Страница:
У ног короля Вильгельма, от Ремильи до Френуа, почти безостановочно грохотали пушки, осыпая снарядами Монсель и Деньи, готовясь очистить над Седаном северные плоскогорья. Было не больше восьми часов; король ждал неизбежной развязки сражения, не отрываясь взглядом от гигантской шахматной доски, сосредоточенно направляя этот человеческий прах, эти неистовые черные точки, затерянные среди вечной, улыбающейся природы.
II
На плоскогорье Флуэн, в густом предрассветном тумане, горнист Год во всю силу легких протрубил зорю. Но было так сыро, что веселые призывы горниста звучали глухо. У солдат его роты не хватило духу накануне поставить палатки, и, завернувшись в парусину, они спали без просыпу прямо в грязи, уже теперь похожие на трупы, смертельно-бледные, оцепеневшие от усталости и сна. Надо было их встряхнуть каждого в отдельности, вырвать из небытия; свинцово-серые, они поднимались, как воскресшие мертвецы, их глаза расширились от ужаса перед жизнью. Жан разбудил Мориса.
– Что такое? Где мы?
Морис испуганно озирался; он видел только серое море, где витали тени товарищей. Ничего нельзя было разглядеть даже в нескольких шагах. Определить местоположение было немыслимо; никто не сказал бы, в какой стороне находится Седан. По вдруг откуда-то издалека донесся пушечный залп.
– Да, сегодня бой! Уже началось… Тем лучше! Надо покончить со всем раз навсегда!
Многие говорили то же самое; то была мрачная радость, потребность избавиться от кошмара, увидеть наконец пруссаков; ведь их так искали, от них бежали в смертельной тоске в продолжение стольких часов! Значит, можно будет стрелять, освободиться от этих патронов, которые пришлось так долго тащить на себе и до сих пор не удалось использовать. На этот раз, – все это чувствовали, – сражение неминуемо.
Пушки в Базейле гремели все отчетливей. Жан встал и прислушался.
– Где это стреляют?
– Честное слово, мне кажется, у Мааса… – ответил Морис. – Но, черт побери! Не понимаю, где мы.
– Послушай, голубчик! – сказал Жан. – Ты от меня не отходи! В таком деле надо понимать толк, а то попадешь в беду… Я все это уже видел, я буду глядеть в оба и за тебя и за себя.
Между тем солдаты сердито заворчали, что не могут согреть брюхо чем-нибудь горячим. Нельзя даже развести огонь: нет хвороста, да и погода мерзкая! Перед самой битвой опять встал вопрос о пище, властно, решительно. Они, может быть, герои, но желудок своего просит. Поесть! Это главное! С какой любовью они помешивали похлебку в те дни, когда получали ее! А когда не было хлеба, сердились, как дети или дикари.
– Кто не ест, не сражается! – объявил Шуто. – Разрази меня гром, если я сегодня рискну своей шкурой!
В этом верзиле-маляре вновь пробуждался бунтовщик, монмартрский краснобай, кабацкий теоретик, который нахватался каких-то правильных мыслей и теперь искажал их невероятной смесью глупости и обмана.
– Да разве нас не надули, когда рассказывали, будто пруссаки подыхают с голоду, мрут от болезней, будто у них нет больше рубах, будто видели, как они плетутся по дорогам, грязные, оборванные, точно нищие? – продолжал Шуто.
Лубе рассмеялся; он, как всегда, напоминал парижского уличного мальчишку, который перепробовал все мелкие ремесла на Центральном рынке.
– Да уж! Мы сами околеваем с голоду, нам каждый готов подать грошик, когда мы проходим в рваных башмачищах и вшивых лохмотьях… А их великие победы! Шутники, нечего сказать! Рассказывали басни, будто Бисмарка взяли в плен и сбросили целую прусскую армию в каменоломню… Ну и надули нас!
Паш и Лапуль слушали, сжимая кулаки, яростно качали головой. Другие тоже были озлоблены; действие этой вечной газетной лжи становилось губительным. Всякое доверие пропало, больше ни во что не верили. Воображению этих взрослых детей, еще недавно тешивших себя необычайными надеждами, теперь являлись только безумные кошмары.
– Подумаешь! Догадаться не штука! – продолжал Шуто. – Дело ясное: нас продали… Вы все это сами отлично знаете!
Каждый раз при этих словах простодушный крестьянин Лапуль возмущался:
– Продали? Бывают же такие сволочи!
– Продали, как Иуда продал своего учителя, – прошептал Паш, которому всегда приходили на ум события из священного писания.
Шуто торжествовал:
– Да боже мой! Очень просто. Известны даже цифры… Мак-Магон получил три миллиона, а другие генералы по миллиону за то, чтобы привести нас сюда… Это дельце сварганили в Париже прошлой весной, а сегодня ночью они пустили ракету: все, мол, готово, господа пруссаки, можете нас сцапать.
Мориса возмутила эта нелепая выдумка. Когда-то Шуто его забавлял, почти очаровал своим уличным краснобайством, но теперь он терпеть не мог этого смутьяна, лодыря, который плевал на всякий труд и хотел совратить товарищей.
– Зачем вы распространяете такие глупости? – крикнул он. – Вы ведь сами знаете, что говорите неправду!
– Как неправду?.. Значит, неправда, что нас продали?.. Э-э, дворянчик, да ты сам не из них ли, не из этой ли банды сволочных предателей?
Он угрожающе наступал.
– Ну-ка, отвечай, господин буржуй! Здесь не будут ждать твоего друга Бисмарка, с тобой живо расправятся!
Другие солдаты тоже было заворчали, и Жан решил вмешаться.
– Молчать! О первом, кто двинется с места, доложу по начальству!
Но Шуто презрительно захохотал. Плевать ему на рапорты. Может быть, он будет сражаться, а может, и нет, – его воля. Лучше к нему не приставать: у него патроны не только на пруссаков! Теперь, когда сражение уже началось, ослабевшая дисциплина, которая еще держалась на страхе, окончательно расшаталась. Что ему, Шуто, могут сделать? Как только ему надоест, он сбежит. И он грубо науськивал других солдат на капрала, который морит их голодом. Да, по вине капрала взвод ничего не ел уже три дня, а у товарищей из других взводов были и похлебка и мясо. Но господин капрал вместе с дворянчиком хорошо нажрался у девок. Эту парочку видели в Седане!
– Ты загреб деньги всего взвода, посмей только отрицать! Обжора! Пройдоха!
Тут дело сразу приняло скверный оборот. Лапуль сжал кулаки; обычно кроткий Паш, остервенев от голода, требовал объяснений. Благоразумней всех оказался Лубе: он расхохотался, как всегда с хитрецой, и сказал, что глупо французам грызться между собою, когда под боком пруссаки. Он был против ссор, против кулачного боя, против винтовок, и, намекая на несколько сот франков, которые получил в качестве заместителя военнообязанного, он прибавил:
– Да уж! Если они думают, что моя шкура стоит так мало… Я и дам, сколько полагается за их деньги.
Но Морис и Жан, обозленные нелепыми нападками, отвечали резко, сердито оправдывались. Вдруг в тумане раздался громкий голос:
– В чем дело? Что такое? Шуты гороховые! Кто тут ссорится?
Появился лейтенант Роша; его кепи порыжело от дождей, на шинели не хватало пуговиц; худой, нескладный, он был в жалком, запущенном, нищенском состоянии. И, тем не менее, он держался лихо, победоносно; его глаза сверкали, усы щетинились.
– Господин лейтенант! – вне себя ответил Жан. – Эти люди кричат, что нас, мол, продали… Да, что нас продали наши генералы…
Ограниченному лейтенанту мысль об измене собственно казалась вполне естественной: ведь ею объяснялись поражения, которых он не мог понять.
– Так что ж? А хотя бы и продали!.. Наплевать! Нам-то какое дело?.. А все-таки пруссаки здесь, и мы им так всыпем, что они будут помнить!
Вдали, за плотной пеленой тумана, в Базейле не умолкали пушки. Лейтенант протянул руки.
– А-а! Слышите? На этот раз дело в шляпе!.. Мы спровадим их назад прикладами винтовок!
При первых залпах канонады для него перестало существовать все на свете: медлительность похода, нерешительность, разложение войск, разгром под Бомоном, последняя агония вынужденного отступления к Седану. Раз дело дошло до боя, значит, победа за нами! Он ничему не научился, ничего не забыл, он по-прежнему кичливо презирал врага, по-прежнему ничего не знал о новых условиях войны и упрямо верил, что старый французский солдат, побеждавший в Африке, в Крыму, Италии, непобедим. В его годы впервые потерпеть поражение было бы, право, смешно!
Вдруг Роша оскалил зубы и расхохотался. В порыве нежности, за которую солдаты его обожали, хотя иногда он осыпал их бранью, лейтенант объявил:
– Слушайте, ребята! Чем ссориться, давайте-ка лучше выпьем!.. Да, я угощаю, выпейте за мое здоровье!
Из глубокого кармана шинели он вытащил бутылку водки и торжествующе прибавил, что это подарок от одной дамы. И правда, накануне во Флуэне видели, как он расположился за столиком в кабачке и предприимчиво ухаживал за служанкой, сидевшей у него на коленях. Солдаты смеялись от всего сердца, протягивали котелки, и он весело налил им водки.
– Ребята! Пейте за ваших подружек, если они у вас есть, пейте за славу Франции!.. Я только это и признаю. Веселись!
– Правильно, господин лейтенант! За ваше здоровье и за здоровье всех!
Выпили, согрелись, примирились. На утреннем холодке, перед боем, было так приятно выпить! Морис тоже почувствовал, как водка растекается по жилам, и ему опять становится тепло, и воскресает легкая, опьяняющая надежда. А почему бы не разбить пруссаков? Разве в сражениях не таится неожиданность, внезапный поворот, которые впоследствии делаются достоянием истории? Этот молодец лейтенант прибавил, что на подмогу идет Базен, его ждут вечером: известие достоверное, он узнал об этом от адъютанта одного генерала. И хотя, желая указать дорогу, по которой идет Базен, лейтенант ткнул рукой в сторону Бельгии, Морис опять весь предался мечтам и иллюзиям, без которых не мог жить. Быть может, наконец, рассчитаемся с пруссаками!
– Господин, лейтенант! Чего ж мы ждем? – осмелился он спросить. – Разве мы не выступаем?
Роша движением руки дал понять, что еще не получил приказа. Помолчав, он спросил:
– Видел кто-нибудь капитана?
Никто не ответил. Жан вспомнил, что видел ночью, как Бодуэн ушел из лагеря по дороге в Седан; но осторожный солдат никогда не должен замечать начальника вне службы. Он промолчал и, обернувшись, заметил тень, которая двигалась вдоль изгороди.
– Вот он! – сказал капрал.
Действительно, вернулся капитан Бодуэн. Все солдаты удивились его подтянутому виду: мундир был вычищен, башмаки блестели, – вся его выправка резко отличалась от жалкого вида лейтенанта Роша. Кроме того, чувствовалось кокетство, заботливый уход: руки были тщательно вымыты, усы завиты, от него исходил легкий аромат персидской сирени, благоухание уютного будуара красивой женщины.
– А-а! Значит, капитан нашел свой багаж! – хихикая, шепнул Лубе.
Никто не улыбнулся: все знали, что капитан – человек не из покладистых. Его ненавидели; он держал солдат на расстоянии. «Хлопушка», – называл его лейтенант Роша. Первые поражения, казалось, покоробили капитана; разгром, который предвидели все, представлялся ему прежде всего неприличным. Убежденный бонапартист, ожидавший блестящего продвижения по службе, поддерживаемый многими салонами, он чувствовал, что карьера его рушится среди всей этой грязи. Говорили, что у него прекрасный тенор и он уже многим обязан своему голосу. Впрочем, он был неглуп, хотя ничего не понимал в военном деле, стремился только нравиться, отличался храбростью, когда было надо, но не слишком усердствовал.
– Какой туман! – просто сказал он, радуясь, что нашел свою роту, которую искал уже полчаса, боясь заблудиться.
Наконец отдан был приказ, и батальон выступил. Над Маасом, наверно, поднимались новые волны тумана; войска шли чуть не ощупью под какой-то белесой тучей, оседавшей мелким дождем. Вдруг на перекрестке двух дорог перед Морисом возник, как потрясающее видение, полковник де Винейль, верхом на коне, неподвижный, высокий, смертельно бледный, подобный мраморному изваянию безнадежности; конь вздрагивал от утреннего холода, раздувая ноздри, поворачивая голову в сторону грохочущих пушек. А в десяти шагах, за спиной полковника, развевалось вынутое из чехла полковое знамя, которое держал дежурный лейтенант; в рыхлой, колыхающейся белизне тумана, под призрачным небом, оно казалось трепетным видением славы, готовым исчезнуть. Золоченый орел был обрызган росой, а трехцветный шелк с вышитыми названиями местностей, где были одержаны победы, полинял, задымленный, пробитый, хранил следы старинных ран; и только эмалевый почетный крест, прикрепленный орденской лентой, ярко блестел, выделяясь на сером, тусклом фоне.
Знамя и полковник, затопленные новой волной тумана, исчезли; батальон двинулся дальше, неизвестно куда, словно окутанный влажной ватой. Спустившись по склону, он теперь поднимался по узкой дороге. Раздался приказ остановиться. Солдаты остановились, приставили винтовки к ноге; плечи ныли от ранцев, было запрещено двигаться. Наверно, они находились на плоскогорье, но еще ничего не могли разглядеть даже в нескольких шагах. Было часов семь; пушки, казалось, гремели ближе; новые батареи стреляли с другой стороны Седана, теперь уже совсем по соседству.
– Ну, меня сегодня убьют, – вдруг сказал Жану и Морису сержант Сапен.
С самого утра он не открывал рта, погруженный в какое-то раздумье, хрупкий, тонконосый, с большими красными глазами.
– Что за выдумки! – воскликнул Жан. – Разве можно знать, что стрясется?.. Знаете, пули ни для кого и для всех!
Но сержант покачал головой и с полной уверенностью повторил:
– Нет, я уж, можно сказать, покойник!.. Меня сегодня убьют.
Несколько солдат обернулись, спросили, не во сне ли он это увидел. Нет, ему ничего не спилось, но он чувствует: так будет.
– А все-таки досадно! Ведь я собирался жениться, когда вернусь домой.
У него снова дрогнули веки; он представил себе свою жизнь. Сапен был сыном лионского бакалейщика; мать его баловала, но рано умерла; он не мог ужиться с отцом, все ему опротивело, он остался в полку, не пожелал откупиться. Во время отпуска он сделал предложение двоюродной сестре, опять обрел вкус к жизни и вместе с невестой строил планы открыть торговлю на гроши, которые она должна была принести в приданое. Он умел грамотно писать, считать. Уже год он жил только надеждой на счастливое будущее.
Он вздрогнул, тряхнул головой, чтобы избавиться от навязчивой мысли, и спокойно повторил:
– Да, досадно! Меня сегодня убьют.
Все промолчали; ожидание продолжалось. Никто даже не знал, стоят ли они лицом или спиной к неприятелю. Иногда из тумана, из неизвестности, доносились смутные гулы: грохот колес, топот толп, далекая скачка коней. Происходили скрытые во мгле передвижения войск – 7-й корпус шел на боевые позиции. Но вскоре туман как будто поредел. Он поднимался клочьями, словно обрывки кисеи; открывались уголки далей, еще неясные, темно-синие, как глубины воды. И в одном просвете, как шествие призраков, показались полки африканских стрелков, составлявшие часть дивизии генерала Маргерита. Одетые в куртки и подпоясанные широкими красными кушаками, выпрямившись в седле, они пришпоривали своих поджарых коней, которых почти не было видно под огромными вьюками. Эскадрон следовал за эскадроном, все они, выйдя из неизвестности, возвращались в неизвестность и, казалось, таяли под мелким дождем. Наверно, они мешали передвижению войск; их отправляли дальше, не зная, что с ними делать; и так было с самого начала войны. Их использовали лишь в качестве разведчиков, но как только начинался бой, их пересылали из долины в долину, нарядных и бесполезных.
Морис смотрел на них и вспомнил Проспера.
– А-а! Может быть, и он там!
– Кто? – спросил Жан.
– Да тот парень из Ремильи. Помнишь? Мы встретили его брата в Оше.
Но стрелки проскакали; внезапно опять послышался топот коней: по склону спускался штаб.
На этот раз Жан узнал бригадного генерала Бурген-Дефейля; генерал неистово размахивал рукой. Он, наконец, соблаговолил покинуть гостиницу Золотого креста; по его сердитому лицу было видно, как он недоволен, что пришлось рано встать, что комната и еда никуда не годились.
Издали отчетливо донесся его громовой голос:
– Эх, черт подери! Мозель или Маас, не все ли равно? Главное – вода!
Между тем туман рассеивался. Как и в Базейле, за колыхавшимся занавесом, который медленно поднимался к небу, внезапно открылась декорация. С голубого свода струился ясный солнечный свет.
Морис сразу узнал местность, где они остановились, и сказал Жану:
–А-а, мы на Алжирском плоскогорье… Видишь по ту сторону долины деревню? Это – Флуэн; а там – Сен-Манж, а еще дальше – Фленье… А там, совсем далеко, в Арденском лесу, где эти редкие деревья, – граница…
Он продолжал объяснять местоположение, указывая рукой на деревни. Алжирское плоскогорье – полоса красноватой земли длиной в три километра – отлого спускалось от Гаренского леса к Маасу, от которого его отделяли луга. Там генерал Дуэ выстроил 7-й корпус, но был в отчаянии, что у него не хватает людей, чтобы оборонять такую растянутую линию и прочно связаться с 1-м корпусом, который занимал перпендикулярно к 7-му долину Живонны, от Гаренского леса до Деньи.
– Каков, а-а? Ну и ширь! Ну и ширь!
Обернувшись, Морис обвел рукой весь горизонт. На юг и на запад от Алжирского плоскогорья простиралось огромное поле битвы: сначала Седан, – его крепость возвышалась над крышами; потом, в неясном сгущавшемся дыму, – Балан и Базейль; дальше, в глубине, на левом берегу холмы Лири, Марфэ, Круа-Пио. Но особенно широкий вид открывался на западе, близ Докшери. Излучина Мааса опоясывала бледной лентой полуостров Иж, и там ясно виднелась узкая дорога на Сент-Альбер, которая тянулась между берегом и крутизной, увенчанной Сеньонским леском, последним из Фализетских лесов. В верхней части побережья, на перекрестке Мезон-Руж, открывалась дорога на Вринь-о-Буа и Доншери.
– Видишь, этим путем мы могли бы отступить к Мезьеру.
Но как раз в эту минуту раздался первый пушечный выстрел из Сен-Манжа. В лощинах еще тянулись обрывки тумана, и смутно виднелась только громада, которая двигалась к ущелью Сент-Альбер.
– А-а, вот они! – сказал Морис, бессознательно понизив голос и не называя пруссаков. – Мы отрезаны! Нам крышка!
Было около восьми часов. Гром пушек, усиливаясь со стороны Базейля, послышался также с востока, в невидимой долине Живонны: это армия кронпринца прусского, выйдя из леса Шевалье, атаковала 1-й корпус французов, близ Деньи. XI прусский корпус на пути к Флуэну открыл огонь по войскам генерала Дуэ, и битва завязалась со всех сторон, с юга на север, на много миль в окружности.
Морис понял непоправимую ошибку, которую совершили французские войска, не отступив к Мезьеру ночью. Но последствия были для него еще неясны. Только затаенное чувство опасности побуждало его с тревогой смотреть на ближайшие высоты, расположенные над Алжирским плоскогорьем. Если не успели отступить, почему же не решились занять эти высоты, став тылом к границе, с тем чтобы в случае поражения пробраться в Бельгию? Особенно грозными представлялись две точки – слева бугор Аттуа над Флуэном, справа – вершина горы Илли с каменным крестом между двумя липами. Накануне по приказу генерала Дуэ один полк занял Аттуа, но на рассвете, оказавшись слишком на виду, отступил. Крестовую гору Илли должно было защищать левое крыло 1-го корпуса. Между Седаном и Арденским лесом лежали широкие, голые, холмистые пространства; ключ к позиции был явно здесь, у подножия этого креста и двух лип, откуда враг обстреливал все окрестности.
Раздалось еще три пушечных выстрела. За ними целый залп. На этот раз над маленьким холмом, налево от Сен-Манжа, поднялся дым.
– Ну, – сказал Жан, – очередь за нами!
Однако ничего не произошло. Солдаты не двигались, приставив винтовку к ноге, и могли развлекаться, только любуясь стройными рядами 2-й дивизии, расположившейся перед Флуэном; ее левый фланг, построенный под прямым углом, был обращен к Маасу, чтобы отбивать атаки с этой стороны. На востоке, до Гаренского леса, под горой Илли, развертывалась 3-я дивизия, а на второй линии стояла сильно пострадавшая под Бомоном 1-я дивизия. За ночь саперы укрепили позицию. Даже под огнем пруссаков они все еще рыли траншеи-прикрытия и воздвигали бруствера.
Но вот у подножия Флуэна послышалась стрельба; впрочем, она тут же утихла, и рота капитана Бодуэна получила приказ отойти на триста метров назад. Она подходила к широкому четырехугольнику, засаженному капустой, как вдруг капитан резким голосом крикнул:
– Ложись!
Пришлось лечь. Капуста была вся обрызгана обильной росой; на плотных зелено-золотистых листьях не испарялись капли, чистые и сверкающие, словно, крупные алмазы.
– Прицел на четыреста метров! – опять крикнул капитан.
Морис положил дуло своего шаспо на торчавший перед ним кочан капусты. Но на уровне земли ничего не было видно, только расстилались неопределенные, перерезанные зеленью пространства. Морис локтем толкнул Жана, лежавшего направо от него, и спросил, какого черта они здесь делают. Жан, человек опытный, показал ему на соседний пригорок; там устанавливали батарею. Ясно, что их привели сюда, чтобы прикрыть ее. Из любопытства Морис привстал, желая взглянуть, не стоит ли там у своего орудия Оноре; но артиллерийский резерв расположился позади, за рощей.
– Черт подери! Сейчас же ложитесь! – заорал лейтенант Роша.
Не успел Морис лечь, как просвистел снаряд. С этой минуты снаряды посыпались дождем. Немцы пристрелялись не сразу. Первые снаряды упали далеко за батареей; она тоже стала стрелять. К тому же многие немецкие снаряды не взрывались: их действие ослаблялось рыхлой почвой. Сначала солдаты подшучивали над неловкостью проклятых колбасников.
– Ну и зря пропал их фейерверк! – сказал Лубе.
– Верно, они на него мочились! – хихикнув, прибавил Шуто.
Сам лейтенант Роша вмешался в их беседу:
– Говорил я вам, что эти олухи не способны даже навести пушку!
Вдруг снаряд разорвался в десяти метрах от них и осыпал роту комьями земли. Лубе шутливо крикнул товарищам, чтоб они вынули из ранцев щетки, но Шуто побледнел и умолк. Он никогда еще не бывал под артиллерийским огнем, как и Паш, и Лапуль, и все солдаты взвода, кроме Жана. Глаза у них помутнели, веки задрожали, голоса прерывались, словно кто-то сдавил горло.
Достаточно владея собой, Морис старался разобраться в своих ощущениях: ему не было страшно, он еще не сознавал опасности; у него только сосало под ложечкой, в голове было пусто, мысли путались. Но он все больше надеялся, словно опьянел с тех пор, как с восхищением увидел стройные ряды войск. Он даже не сомневался больше в победе, если можно будет броситься на врага в штыки.
– Что за черт! Здесь полно мух! – пробормотал он.
Уже три раза ему чудилось жужжание.
– Да что ты! – смеясь, сказал Жан. – Это пули.
Снова послышалось легкое жужжание. Солдаты оборачивались, любопытствовали. Их непреодолимо тянуло посмотреть, они ворочались, не могли лежать спокойно.
– Послушай, – посоветовал Лапулю Лубе, забавляясь его простодушием, – когда увидишь: летит пуля, ты только приложи палец к носу, вот так. Это разрезает воздух, пуля пролетит или вправо или влево.
– Да я их не вижу! – ответил Лапуль.
Все неистово расхохотались.
– А-а! Хитрец! Он их не видит!.. Да открой буркалы, болван!.. Вот еще одна, вот! Вот другая!.. А эту ты не видел? Она была зеленая.
Лапуль таращил глаза, прикладывая палец к носу, а Паш ощупывал на себе ладанку, и ему хотелось растянуть ее, чтобы прикрыть ею, словно броней, всю грудь.
Лейтенант Роша, продолжая стоять, крикнул:
– Ребята! Вам не запрещается кланяться снарядам. Ну, а пулям не стоит, их слишком много!
Внезапно осколок снаряда пробил голову солдата в первом ряду. Солдат не успел даже крикнуть, брызнула кровь и мозг – и конец!
– Бедняга-парень! – просто сказал сержант Сапен, спокойный и бледный. – Очередь за другим!
Но расслышать друг друга было уже невозможно. Морис страдал больше всего от страшного гула. Соседняя батарея стреляла без устали; от беспрерывного грохота дрожала земля; невыносимо раздирали воздух митральезы. Долго ли еще лежать так, среди капусты? Никто ничего не видел, ничего не знал. Невозможно было получить какое-нибудь представление о битве: да и настоящая ли это большая битва? Над ровной линией полей, далеко-далеко, Морис различал только округлую лесистую вершину Аттуа; она была еще пустынна. Ни один пруссак не показывался на горизонте. На мгновение поднимались и реяли на солнце только дымки. Повернувшись, Морис с удивлением заметил, как в глубине уединенной долины, закрытой обрывистыми склонами, крестьянин пашет землю, неторопливо шагая за плугом, в который впряжена крупная белая лошадь. Зачем терять хоть один день? Ведь даже если теперь война, хлеба не перестанут расти и люди не перестанут жить.
Сгорая от любопытства, Морис встал. Он сразу увидел батареи в Сен-Манже, которые обстреливали французскую арыию, увидел бурые дымки над ними, а главное, черное шествие захватнических орд, двигавшихся из Сент-Альбера. Но Жан схватил его за ноги и силой притянул к земле.
– Ты спятил? Тебя убьют.
Лейтенант Роша тоже заорал:
– Ложитесь! Сейчас же! Откуда взялись у меня молодцы, которые лезут под пули, когда им не приказано?
– Что такое? Где мы?
Морис испуганно озирался; он видел только серое море, где витали тени товарищей. Ничего нельзя было разглядеть даже в нескольких шагах. Определить местоположение было немыслимо; никто не сказал бы, в какой стороне находится Седан. По вдруг откуда-то издалека донесся пушечный залп.
– Да, сегодня бой! Уже началось… Тем лучше! Надо покончить со всем раз навсегда!
Многие говорили то же самое; то была мрачная радость, потребность избавиться от кошмара, увидеть наконец пруссаков; ведь их так искали, от них бежали в смертельной тоске в продолжение стольких часов! Значит, можно будет стрелять, освободиться от этих патронов, которые пришлось так долго тащить на себе и до сих пор не удалось использовать. На этот раз, – все это чувствовали, – сражение неминуемо.
Пушки в Базейле гремели все отчетливей. Жан встал и прислушался.
– Где это стреляют?
– Честное слово, мне кажется, у Мааса… – ответил Морис. – Но, черт побери! Не понимаю, где мы.
– Послушай, голубчик! – сказал Жан. – Ты от меня не отходи! В таком деле надо понимать толк, а то попадешь в беду… Я все это уже видел, я буду глядеть в оба и за тебя и за себя.
Между тем солдаты сердито заворчали, что не могут согреть брюхо чем-нибудь горячим. Нельзя даже развести огонь: нет хвороста, да и погода мерзкая! Перед самой битвой опять встал вопрос о пище, властно, решительно. Они, может быть, герои, но желудок своего просит. Поесть! Это главное! С какой любовью они помешивали похлебку в те дни, когда получали ее! А когда не было хлеба, сердились, как дети или дикари.
– Кто не ест, не сражается! – объявил Шуто. – Разрази меня гром, если я сегодня рискну своей шкурой!
В этом верзиле-маляре вновь пробуждался бунтовщик, монмартрский краснобай, кабацкий теоретик, который нахватался каких-то правильных мыслей и теперь искажал их невероятной смесью глупости и обмана.
– Да разве нас не надули, когда рассказывали, будто пруссаки подыхают с голоду, мрут от болезней, будто у них нет больше рубах, будто видели, как они плетутся по дорогам, грязные, оборванные, точно нищие? – продолжал Шуто.
Лубе рассмеялся; он, как всегда, напоминал парижского уличного мальчишку, который перепробовал все мелкие ремесла на Центральном рынке.
– Да уж! Мы сами околеваем с голоду, нам каждый готов подать грошик, когда мы проходим в рваных башмачищах и вшивых лохмотьях… А их великие победы! Шутники, нечего сказать! Рассказывали басни, будто Бисмарка взяли в плен и сбросили целую прусскую армию в каменоломню… Ну и надули нас!
Паш и Лапуль слушали, сжимая кулаки, яростно качали головой. Другие тоже были озлоблены; действие этой вечной газетной лжи становилось губительным. Всякое доверие пропало, больше ни во что не верили. Воображению этих взрослых детей, еще недавно тешивших себя необычайными надеждами, теперь являлись только безумные кошмары.
– Подумаешь! Догадаться не штука! – продолжал Шуто. – Дело ясное: нас продали… Вы все это сами отлично знаете!
Каждый раз при этих словах простодушный крестьянин Лапуль возмущался:
– Продали? Бывают же такие сволочи!
– Продали, как Иуда продал своего учителя, – прошептал Паш, которому всегда приходили на ум события из священного писания.
Шуто торжествовал:
– Да боже мой! Очень просто. Известны даже цифры… Мак-Магон получил три миллиона, а другие генералы по миллиону за то, чтобы привести нас сюда… Это дельце сварганили в Париже прошлой весной, а сегодня ночью они пустили ракету: все, мол, готово, господа пруссаки, можете нас сцапать.
Мориса возмутила эта нелепая выдумка. Когда-то Шуто его забавлял, почти очаровал своим уличным краснобайством, но теперь он терпеть не мог этого смутьяна, лодыря, который плевал на всякий труд и хотел совратить товарищей.
– Зачем вы распространяете такие глупости? – крикнул он. – Вы ведь сами знаете, что говорите неправду!
– Как неправду?.. Значит, неправда, что нас продали?.. Э-э, дворянчик, да ты сам не из них ли, не из этой ли банды сволочных предателей?
Он угрожающе наступал.
– Ну-ка, отвечай, господин буржуй! Здесь не будут ждать твоего друга Бисмарка, с тобой живо расправятся!
Другие солдаты тоже было заворчали, и Жан решил вмешаться.
– Молчать! О первом, кто двинется с места, доложу по начальству!
Но Шуто презрительно захохотал. Плевать ему на рапорты. Может быть, он будет сражаться, а может, и нет, – его воля. Лучше к нему не приставать: у него патроны не только на пруссаков! Теперь, когда сражение уже началось, ослабевшая дисциплина, которая еще держалась на страхе, окончательно расшаталась. Что ему, Шуто, могут сделать? Как только ему надоест, он сбежит. И он грубо науськивал других солдат на капрала, который морит их голодом. Да, по вине капрала взвод ничего не ел уже три дня, а у товарищей из других взводов были и похлебка и мясо. Но господин капрал вместе с дворянчиком хорошо нажрался у девок. Эту парочку видели в Седане!
– Ты загреб деньги всего взвода, посмей только отрицать! Обжора! Пройдоха!
Тут дело сразу приняло скверный оборот. Лапуль сжал кулаки; обычно кроткий Паш, остервенев от голода, требовал объяснений. Благоразумней всех оказался Лубе: он расхохотался, как всегда с хитрецой, и сказал, что глупо французам грызться между собою, когда под боком пруссаки. Он был против ссор, против кулачного боя, против винтовок, и, намекая на несколько сот франков, которые получил в качестве заместителя военнообязанного, он прибавил:
– Да уж! Если они думают, что моя шкура стоит так мало… Я и дам, сколько полагается за их деньги.
Но Морис и Жан, обозленные нелепыми нападками, отвечали резко, сердито оправдывались. Вдруг в тумане раздался громкий голос:
– В чем дело? Что такое? Шуты гороховые! Кто тут ссорится?
Появился лейтенант Роша; его кепи порыжело от дождей, на шинели не хватало пуговиц; худой, нескладный, он был в жалком, запущенном, нищенском состоянии. И, тем не менее, он держался лихо, победоносно; его глаза сверкали, усы щетинились.
– Господин лейтенант! – вне себя ответил Жан. – Эти люди кричат, что нас, мол, продали… Да, что нас продали наши генералы…
Ограниченному лейтенанту мысль об измене собственно казалась вполне естественной: ведь ею объяснялись поражения, которых он не мог понять.
– Так что ж? А хотя бы и продали!.. Наплевать! Нам-то какое дело?.. А все-таки пруссаки здесь, и мы им так всыпем, что они будут помнить!
Вдали, за плотной пеленой тумана, в Базейле не умолкали пушки. Лейтенант протянул руки.
– А-а! Слышите? На этот раз дело в шляпе!.. Мы спровадим их назад прикладами винтовок!
При первых залпах канонады для него перестало существовать все на свете: медлительность похода, нерешительность, разложение войск, разгром под Бомоном, последняя агония вынужденного отступления к Седану. Раз дело дошло до боя, значит, победа за нами! Он ничему не научился, ничего не забыл, он по-прежнему кичливо презирал врага, по-прежнему ничего не знал о новых условиях войны и упрямо верил, что старый французский солдат, побеждавший в Африке, в Крыму, Италии, непобедим. В его годы впервые потерпеть поражение было бы, право, смешно!
Вдруг Роша оскалил зубы и расхохотался. В порыве нежности, за которую солдаты его обожали, хотя иногда он осыпал их бранью, лейтенант объявил:
– Слушайте, ребята! Чем ссориться, давайте-ка лучше выпьем!.. Да, я угощаю, выпейте за мое здоровье!
Из глубокого кармана шинели он вытащил бутылку водки и торжествующе прибавил, что это подарок от одной дамы. И правда, накануне во Флуэне видели, как он расположился за столиком в кабачке и предприимчиво ухаживал за служанкой, сидевшей у него на коленях. Солдаты смеялись от всего сердца, протягивали котелки, и он весело налил им водки.
– Ребята! Пейте за ваших подружек, если они у вас есть, пейте за славу Франции!.. Я только это и признаю. Веселись!
– Правильно, господин лейтенант! За ваше здоровье и за здоровье всех!
Выпили, согрелись, примирились. На утреннем холодке, перед боем, было так приятно выпить! Морис тоже почувствовал, как водка растекается по жилам, и ему опять становится тепло, и воскресает легкая, опьяняющая надежда. А почему бы не разбить пруссаков? Разве в сражениях не таится неожиданность, внезапный поворот, которые впоследствии делаются достоянием истории? Этот молодец лейтенант прибавил, что на подмогу идет Базен, его ждут вечером: известие достоверное, он узнал об этом от адъютанта одного генерала. И хотя, желая указать дорогу, по которой идет Базен, лейтенант ткнул рукой в сторону Бельгии, Морис опять весь предался мечтам и иллюзиям, без которых не мог жить. Быть может, наконец, рассчитаемся с пруссаками!
– Господин, лейтенант! Чего ж мы ждем? – осмелился он спросить. – Разве мы не выступаем?
Роша движением руки дал понять, что еще не получил приказа. Помолчав, он спросил:
– Видел кто-нибудь капитана?
Никто не ответил. Жан вспомнил, что видел ночью, как Бодуэн ушел из лагеря по дороге в Седан; но осторожный солдат никогда не должен замечать начальника вне службы. Он промолчал и, обернувшись, заметил тень, которая двигалась вдоль изгороди.
– Вот он! – сказал капрал.
Действительно, вернулся капитан Бодуэн. Все солдаты удивились его подтянутому виду: мундир был вычищен, башмаки блестели, – вся его выправка резко отличалась от жалкого вида лейтенанта Роша. Кроме того, чувствовалось кокетство, заботливый уход: руки были тщательно вымыты, усы завиты, от него исходил легкий аромат персидской сирени, благоухание уютного будуара красивой женщины.
– А-а! Значит, капитан нашел свой багаж! – хихикая, шепнул Лубе.
Никто не улыбнулся: все знали, что капитан – человек не из покладистых. Его ненавидели; он держал солдат на расстоянии. «Хлопушка», – называл его лейтенант Роша. Первые поражения, казалось, покоробили капитана; разгром, который предвидели все, представлялся ему прежде всего неприличным. Убежденный бонапартист, ожидавший блестящего продвижения по службе, поддерживаемый многими салонами, он чувствовал, что карьера его рушится среди всей этой грязи. Говорили, что у него прекрасный тенор и он уже многим обязан своему голосу. Впрочем, он был неглуп, хотя ничего не понимал в военном деле, стремился только нравиться, отличался храбростью, когда было надо, но не слишком усердствовал.
– Какой туман! – просто сказал он, радуясь, что нашел свою роту, которую искал уже полчаса, боясь заблудиться.
Наконец отдан был приказ, и батальон выступил. Над Маасом, наверно, поднимались новые волны тумана; войска шли чуть не ощупью под какой-то белесой тучей, оседавшей мелким дождем. Вдруг на перекрестке двух дорог перед Морисом возник, как потрясающее видение, полковник де Винейль, верхом на коне, неподвижный, высокий, смертельно бледный, подобный мраморному изваянию безнадежности; конь вздрагивал от утреннего холода, раздувая ноздри, поворачивая голову в сторону грохочущих пушек. А в десяти шагах, за спиной полковника, развевалось вынутое из чехла полковое знамя, которое держал дежурный лейтенант; в рыхлой, колыхающейся белизне тумана, под призрачным небом, оно казалось трепетным видением славы, готовым исчезнуть. Золоченый орел был обрызган росой, а трехцветный шелк с вышитыми названиями местностей, где были одержаны победы, полинял, задымленный, пробитый, хранил следы старинных ран; и только эмалевый почетный крест, прикрепленный орденской лентой, ярко блестел, выделяясь на сером, тусклом фоне.
Знамя и полковник, затопленные новой волной тумана, исчезли; батальон двинулся дальше, неизвестно куда, словно окутанный влажной ватой. Спустившись по склону, он теперь поднимался по узкой дороге. Раздался приказ остановиться. Солдаты остановились, приставили винтовки к ноге; плечи ныли от ранцев, было запрещено двигаться. Наверно, они находились на плоскогорье, но еще ничего не могли разглядеть даже в нескольких шагах. Было часов семь; пушки, казалось, гремели ближе; новые батареи стреляли с другой стороны Седана, теперь уже совсем по соседству.
– Ну, меня сегодня убьют, – вдруг сказал Жану и Морису сержант Сапен.
С самого утра он не открывал рта, погруженный в какое-то раздумье, хрупкий, тонконосый, с большими красными глазами.
– Что за выдумки! – воскликнул Жан. – Разве можно знать, что стрясется?.. Знаете, пули ни для кого и для всех!
Но сержант покачал головой и с полной уверенностью повторил:
– Нет, я уж, можно сказать, покойник!.. Меня сегодня убьют.
Несколько солдат обернулись, спросили, не во сне ли он это увидел. Нет, ему ничего не спилось, но он чувствует: так будет.
– А все-таки досадно! Ведь я собирался жениться, когда вернусь домой.
У него снова дрогнули веки; он представил себе свою жизнь. Сапен был сыном лионского бакалейщика; мать его баловала, но рано умерла; он не мог ужиться с отцом, все ему опротивело, он остался в полку, не пожелал откупиться. Во время отпуска он сделал предложение двоюродной сестре, опять обрел вкус к жизни и вместе с невестой строил планы открыть торговлю на гроши, которые она должна была принести в приданое. Он умел грамотно писать, считать. Уже год он жил только надеждой на счастливое будущее.
Он вздрогнул, тряхнул головой, чтобы избавиться от навязчивой мысли, и спокойно повторил:
– Да, досадно! Меня сегодня убьют.
Все промолчали; ожидание продолжалось. Никто даже не знал, стоят ли они лицом или спиной к неприятелю. Иногда из тумана, из неизвестности, доносились смутные гулы: грохот колес, топот толп, далекая скачка коней. Происходили скрытые во мгле передвижения войск – 7-й корпус шел на боевые позиции. Но вскоре туман как будто поредел. Он поднимался клочьями, словно обрывки кисеи; открывались уголки далей, еще неясные, темно-синие, как глубины воды. И в одном просвете, как шествие призраков, показались полки африканских стрелков, составлявшие часть дивизии генерала Маргерита. Одетые в куртки и подпоясанные широкими красными кушаками, выпрямившись в седле, они пришпоривали своих поджарых коней, которых почти не было видно под огромными вьюками. Эскадрон следовал за эскадроном, все они, выйдя из неизвестности, возвращались в неизвестность и, казалось, таяли под мелким дождем. Наверно, они мешали передвижению войск; их отправляли дальше, не зная, что с ними делать; и так было с самого начала войны. Их использовали лишь в качестве разведчиков, но как только начинался бой, их пересылали из долины в долину, нарядных и бесполезных.
Морис смотрел на них и вспомнил Проспера.
– А-а! Может быть, и он там!
– Кто? – спросил Жан.
– Да тот парень из Ремильи. Помнишь? Мы встретили его брата в Оше.
Но стрелки проскакали; внезапно опять послышался топот коней: по склону спускался штаб.
На этот раз Жан узнал бригадного генерала Бурген-Дефейля; генерал неистово размахивал рукой. Он, наконец, соблаговолил покинуть гостиницу Золотого креста; по его сердитому лицу было видно, как он недоволен, что пришлось рано встать, что комната и еда никуда не годились.
Издали отчетливо донесся его громовой голос:
– Эх, черт подери! Мозель или Маас, не все ли равно? Главное – вода!
Между тем туман рассеивался. Как и в Базейле, за колыхавшимся занавесом, который медленно поднимался к небу, внезапно открылась декорация. С голубого свода струился ясный солнечный свет.
Морис сразу узнал местность, где они остановились, и сказал Жану:
–А-а, мы на Алжирском плоскогорье… Видишь по ту сторону долины деревню? Это – Флуэн; а там – Сен-Манж, а еще дальше – Фленье… А там, совсем далеко, в Арденском лесу, где эти редкие деревья, – граница…
Он продолжал объяснять местоположение, указывая рукой на деревни. Алжирское плоскогорье – полоса красноватой земли длиной в три километра – отлого спускалось от Гаренского леса к Маасу, от которого его отделяли луга. Там генерал Дуэ выстроил 7-й корпус, но был в отчаянии, что у него не хватает людей, чтобы оборонять такую растянутую линию и прочно связаться с 1-м корпусом, который занимал перпендикулярно к 7-му долину Живонны, от Гаренского леса до Деньи.
– Каков, а-а? Ну и ширь! Ну и ширь!
Обернувшись, Морис обвел рукой весь горизонт. На юг и на запад от Алжирского плоскогорья простиралось огромное поле битвы: сначала Седан, – его крепость возвышалась над крышами; потом, в неясном сгущавшемся дыму, – Балан и Базейль; дальше, в глубине, на левом берегу холмы Лири, Марфэ, Круа-Пио. Но особенно широкий вид открывался на западе, близ Докшери. Излучина Мааса опоясывала бледной лентой полуостров Иж, и там ясно виднелась узкая дорога на Сент-Альбер, которая тянулась между берегом и крутизной, увенчанной Сеньонским леском, последним из Фализетских лесов. В верхней части побережья, на перекрестке Мезон-Руж, открывалась дорога на Вринь-о-Буа и Доншери.
– Видишь, этим путем мы могли бы отступить к Мезьеру.
Но как раз в эту минуту раздался первый пушечный выстрел из Сен-Манжа. В лощинах еще тянулись обрывки тумана, и смутно виднелась только громада, которая двигалась к ущелью Сент-Альбер.
– А-а, вот они! – сказал Морис, бессознательно понизив голос и не называя пруссаков. – Мы отрезаны! Нам крышка!
Было около восьми часов. Гром пушек, усиливаясь со стороны Базейля, послышался также с востока, в невидимой долине Живонны: это армия кронпринца прусского, выйдя из леса Шевалье, атаковала 1-й корпус французов, близ Деньи. XI прусский корпус на пути к Флуэну открыл огонь по войскам генерала Дуэ, и битва завязалась со всех сторон, с юга на север, на много миль в окружности.
Морис понял непоправимую ошибку, которую совершили французские войска, не отступив к Мезьеру ночью. Но последствия были для него еще неясны. Только затаенное чувство опасности побуждало его с тревогой смотреть на ближайшие высоты, расположенные над Алжирским плоскогорьем. Если не успели отступить, почему же не решились занять эти высоты, став тылом к границе, с тем чтобы в случае поражения пробраться в Бельгию? Особенно грозными представлялись две точки – слева бугор Аттуа над Флуэном, справа – вершина горы Илли с каменным крестом между двумя липами. Накануне по приказу генерала Дуэ один полк занял Аттуа, но на рассвете, оказавшись слишком на виду, отступил. Крестовую гору Илли должно было защищать левое крыло 1-го корпуса. Между Седаном и Арденским лесом лежали широкие, голые, холмистые пространства; ключ к позиции был явно здесь, у подножия этого креста и двух лип, откуда враг обстреливал все окрестности.
Раздалось еще три пушечных выстрела. За ними целый залп. На этот раз над маленьким холмом, налево от Сен-Манжа, поднялся дым.
– Ну, – сказал Жан, – очередь за нами!
Однако ничего не произошло. Солдаты не двигались, приставив винтовку к ноге, и могли развлекаться, только любуясь стройными рядами 2-й дивизии, расположившейся перед Флуэном; ее левый фланг, построенный под прямым углом, был обращен к Маасу, чтобы отбивать атаки с этой стороны. На востоке, до Гаренского леса, под горой Илли, развертывалась 3-я дивизия, а на второй линии стояла сильно пострадавшая под Бомоном 1-я дивизия. За ночь саперы укрепили позицию. Даже под огнем пруссаков они все еще рыли траншеи-прикрытия и воздвигали бруствера.
Но вот у подножия Флуэна послышалась стрельба; впрочем, она тут же утихла, и рота капитана Бодуэна получила приказ отойти на триста метров назад. Она подходила к широкому четырехугольнику, засаженному капустой, как вдруг капитан резким голосом крикнул:
– Ложись!
Пришлось лечь. Капуста была вся обрызгана обильной росой; на плотных зелено-золотистых листьях не испарялись капли, чистые и сверкающие, словно, крупные алмазы.
– Прицел на четыреста метров! – опять крикнул капитан.
Морис положил дуло своего шаспо на торчавший перед ним кочан капусты. Но на уровне земли ничего не было видно, только расстилались неопределенные, перерезанные зеленью пространства. Морис локтем толкнул Жана, лежавшего направо от него, и спросил, какого черта они здесь делают. Жан, человек опытный, показал ему на соседний пригорок; там устанавливали батарею. Ясно, что их привели сюда, чтобы прикрыть ее. Из любопытства Морис привстал, желая взглянуть, не стоит ли там у своего орудия Оноре; но артиллерийский резерв расположился позади, за рощей.
– Черт подери! Сейчас же ложитесь! – заорал лейтенант Роша.
Не успел Морис лечь, как просвистел снаряд. С этой минуты снаряды посыпались дождем. Немцы пристрелялись не сразу. Первые снаряды упали далеко за батареей; она тоже стала стрелять. К тому же многие немецкие снаряды не взрывались: их действие ослаблялось рыхлой почвой. Сначала солдаты подшучивали над неловкостью проклятых колбасников.
– Ну и зря пропал их фейерверк! – сказал Лубе.
– Верно, они на него мочились! – хихикнув, прибавил Шуто.
Сам лейтенант Роша вмешался в их беседу:
– Говорил я вам, что эти олухи не способны даже навести пушку!
Вдруг снаряд разорвался в десяти метрах от них и осыпал роту комьями земли. Лубе шутливо крикнул товарищам, чтоб они вынули из ранцев щетки, но Шуто побледнел и умолк. Он никогда еще не бывал под артиллерийским огнем, как и Паш, и Лапуль, и все солдаты взвода, кроме Жана. Глаза у них помутнели, веки задрожали, голоса прерывались, словно кто-то сдавил горло.
Достаточно владея собой, Морис старался разобраться в своих ощущениях: ему не было страшно, он еще не сознавал опасности; у него только сосало под ложечкой, в голове было пусто, мысли путались. Но он все больше надеялся, словно опьянел с тех пор, как с восхищением увидел стройные ряды войск. Он даже не сомневался больше в победе, если можно будет броситься на врага в штыки.
– Что за черт! Здесь полно мух! – пробормотал он.
Уже три раза ему чудилось жужжание.
– Да что ты! – смеясь, сказал Жан. – Это пули.
Снова послышалось легкое жужжание. Солдаты оборачивались, любопытствовали. Их непреодолимо тянуло посмотреть, они ворочались, не могли лежать спокойно.
– Послушай, – посоветовал Лапулю Лубе, забавляясь его простодушием, – когда увидишь: летит пуля, ты только приложи палец к носу, вот так. Это разрезает воздух, пуля пролетит или вправо или влево.
– Да я их не вижу! – ответил Лапуль.
Все неистово расхохотались.
– А-а! Хитрец! Он их не видит!.. Да открой буркалы, болван!.. Вот еще одна, вот! Вот другая!.. А эту ты не видел? Она была зеленая.
Лапуль таращил глаза, прикладывая палец к носу, а Паш ощупывал на себе ладанку, и ему хотелось растянуть ее, чтобы прикрыть ею, словно броней, всю грудь.
Лейтенант Роша, продолжая стоять, крикнул:
– Ребята! Вам не запрещается кланяться снарядам. Ну, а пулям не стоит, их слишком много!
Внезапно осколок снаряда пробил голову солдата в первом ряду. Солдат не успел даже крикнуть, брызнула кровь и мозг – и конец!
– Бедняга-парень! – просто сказал сержант Сапен, спокойный и бледный. – Очередь за другим!
Но расслышать друг друга было уже невозможно. Морис страдал больше всего от страшного гула. Соседняя батарея стреляла без устали; от беспрерывного грохота дрожала земля; невыносимо раздирали воздух митральезы. Долго ли еще лежать так, среди капусты? Никто ничего не видел, ничего не знал. Невозможно было получить какое-нибудь представление о битве: да и настоящая ли это большая битва? Над ровной линией полей, далеко-далеко, Морис различал только округлую лесистую вершину Аттуа; она была еще пустынна. Ни один пруссак не показывался на горизонте. На мгновение поднимались и реяли на солнце только дымки. Повернувшись, Морис с удивлением заметил, как в глубине уединенной долины, закрытой обрывистыми склонами, крестьянин пашет землю, неторопливо шагая за плугом, в который впряжена крупная белая лошадь. Зачем терять хоть один день? Ведь даже если теперь война, хлеба не перестанут расти и люди не перестанут жить.
Сгорая от любопытства, Морис встал. Он сразу увидел батареи в Сен-Манже, которые обстреливали французскую арыию, увидел бурые дымки над ними, а главное, черное шествие захватнических орд, двигавшихся из Сент-Альбера. Но Жан схватил его за ноги и силой притянул к земле.
– Ты спятил? Тебя убьют.
Лейтенант Роша тоже заорал:
– Ложитесь! Сейчас же! Откуда взялись у меня молодцы, которые лезут под пули, когда им не приказано?