схватила и то и другое.
По-крестьянски засунув за щеку деньги, она тут же уселась на земляной пол среди избы, натянула на красные от холода босые ноги нарядные, щегольские сапожки.
Степан улыбнулся. Он рад был тому, что не забыл разыскать ее, нашел и доставил девчонке радость.
— Хороши сапожки? — спросил он.
— Будто на смех! Боярышня, что ли, в таких сапожках?! Засмеют люди добры и грех! Снесла бы поповне в поклон за заботы… И денежки тоже дала бы кому прибрать. Про черный день пригодятся, — деловито сказала хозяйка.
— Не слушай, Аленка, ее. Никому не давай — сама береги! — возразил Степан.
— Чему научаешь дурищу! — вдруг взъелась хозяйка. — И так ее, сироту, миром кормим задаром, ради Христа. Не от богатства, а ради милосердия кормим. Кому бы сама за себя заплатила — и в том бы не стало греха!.. Жрет, как боров, по избам-то ходит чужих ребят объедать. А хлеб, он горбом дается!.. Пускай, коли так, Сережка ее забирает к себе в казаки — с мира лишнюю глотку возьмет.
— Да девчонка корова, что ли! — воскликнул Степан.
— Корову кормлю — молочка надою. А с девки что взять?! Ты харчи не припас для нее, так держи язык на веревке… Куды ей деньжищи! Чего она в них разумеет?!
— Я сам с ней к попу пойду. Пойдем, дева, — позвал Степан, резко поднявшись с лавки.
Девчурка в один миг сдернула с ног сапожки, сунула их за пазуху и вскочила.
— Дармоедка, шалава! Куды собралась? А робенка кто станет качать?! — закричала со злостью хозяйка. — Уйдешь, так в избу назад не ходи!
Аленка в испуге замялась.
— Идем, идем! — повелительно вмешался Степан и, взяв ее за руку, шагнул за порог.
— Ну и ведьма тетка Прасковья. Прямо яга! — сказал Стенька.
— Сама ведь она сирота. От убогости сердце травит, — вступилась Аленка. — А так она добрая. Пра-а! Бывалоче, сядет, обымет меня, как мамка, да в слезы… Вот тетка Феклуша да тетка Матрена — те злые.
Аленка всхлипнула, из глаз ее брызнули слезы, и она прорвалась невнятным, горестным лепетом. Рассказывая о смерти своей матери, о том, как обе — она и мать — считали, что Сергея давно нет на свете, она говорила со Стенькой, как будто это был сам Сергей. Успев уже привыкнуть к своему одиночеству, она вдруг почувствовала неодолимую жажду родственной близости и жаловалась Стеньке на свои обиды, называя чуждые ему имена каких-то людей.
— …И овечек наших порезали всех и телочку нашу забрали… С белым пятнышком телка была… Тетка Марфа мне баит: «Сама жрала мясо»… А поп тоже хитрющий — себе норовит: овечку за похороны увел… Три дня продержал меня в доме да выгнал. А три-то дни пост был, мясного не ели. Как уж меня прогнал, тогда и овечку колоть… Тебя-то они забоятся, а с маленькой им нипочем — что хотят, то творят. Я кому пожалюсь? К мамане, бывалоче, летом бегу на могилку… А нынче не видно… Креста-то все нету. Хоть поп обещал за овечку, что крестик справит, ан не собрался. А без креста-то под снегом ее не найти… Вот тут он живет…
Аленка показала Степану поповский дом и наскоро, шмыгнув ладонью по носу, вытерла рукавом залитые слезами щеки.
Степан растерялся, только теперь подумав: о чем он будет говорить с попом? Что сказать? Грех обижать сироту? Да кто же попов поучает?!
— Ты чего ж, забоялся? — спросила девчурка.
— Боялся я сроду кого! — со злостью сказал Степан. — Да что ему толковать, если совести нет у попа!.. Я ему наскажу — тебя пуще обидят…
Степан подумал, что, оставшись одна, девчонка себе наживет еще больше врагов, если он побранится с попом.
— Прощай, Аленка! Ты им скажи, что я деньги тебе не оставил, с собой унес, а сама их припрячь. Да терпи маленько. Сергей тебя выручит — вишь не забыл! — утешил на прощанье Степан Аленку и зашагал по подтаявшей за день дороге…
Но вдруг, недалеко уйдя за околицу, он услыхал, что кто-то его догоняет. Степан оглянулся. Это была Аленка.
— Ты чего? — спросил он.
Она посмотрела растерянно и замерла, хотела что-то сказать, но слезы неудержимо вдруг покатились по старым, едва подсохшим следам на ее щеках. Она закрыла лицо руками и, не обмолвившись ни единым словом, бросилась прочь быстрей, чем бежала за ним, словно боясь, что он ее остановит.
«Чтой-то она?» — подумал Степан в беспокойной растерянности. Ему показалось, что сам он делает что-то не так, как велит его совесть.
Но, добежав назад до плетня, девчонка прислонилась к нему спиной и показалась какой-то особенно маленькой и сиротливой. Степан повернул обратно с дороги.
— Ты чего? — грубовато спросил он ее.
Она протянула ему что-то в руке. Он подставил ладонь, и Аленка высыпала обратно ему всю горсточку денег.
— Возьми их назад, мне не надо. — Минутку подумав, она достала из-за пазухи сапожки и протянула их также. — И чеботы тоже возьми, все равно ведь отымут, житья не дадут… — Горькая складка печали легла вокруг ее детского рта. — Не надо мне никаких даров. Пусть Серенька меня саму выручает! — с отчаянием сдавленно сказала она.
Стенька растерянно посмотрел на нее, и вдруг его осенило.
— Давай сапожки! — живо воскликнул он. — Где корчма у вас? Кто вином-то торгует?
Степан велел девчонке его дожидаться и, весело сунув сапожки под мышку, довольный внезапной выдумкой, зашагал к корчме…
Разговор с корчемщицей был недолог. Румяная старая баба, похожая на станичную сваху, с жадностью ухватила нарядные новые сапожки, услышав от Стеньки, что в обмен на них ему нужна какая угодно мальчишеская одежонка…
За околицей дождался Степан, когда из гумна к нему вышел синеглазый парнишка.
— Ну-ка, шапку сыми, — сказал Стенька.
«Мальчишка» снял шапку, из-под которой вывалилась ему на спину русая девичья косица.
— Негоже так-то, с косой, — заметил Степан, достав нож.
— Ой, что ты! Да срам какой — без косы!
Аленка горько заплакала.
— Не реви! Уж тем хороша коса, что сызнова вырастет!
Степан решительно взялся за косу и коротко срезал новому товарищу волосы.
— Вот и Алешка вместо Аленки, — весело заключил он. — То-то Серега будет братишке рад!
И «Алешка», взглянув на смеющегося казака, вдруг смутился и залился, сквозь слезы, ярким девичьим румянцем…
Они шли к Дону. Навстречу им с полдня радостно и торжественно в ярком блистанье солнца летела весна. Она красовалась крикливыми стаями грачей на черных полях, гусиными вереницами в небе, золотистыми лужами в колеях разъезженных весенних дорог, журчаньем ручьев, наконец первой зеленью на косогорах…
На обветренном остром носу Алешки стала лупиться кожа, а на щеках появились веснушки…
Иной раз шли впроголодь, но теперь уже Степан не рядился в работники. Он думал только о том, чтобы скорее добраться, и предвкушал радость Сергея от свиданья с сестренкой.
С детской легкостью она, казалось, совсем позабыла свою сиротскую жизнь и, счастливая, отдавалась радостному, непривычному ощущению заботы о ней взрослого, сильного человека.
В дальней дороге нередко она утомлялась и отставала. Жесткое слово готово было сорваться со Стенькиных губ, но каждый раз она смягчала его сияющим взглядом, полным счастливой доверчивости, и Степан осторожно бодрил ее:
— Ну, маленько еще, Алеша, сейчас отдохнем. Гляди, ведь река-то — наш Дон! Недалечко уж ныне осталось…
В родной станице
Сон в избе рыбака обманул Степана: жив еще был Тимофей Разя. Но силы его сдали. Старость привязала казака к своему двору, к раскидистой груше, к десятку яблонь и слив да к кучке вишняка, который он посадил под самыми окнами избы. Тут и возился теперь он с железной лопатой, рыхля у корней весеннюю влажную землю, подвязывая к жердям раскидистые ветви старой груши и греясь на солнышке у крыльца с табачной трубкой во рту.
Но по-молодому отбросил старый Разя лопату, когда увидел входящего во двор Стеньку.
— Воротился, Степанка! — воскликнул он. — Не ушел, чертов сын, в чернецы?! Да, гляди, еще и возрос! Ладный казак стал! А как обносился. Придется справлять ему новую справу, — шутливо ворчал старик, но Стенька заметил, что веки его дрожат и глаза неспроста слезятся…
Шедшая из погребицы мать вскрикнула, кинулась Стеньке на грудь и обмерла. Стенька подхватил ее на руки и усадил на скамью возле дома.
Фролка визжал от восторга, повиснув на шее брата. Иван, обнимаясь с ним, сквозь густую бороду и усы усмехнулся.
— А ты в пору, Степан, воротился. Поп у нас помер в Черкасске, и в церкви уж месяц беглый расстрига всем правит. Поставим тебя во попы…
— Целуй, коль попом признал! — живо нашелся Стенька и сунул к губам Ивана широкую, крепкую руку.
Иван потянулся поймать его за вихор, да не тут-то было! Степан увернулся, схватил его за поясницу, наперелом, и пыль завилась по двору от дружеской потасовки.
— Уймитесь вы, нехристи, брат-то на брата!.. — ворчала мать, но сама смеялась, любуясь, как ловко выскальзывал Стенька из братних рук.
— Наддай ему, Стенька, наддай!.. Вот казак взошел на монастырских дрожжах! Что ж, атаман, сдаешь?! — подзадоривал Разя.
И братья, покончив возню, стояли оба довольные. Иван расправлял русую бороду. Степан раскраснелся и тяжело дышал, но, чтобы скрыть усталость, скинул свой драный зипун и рубаху.
— Лей, Фролка! — крикнул он, сам зачерпнув воды из бадейки, и, весело фыркая, подставил разгоряченное лицо под свежую струю.
— А здоровый ты, Стенька, бычок! — одобрил Иван, хлопнув его по мокрой спине ладонью.
— Да ты розумиешь, Стенько, на кого ты руку поднял? — загадочно спросил Тимофей.
— А что?
— На станичного атамана — вот что! — сказала мать с уважением.
— Ой ли! — воскликнул довольный Стенька. — Вот, чай, крестный даров наслал!
— Коня арабских кровей, адамашскую саблю да рытый ковер бухарских узоров прислал Ивану в почет, — похвалился старик Разя.
— Мы с Корнилой дружки! — подхватил Иван, придав слову «дружки» какой-то особый, насмешливый смысл.
— О тебе богато печалился, вестей спрошал, — почтительно сообщила мать. — Меня на майдане в Черкасске стретил — корил, что пустила тебя одного в такой дальний путь.
— Завтра к нему по казачьим делам еду. Узнает, что ты воротился, меня без тебя на порог не пустит, — сказал Иван.
— Настя красоткой стала, — с особой ужимкой, присущей свахам, поджав по-старушечьи губы, шепнула мать.
— Настя? — переспросил Степан, вдруг вспомнив и взглядом ища по двору никем не замеченную Аленку, одиноко и скромно стоявшую возле самых ворот.
Следя за его взглядом, и другие увидели молоденького спутника Стеньки.
— Что за хлопец? — спросил Тимофей. — Эге, да то не казак — дивчинка! — вдруг по застенчивости Аленки признал старик. — Нашел добра! А то тут казачек мало!
— Аленка, Сергея Кривого сестренка, — пояснил Степан.
— Ой, да вправду не хлопчик — дивчинка! — воскликнула мать. — Да як же, Стенька, ты ее увел? Мужичка ведь панска!
— А Сергей где? — спросил Степан, желая скорей порадовать друга.
— У Корнилы живет в Черкасске, — сказал Иван. — Прежний станичный его не брал во станицу, сговаривал все к себе по дому работать, в наймиты. Сергей осерчал да махнул в Черкасск, на станичного жалобу в войско принесть. Ан Корнила и сам не промах, оставил Сережку в работниках у себя. Так и живет…
— На харчи польстился! — с обидой добавил старый Разя.
— Иди-ка, девонька, заходи в курень. Срамота-то — в портах, как турчанка! — хлопотливо обратилась Разиха к девочке. — И брату срамно, чай, будет такую-то стретить!..
— Идем, деверек, покажу тебе молодую невестку, — позвал Стеньку Иван, и тут Стенька взглянул под навес, где раньше были высокой горою сложены толстые бревна.
Года три подряд, по веснам, во время половодья, ловили Иван со Стенькой в Дону плывущие сверху случайные, унесенные водой бревна. «Как оженится, будет хата Ивану», — говорила мать.
— Нету, нету, построил! — со смехом воскликнул брат, поняв, чего ищет Стенька.
— Тебе бы дружкой на свадьбе ехать, ан ты пошел богу молиться. И свадебку справили без тебя, — говорил Иван.
— Три дня вся станица гуляла, а после веселья как раз атаман станичный и помер. Старики своего хотели поставить, а молодые и налегли за Ивана, — с увлечением рассказывал Тимофей. — Ажно в драку сыны на батьков повстали. Ну, обрали Ивана. А как по своим куреням пошли, старики помстились: пришли сыны по домам, отцы тут же разом велят по-батьковски: «Скидай порты да ложись на лавку…» В тот день все молодые побиты ходили…
— И ты атамана — лозой тоже, батька? — со смехом спросил Стенька.
— Мне честь — сына обрали. Пошто же мне его сечь! И в драку он не вступал. Как стали его кричать в атаманы, он повернул да и с круга ушел, — с гордостью за Ивана говорил Тимофей…
Стенька радовался приходу домой. Все было здесь мило и близко. Хотелось встретить всех старых знакомцев, соседей, сверстников, Сергея Кривого, крестного батьку Корнилу и даже былого «врага» — Юрку…
Не прошло и дня, как в избу набились казаки послушать рассказ о странствиях по московским землям. Отец велел взять из подвала бочонок меду, мать напекла пирогов, и со всей станицы сбежались мальчишки — сверстники Фролки — глядеть на Степана, будто на диво.
Сидеть на виду у всех, стукаться со всеми чаркой, потягивать хмельной мед и говорить, когда другие молчат, важно покашливать, припоминать и видеть, как собравшиеся сочувственно качают головами, — все это льстило Стеньке, ставило его на равную ногу с бывалыми казаками. Довольный всем, он досадовал только на то, что слабо еще пробился темный пушок усов и мало покрылись черной тенью его рябоватые, смуглые щеки.
Стенька рассказывал о пути на Москву, о встречах с крестьянами и горожанами, о том, как скучал по Дону, видя вокруг так много неправды. Он поведал и о том, как побил купца возле часовни, и всем казакам понравилось, что его отпустили из Земского приказа. Говоря о Посольском приказе и о своей беседе с Алмазом Ивановым, Степан похвалился тем, что думный дьяк знал о походе его батьки, и пересказал слова дьяка, что о той же великой правде Тимоши Рази печется сам царь…
— Долго что-то пекутся, да все не спеклись! — смеялись казаки. — Должно, у них плохи печи! Осенью Земский собор объявил Украину русской, а драки доселе все нет!
Степан рассказал и про «дикую бабу». Все смеялись. Потом стали спрашивать про монастырь, про богомолье, про мощи угодников, и Стеньке пришлось напропалую врать, припоминая, что говорили о Соловках бывалые богомольцы, потому что он не хотел никому поведать об убийстве Афоньки. Но вдруг во время рассказа он, заметив насмешливый взгляд Ивана, замолчал и сделал вид, что хмелеет…
«Отколь он увидел, что я брешу?!» — подумал озадаченный Стенька.
Вечером, когда уже разошлись гости, Иван зашел в курень Рази.
— Стенько, сойдем-ка на улку, — позвал он брата.
Они вышли на темный двор. Пахнуло весенним духом навоза, тепла, свежих трав и медвяных цветов. В лесочке у берега Дона звенели ночные соловьи.
И Стенька был счастлив так идти нога в ногу со старшим, любимым братом, который, несмотря на свою молодость, стал уже головой всей станицы.
Они шли по дороге над Доном. Высоко стояла ясная, синеватая луна, серебря траву и листья прибрежных ветел. Легкий ветерок тянул с юга. Пролетая над широким простором цветущих степей, он был душистым и нежным.
Но по-молодому отбросил старый Разя лопату, когда увидел входящего во двор Стеньку.
— Воротился, Степанка! — воскликнул он. — Не ушел, чертов сын, в чернецы?! Да, гляди, еще и возрос! Ладный казак стал! А как обносился. Придется справлять ему новую справу, — шутливо ворчал старик, но Стенька заметил, что веки его дрожат и глаза неспроста слезятся…
Шедшая из погребицы мать вскрикнула, кинулась Стеньке на грудь и обмерла. Стенька подхватил ее на руки и усадил на скамью возле дома.
Фролка визжал от восторга, повиснув на шее брата. Иван, обнимаясь с ним, сквозь густую бороду и усы усмехнулся.
— А ты в пору, Степан, воротился. Поп у нас помер в Черкасске, и в церкви уж месяц беглый расстрига всем правит. Поставим тебя во попы…
— Целуй, коль попом признал! — живо нашелся Стенька и сунул к губам Ивана широкую, крепкую руку.
Иван потянулся поймать его за вихор, да не тут-то было! Степан увернулся, схватил его за поясницу, наперелом, и пыль завилась по двору от дружеской потасовки.
— Уймитесь вы, нехристи, брат-то на брата!.. — ворчала мать, но сама смеялась, любуясь, как ловко выскальзывал Стенька из братних рук.
— Наддай ему, Стенька, наддай!.. Вот казак взошел на монастырских дрожжах! Что ж, атаман, сдаешь?! — подзадоривал Разя.
И братья, покончив возню, стояли оба довольные. Иван расправлял русую бороду. Степан раскраснелся и тяжело дышал, но, чтобы скрыть усталость, скинул свой драный зипун и рубаху.
— Лей, Фролка! — крикнул он, сам зачерпнув воды из бадейки, и, весело фыркая, подставил разгоряченное лицо под свежую струю.
— А здоровый ты, Стенька, бычок! — одобрил Иван, хлопнув его по мокрой спине ладонью.
— Да ты розумиешь, Стенько, на кого ты руку поднял? — загадочно спросил Тимофей.
— А что?
— На станичного атамана — вот что! — сказала мать с уважением.
— Ой ли! — воскликнул довольный Стенька. — Вот, чай, крестный даров наслал!
— Коня арабских кровей, адамашскую саблю да рытый ковер бухарских узоров прислал Ивану в почет, — похвалился старик Разя.
— Мы с Корнилой дружки! — подхватил Иван, придав слову «дружки» какой-то особый, насмешливый смысл.
— О тебе богато печалился, вестей спрошал, — почтительно сообщила мать. — Меня на майдане в Черкасске стретил — корил, что пустила тебя одного в такой дальний путь.
— Завтра к нему по казачьим делам еду. Узнает, что ты воротился, меня без тебя на порог не пустит, — сказал Иван.
— Настя красоткой стала, — с особой ужимкой, присущей свахам, поджав по-старушечьи губы, шепнула мать.
— Настя? — переспросил Степан, вдруг вспомнив и взглядом ища по двору никем не замеченную Аленку, одиноко и скромно стоявшую возле самых ворот.
Следя за его взглядом, и другие увидели молоденького спутника Стеньки.
— Что за хлопец? — спросил Тимофей. — Эге, да то не казак — дивчинка! — вдруг по застенчивости Аленки признал старик. — Нашел добра! А то тут казачек мало!
— Аленка, Сергея Кривого сестренка, — пояснил Степан.
— Ой, да вправду не хлопчик — дивчинка! — воскликнула мать. — Да як же, Стенька, ты ее увел? Мужичка ведь панска!
— А Сергей где? — спросил Степан, желая скорей порадовать друга.
— У Корнилы живет в Черкасске, — сказал Иван. — Прежний станичный его не брал во станицу, сговаривал все к себе по дому работать, в наймиты. Сергей осерчал да махнул в Черкасск, на станичного жалобу в войско принесть. Ан Корнила и сам не промах, оставил Сережку в работниках у себя. Так и живет…
— На харчи польстился! — с обидой добавил старый Разя.
— Иди-ка, девонька, заходи в курень. Срамота-то — в портах, как турчанка! — хлопотливо обратилась Разиха к девочке. — И брату срамно, чай, будет такую-то стретить!..
— Идем, деверек, покажу тебе молодую невестку, — позвал Стеньку Иван, и тут Стенька взглянул под навес, где раньше были высокой горою сложены толстые бревна.
Года три подряд, по веснам, во время половодья, ловили Иван со Стенькой в Дону плывущие сверху случайные, унесенные водой бревна. «Как оженится, будет хата Ивану», — говорила мать.
— Нету, нету, построил! — со смехом воскликнул брат, поняв, чего ищет Стенька.
— Тебе бы дружкой на свадьбе ехать, ан ты пошел богу молиться. И свадебку справили без тебя, — говорил Иван.
— Три дня вся станица гуляла, а после веселья как раз атаман станичный и помер. Старики своего хотели поставить, а молодые и налегли за Ивана, — с увлечением рассказывал Тимофей. — Ажно в драку сыны на батьков повстали. Ну, обрали Ивана. А как по своим куреням пошли, старики помстились: пришли сыны по домам, отцы тут же разом велят по-батьковски: «Скидай порты да ложись на лавку…» В тот день все молодые побиты ходили…
— И ты атамана — лозой тоже, батька? — со смехом спросил Стенька.
— Мне честь — сына обрали. Пошто же мне его сечь! И в драку он не вступал. Как стали его кричать в атаманы, он повернул да и с круга ушел, — с гордостью за Ивана говорил Тимофей…
Стенька радовался приходу домой. Все было здесь мило и близко. Хотелось встретить всех старых знакомцев, соседей, сверстников, Сергея Кривого, крестного батьку Корнилу и даже былого «врага» — Юрку…
Не прошло и дня, как в избу набились казаки послушать рассказ о странствиях по московским землям. Отец велел взять из подвала бочонок меду, мать напекла пирогов, и со всей станицы сбежались мальчишки — сверстники Фролки — глядеть на Степана, будто на диво.
Сидеть на виду у всех, стукаться со всеми чаркой, потягивать хмельной мед и говорить, когда другие молчат, важно покашливать, припоминать и видеть, как собравшиеся сочувственно качают головами, — все это льстило Стеньке, ставило его на равную ногу с бывалыми казаками. Довольный всем, он досадовал только на то, что слабо еще пробился темный пушок усов и мало покрылись черной тенью его рябоватые, смуглые щеки.
Стенька рассказывал о пути на Москву, о встречах с крестьянами и горожанами, о том, как скучал по Дону, видя вокруг так много неправды. Он поведал и о том, как побил купца возле часовни, и всем казакам понравилось, что его отпустили из Земского приказа. Говоря о Посольском приказе и о своей беседе с Алмазом Ивановым, Степан похвалился тем, что думный дьяк знал о походе его батьки, и пересказал слова дьяка, что о той же великой правде Тимоши Рази печется сам царь…
— Долго что-то пекутся, да все не спеклись! — смеялись казаки. — Должно, у них плохи печи! Осенью Земский собор объявил Украину русской, а драки доселе все нет!
Степан рассказал и про «дикую бабу». Все смеялись. Потом стали спрашивать про монастырь, про богомолье, про мощи угодников, и Стеньке пришлось напропалую врать, припоминая, что говорили о Соловках бывалые богомольцы, потому что он не хотел никому поведать об убийстве Афоньки. Но вдруг во время рассказа он, заметив насмешливый взгляд Ивана, замолчал и сделал вид, что хмелеет…
«Отколь он увидел, что я брешу?!» — подумал озадаченный Стенька.
Вечером, когда уже разошлись гости, Иван зашел в курень Рази.
— Стенько, сойдем-ка на улку, — позвал он брата.
Они вышли на темный двор. Пахнуло весенним духом навоза, тепла, свежих трав и медвяных цветов. В лесочке у берега Дона звенели ночные соловьи.
И Стенька был счастлив так идти нога в ногу со старшим, любимым братом, который, несмотря на свою молодость, стал уже головой всей станицы.
Они шли по дороге над Доном. Высоко стояла ясная, синеватая луна, серебря траву и листья прибрежных ветел. Легкий ветерок тянул с юга. Пролетая над широким простором цветущих степей, он был душистым и нежным.