– Вы бы нас с собой захватили в Базейль, голубушка!.. Мы только что оттуда, надеемся туда вернуться, но, уверяю вас, дело там жаркое!
   – Я иду в Базейль к мужу, – объявила Генриетта своим тихим голосом, и в ее светлых голубых глазах по-прежнему светилась спокойная решимость.
   Смех умолк. Старый сержант выручил Генриетту и заставил ее отойти назад.
   – Бедняжка! Сами видите, вам не пробраться… Пройти сейчас в Базейль – не женское дело! Еще успеете найти своего мужа. Ну, рассудите сами!
   Генриетте пришлось уступить; она остановилась, ежеминутно поднимаясь на цыпочки, вглядываясь в даль, упорно стремясь идти дальше. Из разговоров этих военных она о многом узнала. Офицеры горько жаловались на приказ об отступлении, который принудил их оставить Базейль в четверть девятого, когда генерал Дюкро, заменив маршала, решил собрать все войска на плоскогорье Илли. Самое неприятное заключалось в том, что 1-й корпус отступил слишком рано, отдав немцам долину Живонны, а 12-й, уже стремительно атакованный с фронта, был опрокинут на левом фланге. И вот теперь, когда вместо генерала Дюкро назначен генерал де Вимпфен, первоначальный план опять одержал верх, и пришел приказ – сбросив баварцев в Маас, снова, любой ценой, занять Базейль. Ну, разве это не бессмыслица? Принудили оставить позицию, а теперь приходится ее отвоевывать? Люди готовы погибнуть, но зачем же зря идти на смерть!
   Послышался конский топот, поднялась суматоха; привстав на стременах, подъехал генерал де Вимпфен; лицо у него горело, он возбужденно крикнул:
   – Друзья! Нельзя отступать! Ведь конец всему!.. Если нам придется отойти, мы двинемся на Кариньян, никак не на Мезьер… Но мы победим! Вы разбили их сегодня утром, вы разобьете их снова!
   Он поскакал дальше по дороге, которая вела вверх, к Монсели. Пронесся слух, что он крупно поспорил с генералом Дюкро; каждый из них отстаивал свой план, противореча другому: один заявлял, что отступление через Мезьер еще утром было немыслимо; другой предрекал, что, если не отступить на плоскогорье Илли, армия до вечера будет окружена. Они обвиняли друг друга в незнании местности и подлинного расположения войск. Весь ужас был в том, что оба оказались правы.
   Вдруг Генриетта на миг позабыла о своем желании поскорей пробраться дальше. Она увидела на краю дороги знакомую семью бедных ткачей из Базейля – мужа, жену и трех дочерей, из которых старшей было всего девять лет. Все они чувствовали себя такими разбитыми, так обезумели от усталости и отчаяния, что не могли идти дальше и свалились у стены.
   – Ах, милая госпожа Вейс, – говорила ткачиха, – у нас ничего не осталось!.. Знаете, у нас был домик на Церковной площади. Так вот, он загорелся от снаряда. Не знаю уж, как не погибли дети, да и мы сами…
   При этом воспоминании все три девочки всхлипнули и завопили, а мать, неистово размахивая руками, принялась подробно рассказывать о постигшем их бедствии.
   – Я видела: станок горел, словно вязанка хвороста. Кровать, мебель загорелись, как охапка сена… Я не успела захватить часы, даже часы!
   – Разрази их гром! – воскликнул муж, удерживая крупные слезы. – Что с нами будет?
   Успокаивая их, Генриетта сказала чуть дрожащим голосом:
   – Вы все вместе, вы живы и невредимы, и ваши дочки с вами. На что же вам жаловаться?
   Она стала их расспрашивать, хотела разузнать, что происходит в Базейле, видели ли они ее мужа, в каком состоянии был ее дом, когда они уходили. Но они так дрожали от страха, что отвечали противоречиво. Нет, господина Вейса они не видели. Тем не менее одна из девочек крикнула, будто видела его: он лежал на тротуаре и у него на голове была большая дырка; отец шлепнул ее, чтоб она замолчала: врет она, это уж верно. А дом Вейса, конечно, стоял на месте, когда они бежали; они даже заметили на ходу и запомнили, что дверь и окна были тщательно заперты, словно в доме не осталось ни души. Тогда баварцы занимали только Церковную площадь; им приходилось брать с боя улицу за улицей, дом за домом. Но с того времени ткачи прошли длинный путь; теперь, наверно, весь Базейль горит. Несчастные продолжали рассказывать, размахивая от ужаса руками, вызывая в памяти страшное зрелище – пылающие крыши, льющуюся кровь, груды трупов.
   – А мой муж? – переспросила Генриетта.
   Они ничего не ответили, они рыдали, закрыв лицо руками. Генриетта была в страшной тревоге, но не падала духом, только губы у нее судорожно подергивались. Чему верить? Как она ни убеждала себя, что ребенок ошибся, ей чудилось: Вейс лежит на мостовой и голова у него пробита пулей. Да и этот наглухо запертый дом беспокоил ее. Почему он заперт? Значит, Вейса там нет? Вдруг она решила, что муж убит, и вся похолодела. Но, может быть, он только ранен? Потребность пойти туда, быть там овладела ею так властно, что она снова попыталась бы пробиться вперед, если бы в эту минуту не раздался сигнал к выступлению.
   Многие среди оказавшихся здесь молодых солдат прибыли из Тулона, Рошфора или Бреста; они были едва обучены и совсем не обстреляны, но с утра они сражались храбро и стойко, как ветераны. От Реймса до Музона они шли с большим трудом, им было тяжело с непривычки, а теперь, перед лицом неприятеля, они показали себя самыми дисциплинированными бойцами, братски объединенными чувством долга и самоотречения. Стоило горнистам затрубить, и эти юные солдаты шли снова в огонь, в атаку, хотя в их сердцах поднимался гнев. Им трижды обещали в подкрепление дивизию, а она так и не пришла. Они чувствовали, что брошены на произвол судьбы, принесены в жертву. От них требовали отдать жизнь, вели их обратно в Базейль, после того как принудили оставить его. Они это знали и безропотно отдавали свою жизнь, смыкая ряды, уходя из-под прикрытия деревьев навстречу снарядам и пулям.
   Генриетта облегченно вздохнула. Наконец они двинулись! Она пошла за ними, надеясь добраться туда вместе со всеми; она готова даже бежать вперед, если они побегут. Но они опять остановились. Теперь снаряды сыпались дождем, и чтобы снова занять Базейль, пришлось бы отвоевывать каждую пядь земли, захватывать улицы, дома, сады справа и слева. В первых рядах солдаты открыли огонь, продвигались только рывками; при малейших препятствиях теряли много времени. Генриетта решила: если тащиться так, в хвосте, ожидая победы, никогда не доберешься. Она бросилась вправо и побежала между двух изгородей, по тропинке, которая вела вниз, к лугам.
   Генриетта задумала добраться до Базейля широкими лугами по берегу Мааса. Впрочем, этот план был ей не вполне ясен. Внезапно она остановилась как вкопанная у маленького неподвижного моря, которое с этой стороны преграждало путь. Луга здесь были затоплены: в целях обороны низменность превратили в озеро; об этом она не подумала. Сначала она хотела повернуть назад, но потом, рискуя оставить в тине башмаки, пошла дальше у самой воды, по мокрой траве, увязая по щиколотку. Сотню метров еще можно было пройти, но вдруг она наткнулась на ограду сада; здесь оказался спуск; под оградой плескалась вода глубиной в два метра. Не пробраться! Генриетта сжала свои маленькие кулачки, изо всех сил удерживая слезы. Оправившись от первого потрясения, она пробралась вдоль ограды, нашла переулок, который извивался между редких домов. На этот раз она почувствовала, что спасена! Она знала этот лабиринт, сеть переплетающихся тропинок, их клубок все-таки приводил к деревне.
   Но там падали снаряды. Генриетта застыла, смертельно побледнев при оглушительно грозном взрыве; ее обдало взрывной волной. В нескольких шагах от нее упал снаряд. Она обернулась, посмотрела на высокий берег, откуда поднимались дымки немецких батарей, сообразила, что надо делать, и двинулась дальше, не сводя глаз с горизонта, стараясь не попасть под снаряды. Свою безумную затею она приводила в исполнение с величайшим хладнокровием, со всей смелостью и спокойствием, на какое была способна душа этой хорошей жены и хозяйки. Она не хотела погибнуть, она хотела найти мужа, вернуть его, по-прежнему счастливо жить вместе с ним. Снаряды все сыпались, она быстро пробиралась, бросалась за выступы, пользовалась каждым прикрытием. Но вдруг Генриетта очутилась на открытом месте – это была часть изрытой дороги, уже усыпанной осколками; Генриетта остановилась за углом сарая и вдруг заметила, что из какой-то ямы высунул голову ребенок и с любопытством смотрит на нее. Мальчуган, лет десяти, босой, в одной рубахе и разодранных штанах, наверно бродяжка, очень развлекался сражением. Его небольшие черные глазенки так и сверкали; при каждом выстреле он восклицал:
   – Ой, какие они потешные! Стойте! Вот летит еще один! Бац! Здорово бабахнул!.. Стойте! Стойте!
   Как только раздавался выстрел, он нырял на дно ямы, потом вылезал, поднимал голову, как веселая птица, и снова нырял.
   Генриетта заметила, что снаряды летят с холма Лири, что батареи Пон-Можи и Нуайе обстреливают только Балан. При каждом залпе она отчетливо видела дымок и почти тотчас лее слышала свист, за которым следовал взрыв. Наконец, наверно, наступила короткая передышка; медленно рассеивались легкие дымки.
   – Должно быть, они там решили выпить! – закричал мальчуган. – Скорей! Скорей! Дайте руку! Побежим! Живо!
   Он взял Генриетту за руку, потащил за собой, и, согнувшись, они пустились бежать по открытому пространству. Добежав до другого конца, они бросились за стог сена, обернулись и увидели, как летит новый снаряд; он попал прямо в сарай, в то самое место, где они недавно стояли. Раздался страшный грохот, крыша рухнула.
   Мальчуган вдруг неистово заплясал от радости – все это казалось ему очень забавным.
   – Здорово! Вот так раскокало! А-а? Небось, вовремя удрали!
   Но Генриетта второй раз наткнулась на непреодолимое препятствие – на ограду сада; здесь не было никакой дороги. Ее маленький спутник все смеялся, говорил: «Захочешь – всегда пройдешь!» Он влез на ограду и помог перелезть Генриетте. Одним прыжком они очутились в огороде, среди грядок гороха и фасоли. Всюду заборы. Чтобы выбраться, надо пройти через домик садовника. Мальчуган свистел, болтал руками, шагая впереди, ничему не удивлялся. Он толкнул дверь, попал в комнату, прошел в другую; там у стола стояла старуха, – наверно, единственное оставшееся существо. Казалось, она ошалела от всего случившегося. Она смотрела, как два незнакомых человека проходят через ее дом, и не сказала им ни слова, а они тоже ничего не говорили. Они уже вышли с другой стороны в переулок; им удалось пройти несколько шагов. Но тут представились новые трудности, и на протяжении почти километра пришлось перепрыгивать через ограды, перелезать через заборы, бежать напрямик через ворота сараев, через окна жилищ, пробиваясь вперед, как удастся. Собаки выли; Генриетту и мальчугана чуть не сбила с ног корова, которая куда-то бешено мчалась. Они, наверно, уже подходили к Базейлю: доносился запах гари, высокие бурые дымки, похожие на мягкий развевающийся креп, ежеминутно застилали солнце.
   Вдруг мальчуган остановился как вкопанный перед Генриеттой.
   – Послушайте-ка, сударыня! Куда это вы идете? – Да ты ведь видишь… В Базейль.
   Он засвистал и пронзительно расхохотался, как убежавший из школы сорванец.
   – В Базейль?.. Ну, мне не туда!.. Я иду в другое место. Добрый вам вечер!..
   Он повернулся и пропал так же неожиданно, как явился; Генриетта даже не знала, откуда он и куда идет. Впервые она нашла его в яме, а теперь потеряла на углу у стены, и больше ей никогда не привелось его встретить.
   Оставшись одна, Генриетта почувствовала необычайный страх. Конечно, этот слабый ребенок не был защитой, но он развлекал ее своей болтовней. А теперь она, такая храбрая от природы, дрожала. Снаряды больше не сыпались; немцы прекратили обстрел Базейля, наверно, из опасения попасть в своих же солдат, овладевших этой деревней. Но уже несколько минут Генриетта слышала свист пуль, похожий на жужжание крупных мух, о чем ей рассказывали. Вдали бушевало столько неистовых звуков, что в этом гуле нельзя было даже различить треска перестрелки. Когда Генриетта повернула за угол дома, у самого ее уха раздался глухой звук: обвалился кусок штукатурки; Генриетта сразу остановилась; дом задела пуля; Генриетта побледнела. Не успела она подумать, хватит ли у нее смелости пойти дальше, как ее словно ударило молотком по лбу, оглушило, и она упала на колени. Вторая пуля чуть задела рикошетом лоб над левой бровью. Генриетта дотронулась обеими руками до лба; руки оказались в крови. Она ощупала голову, – была только большая ссадина, череп не пострадал, и, чтобы приободриться, Генриетта несколько раз сказала вслух:
   – Это ничего, ничего!.. Да нет, я не боюсь, не боюсь! Она встала и пошла под пулями беспечно, как существо, отрешенное от себя, уже не рассуждающее, но отдающее свою жизнь. Она больше не старалась укрываться, шла напрямик, подняв голову, ускоряя шаг, только чтобы поскорей дойти. Вокруг разрывались снаряды; много раз ее чуть не убило, но она как будто ничего не замечала. Поспешность, легкость и деловитость, казалось, помогали идти этой молчаливой женщине, такой незаметной, такой гибкой; и вот она оставалась невредимой среди опасностей. Наконец она добралась до Базейля. Генриетта направилась через поле, засеянное люцерной, и вышла на дорогу, на главную улицу, пересекающую поселок. Справа, шагах в двухстах, показался ее дом; он горел, хотя на ярком солнце не было видно пламени; крыша уже почти обвалилась, из окон валили клубы черного дыма. Тут Генриетта пустилась бежать так, что у нее захватило дыхание.
   С восьми часов Вейс оставался взаперти в своем доме и был отрезан от отходивших войск. Возвращение в Седан сразу стало невозможным: баварцы, ринувшись через парк Монтивилье, преградили путь к отступлению. Вейс был один, с винтовкой и последними патронами, как вдруг заметил у своей двери человек десять солдат, по-видимому отставших, отрезанных от товарищей; они взглядом искали прикрытия, чтобы по крайней мере дорого продать свою жизнь. Вейс стремительно спустился вниз, открыл им дверь, и в доме собрался целый гарнизон: капитан, капрал, восемь солдат; все они были вне себя, остервенели, решили не сдаваться.
   – А-а! Лоран! И вы здесь? – крикнул Вейс, с удивлением заметив среди них высокого худого парня, который подобрал винтовку какого-то убитого солдата.
   Этот парень в синей полотняной блузе работал по соседству садовником; ему было лет тридцать; он недавно потерял мать и жену: обе умерли от тифа.
   – А почему бы мне здесь не быть? – ответил он. – У меня осталась только моя шкура, мне не жаль ее отдать… Да и забавно, знаете! Ведь я неплохо стреляю, и занятно будет ухлопать побольше этих сволочей, одного за другим, не потратив даром ни одного выстрела.
   Капитан и капрал принялись осматривать дом. На первом этаже нечего делать; они только придвинули мебель к двери и к окнам, чтобы забаррикадировать их как можно прочней. Во всех трех комнатах второго этажа и на чердаке они подготовили оборону, впрочем, одобрив то, что уже устроил Вейс: он обложил жалюзи тюфяками, кое-где оставив щели для бойниц. Капитан отважился высунуться, чтобы обследовать окрестность, и вдруг услышал детский крик и плач.
   – Что это? – спросил он.
   Вейс снова увидал в соседней красильне маленького больного Огюста; весь красный от жара, мальчик лежал на белых простынях, просил воды, звал мать, а Она не могла ему ответить: она валялась на камнях, голова у нее была пробита. При этом воспоминании Вейс скорбно махнул рукой и ответил:
   – Бедный малыш! Его мать убило снарядом, вот он и плачет.
   – Черт подери проклятых немцев! – пробормотал Лоран. – Надо будет рассчитаться с ними за все это!
   В дом пока попадали только шальные пули. Вейс и капитан в сопровождении садовника и двух солдат поднялись на чердак: оттуда удобней следить за дорогой. Она виднелась сбоку от Церковной площади. Теперь эта площадь была в руках баварцев, но они все еще продвигались с большим трудом и крайне осторожно. На углу переулка почти четверть часа их удерживала кучка французских пехотинцев таким частым огнем, что здесь уже высились груды трупов. На другом углу баварцам пришлось взять приступом дом, чтобы пройти дальше. По временам в дыму мелькала фигура женщины с винтовкой, стрелявшей из окна. Это был дом булочника; там оказались отставшие солдаты, смешавшиеся с обывателями; после взятия дома раздались крики, произошла страшная свалка, докатившаяся до противоположной стены; в этом потоке показалась женская юбка, мужская куртка, чьи-то седые взъерошенные волосы; потом прогремел залп: немцы расстреливали жителей; кровь забрызгала стену доверху. Немцы были неумолимы: каждого обывателя, захваченного с оружием в руках и не принадлежавшего к французским войскам, немедленно расстреливали как виновного в преступлении, ставившем его вне закона. Неистовое сопротивление этого села еще больше разжигало злобу немцев, и, терпя уже в продолжение пяти часов страшные потери, они жестоко мстили. Всюду текли красные ручьи, дорогу преграждали мертвецы, некоторые перекрестки превратились в кладбище, откуда доносился предсмертный хрип. В каждый дом, взятый после упорной борьбы, немцы бросали зажженную солому; одни бежали с факелами, другие поливали стены керосином, и скоро целые улицы охватил огонь. Базейль запылал.
   Во всем селе остался только дом Вейса с закрытыми жалюзи, грозный, словно крепость, решившая не сдаваться.
   – Внимание! Вот они! – крикнул капитан.
   С чердака и со второго этажа грянул залп; он уложил трех баварцев, которые наступали, крадучись вдоль стен.
   Остальные отбежали, укрываясь за всеми углами и выступами, и началась осада дома; пули так забарабанили, что, казалось, разразился ураган с градом. Стрельба не утихала около десяти минут, пробивая штукатурку и почти не причиняя вреда. Но один из солдат, которого капитан взял с собой на чердак, имел неосторожность высунуться в слуховое окно и был убит наповал: пуля попала ему прямо в лоб.
   – Чертовщина! Одним меньше! – проворчал капитан. – Осторожней! Нас слишком мало! Нельзя погибать без толку!
   Он сам взял винтовку, спрятался за ставень и принялся стрелять. Особенно восхищал его садовник Лоран. Стоя на коленях, просунув дуло своего шаспо в узкую щель бойницы, словно положив его на подпорку, Лоран стрелял только наверняка и даже заранее объявлял результат:
   – В синего офицерика – прямо в сердце! В того, что подальше, в сухого верзилу – между глаз!.. В толстяка (у него рыжая борода, он мне надоел) – в брюхо!..
   И при каждом выстреле падал убитый немец; пуля пробивала то самое место, на которое указывал Лоран, а Лоран продолжал спокойно, неторопливо стрелять; дела, как говорил он, было довольно: ведь понадобится много времени, чтобы перебить их всех, одного за другим.
   – Эх, были бы у меня хорошие глаза! – в бешенстве повторял Вейс.
   У него разбились очки; он был в отчаянии. Оставалось пенсне, но он никак не мог укрепить его на переносице; по его лицу градом катился пот; часто он стрелял наугад, лихорадочно, руки у него дрожали. Куда девалось его обычное хладнокровие? В нем возрастал гнев.
   – Не торопитесь! Это ни к чему! – говорил Лоран. – Цельтесь хорошенько вот в этого! Он без каски… На углу, у бакалейной лавки… Здорово! Вы перебили ему лапу, вот он задрыгал ногами в луже собственной крови.
   Вейс, слегка побледнев, посмотрел и сказал:
   – Прикончите его!
   – Что вы! Затратить даром заряд? Ну нет, шалишь! Лучше уложить еще одного.
   Осаждавшие, наверно, заметили смертоносную стрельбу из слуховых окон чердака. При малейшей попытке двинуться с места каждого немца укладывала пуля. Но немцы ввели в строй свежие войска и изрешетили пулями всю крышу. На чердаке невозможно было оставаться: черепицу пробивало, словно тоненькие листки бумаги; пули сыпались со всех сторон, жужжа, как пчелы. Каждую секунду осажденным грозила смерть.
   – Сойдем вниз! – сказал капитан. – Можно еще продержаться на втором этаже.
   Он направился к лестнице, но вдруг пуля попала ему в пах, и он упал.
   – Поздно, черт подери!
   Вейс и Лоран с помощью уцелевшего солдата упорно старались снести капитана вниз, хотя он крикнул, чтоб они не теряли на него времени: с ним покончено, он может с таким же успехом подохнуть наверху, как и внизу. Но когда его положили на кровать во втором этаже, он еще попытался руководить обороной.
   – Стреляйте прямо в кучу! Не обращайте внимания на остальное! Не прекращайте огня! Они слишком осторожны и не бросятся под пули.
   И правда, осада домика продолжалась, тянулась до бесконечности. Не раз казалось, что его снесет хлещущей железной бурей, но под этим шквалом, в дыму, он показывался снова, он непоколебимо стоял, продырявленный, пробитый, растерзанный, и, наперекор всему, извергал пули через все щели. Осаждавшие были вне себя: так долго задерживаться, терять столько людей перед таким жалким домишком! Они рычали, тратили зря порох, стреляя на расстоянии, но не смели броситься вперед, взломать дверь и окна.
   – Осторожней! – крикнул капрал. – Сейчас сорвется ставень!
   От бешеных выстрелов ставень сорвался с петель. Но Вене стремительно приставил к окну шкаф, Лоран стал за шкаф и продолжал стрелять. У его ног валялся солдат с раздробленной челюстью, истекая кровью. Другому солдату пуля пробила горло; он откатился к стенке и все хрипел, судорожно дергаясь всем телом. Осталось только восемь человек, не считая капитана; он совсем ослабел, не мог говорить и, прислонившись к стене, отдавал приказания движением руки. Как и на чердаке, ни в одной комнате второго этажа больше нельзя было оставаться: тюфяки, обратившиеся в лохмотья, уже не предохраняли от пуль, со стен и потолка сыпалась штукатурка, мебель ломалась, бока шкафа были словно иссечены топором. И, что хуже всего, истощались запасы патронов.
   – Экая досада! – буркнул Лоран. – Дело идет так хорошо!
   Вдруг Вейс сказал:
   – Погодите!
   Он вспомнил, что на чердаке остался убитый солдат. Поднявшись туда, Вейс обшарил труп и достал патроны. Обрушился целый кусок крыши, Вейс увидел голубое небо и удивился веселому солнечному сиянию. Он пополз на коленях, чтобы его не убили. Взяв патроны, еще штук тридцать, он бегом пустился вниз.
   Пока он делил новый запас с Лораном, один из солдат вдруг вскрикнул и упал ничком. Теперь их осталось семь человек, и тут же стало только шесть: пуля попала капралу в левый глаз и раздробила череп. С этой минуты Вейс больше ничего не сознавал. Вместе с пятью уцелевшими товарищами он стрелял, как сумасшедший, расходуя последние патроны, не допуская даже мысли, что он может сдаться. В комнатках весь пол был усыпан обломками мебели, в дверях валялись трупы, в углу, не умолкая, страшно; стонал раненый. Везде к подошвам прилипала кровь. По ступенькам лестницы потекла алая струя. Воздух был раскален, насыщен запахом пороха; все задыхались в дыму, в едкой зловонной пыли, почти в полном мраке, который рассекали вспышки выстрелов.
   – Черт их подери! – вдруг воскликнул Вейс. – Они притащили пушку!
   И в самом деле, отчаявшись справиться с кучкой остервенелых людей, которые их так задерживали, баварцы установили орудие на углу Церковной площади. Может быть, разрушив дом ядрами, они, наконец, пройдут. Честь, которую враг оказывал осажденным, направив на них артиллерию, всех развеселила; они с презрением подсмеивались: «А-а! Сволочи! Трусы! Пушку приволокли!» Все еще стоя на коленях, Лоран старательно целился в артиллеристов и каждым выстрелом убивал немца; им никак не удавалось наладить обслуживание орудия; первый залп грянул минут через пять или шесть. Впрочем, они нацелились слишком высоко, – снесло только кусок крыши.
   Но конец приближался. Напрасно осажденные обшаривали мертвецов. Не оставалось больше ни одного патрона. Изнемогая, рассвирепев, шестеро осажденных нащупывали, искали, что можно бросить в окна, чтобы раздавить врага. Один из них высунулся, потрясая кулаками, из окна, но его изрешетил целый град свинца. Осталось только пять человек. Что делать? Сойти вниз, попытаться бежать через сад и луга? Вдруг внизу поднялся дикий шум, по лестнице хлынула бешеная волна: баварцы обошли, наконец, дом, взломали дверь с черного хода и ворвались. В комнатушках, среди трупов, среди искрошенной мебели, началась страшная свалка. Одному французскому солдату пробили грудь штыком, двух других взяли в плен, а капитан, испустив последний вздох, лежал с открытым ртом, с еще поднятой рукой, словно отдавая приказание.
   Между тем вооруженный револьвером немецкий офицер, белобрысый толстяк, у которого глаза налились кровью и, казалось, вышли из орбит, заметил Вейса в штатском пальто и Лорана в синей полотняной блузе; он сердито спросил их по-французски:
   – Кто вы такие? Чего вы здесь околачиваетесь?
   Увидя, что они почернели от пороха, он понял нее и, заикаясь от бешенства, осыпал их бранью по-немецки. Он уже поднял револьвер, чтобы размозжить им голову, но тут его солдаты бросились на Вейса и Лорана, схватили их и вытолкали на лестницу. Обоих подняла, понесла эта волна немцев и швырнула на дорогу; они докатились до другой стены под гул таких криков, что не было уже слышно голоса начальников. За две – три минуты, пока белобрысый толстяк-офицер старался вытащить их из толпы, чтобы повести на расстрел, им удалось подняться на ноги и увидеть, что происходит.
   Загорались и другие дома; Базейль превращался в сплошной костер. Из высоких окон церкви вырывались снопы пламени. Немецкие солдаты выгнали из дому старую женщину, заставили ее дать им спички, подожгли постель и занавески. От брошенных охапок пылающей соломы, от потоков керосина распространялись пожары: началась война дикарей, разъяренных долгой борьбой, мстящих за товарищей, за груды убитых, по которым они шагали. Банды немцев орали в дыму, среди искр, среди оглушительного гула, в котором смешались все звуки – стоны умирающих, выстрелы, треск обрушивающихся домов. Едва можно было разглядеть людей; поднимались клубы бурой пыли, заволакивая солнце, распространяя невыносимый запах сажи и крови, словно насыщенные всеми мерзостями бойни. Во всех углах убивали, разрушали еще и еще: это бушевал выпущенный на свободу зверь, исполненный дикой злобы, слепого гнева, буйного бешенства; человек пожирал человека.