Страница:
С обычной находчивостью в житейских делах он придумал выход:
– Послушай, дружок, вчера ты мне сказал, что у тебя в городе есть знакомые. Тебе надо получить у врача разрешение и отправиться на подводе в Шен; там ты выспишься в хорошей постели. А завтра, если тебе станет лучше, мы прихватим тебя по дороге… А-а? Ладно?
В деревне Фалез, близ которой они стояли, Морис встретил старого друга своего отца – мелкого фермера, который как раз собирался везти дочь к тетке в Шен; его лошадь была уже запряжена в легкую повозку и ждала.
Морис обратился к врачу, но с первых же слов чуть было не испортил все дело.
– Господин доктор, я стер себе ногу…
Бурош потряс своей могучей львиной гривой и сразу зарычал:
– Я не господин доктор… Кто это подсунул мне такого солдата?
Морис испугался и что-то пробормотал в свое оправдание.
– Я военный врач, слышите, грубиян?
Вдруг он заметил, с кем говорит, и ему, наверно, стало неловко. Тогда он еще больше вспылил:
– Нога! Подумаешь, важное дело!.. Да, да, разрешаю. Садитесь в повозку, садитесь на воздушный шар! Хватит с нас отсталых да мародеров.
Жан помог Морису влезть в повозку; Морис обернулся, чтобы поблагодарить его, и они крепко обнялись, словно расставались навсегда. Мало ли что может случиться в неразберихе отступления, да еще когда под боком пруссаки! Удивляясь своей глубокой привязанности к этому парню, Морис дважды обернулся, помахал ему на прощание рукой и выехал из лагеря, где готовились развести большие костры, чтобы обмануть неприятеля и уйти до рассвета в полной тишине.
По дороге фермер не умолкая жаловался на тяжелое время. Он не решался оставаться в Фалезе, но уже сожалел, что уезжает, и повторял, что будет разорен, если враг сожжет его дом. Его дочь, высокая бледная девушка, плакала. Морис, ошалев от усталости, ничего не слышал и сидя спал, убаюканный бойкой рысцой лошадки, которая в каких-нибудь полтора часа пробежала четыре мили от Вузье до Шена. Было около семи часов; едва смеркалось, когда Морис, волнуясь и вздрагивая, сошел возле моста на площади, у маленького желтоватого дома, где родился и провел двадцать лет жизни. Бессознательно он направился именно туда, хотя этот дом полтора года назад был продан ветеринару. На вопрос фермера он ответил, что отлично знает, куда идти, и поблагодарил его за любезность.
Однако в центре маленькой треугольной площади, у колодца, он растерянно остановился, он все забыл. Куда ж идти? Вдруг он вспомнил: к нотариусу, – это рядом с домом, где он вырос; мать нотариуса, добрейшая старуха Дерош, на правах, соседки баловала его, когда он был ребенком. Но он едва узнавал Шен – такое небывалое волнение было вызвано в этом обычно мертвом городке прибытием армейского корпуса, который расположился у ворот и наводнял улицы офицерами, ординарцами, отставшими солдатами, всякими прихвостнями, бродягами. Канал по-прежнему разделял весь город, рассекая главную площадь, а узкий каменный мост соединял два треугольника; на другом берегу по-прежнему находился рынок с обомшелой кровлей, улица Берон поворачивала влево, дорога на Седан вела вправо. С той стороны, где стоял Морис, улица Вузье до самой ратуши кишела толпой, и ему пришлось поднять голову, оглядеть крытую черепицей колокольню, возвышавшуюся за домом нотариуса, чтобы убедиться, что в этом пустынном углу он когда-то играл в «котел». А площадь, казалось, очищали от народа, оттесняли любопытных. Там, за колодцем, на широком пространстве, Морис с удивлением заметил какое-то скопище колясок, фургонов, повозок – целый обоз с поклажей, который он безусловно уже видел где-то.
Солнце недавно закатилось, обагрив гладкую поверхность канала. Вдруг женщина, которая стояла поблизости от Мориса и уже несколько минут разглядывала его, воскликнула:
– Да не может быть! Боже мой! Вы ведь сын Левассера?
Тут он узнал г-жу Комбет, жену аптекаря, жившего на площади. Морис сказал, что хочет попросить разрешения переночевать у добрейшей г-жи Дерош, но г-жа Комбет взволнованно отвела его в сторону.
– Нет, нет, пойдемте к нам! Я вам все расскажу! В аптеке, тщательно закрыв дверь, она сказала:
– Голубчик, значит, вы не знаете, что у Дерошей остановился император?.. Для него ведь заняли их дом, но они не очень-то довольны этой великой честью, уверяю вас! И подумать, что бедную старушку, женщину, которой за семьдесят лет, заставили отдать свою комнату и загнали на чердак под крышей, где она должна спать на кровати служанки!.. Да вот все, что вы видите здесь, на площади, все принадлежит императору. Это его сундуки, понимаете?
Тут Морис вспомнил, что коляски, фургоны, весь этот великолепный обоз императорской квартиры, он уже видел в Реймсе.
– Ах, голубчик, видели бы вы, чего только оттуда не вынесли: и серебряную посуду, и бутылки вина, и корзины с продуктами, и дорогое белье, и все, что хотите! Разгружали два часа подряд, без остановки. Ума не приложу, куда они поместили столько вещей, ведь дом-то невелик… Смотрите, смотрите! Какой огонь развели на кухне!
Морис взглянул на белый двухэтажный домик, тихий особнячок на углу площади и улицы Вузье, и вспомнил его внутреннее устройство, словно побывал там еще накануне: на каждом этаже четыре комнаты, внизу широкий коридор. На втором этаже открытое окно, выходившее на площадь, было уже освещено; жена аптекаря сообщила, что это комната императора. Но, как она уже сказала, ярче всего пылал огонь на кухне, окно которой, на первом этаже, выходило на улицу Вузье. Никогда еще жители Шена не видели ничего подобного. Улицу запрудила, беспрестанно сменяясь, толпа любопытных; разинув рот, люди глазели на плиту, где жарился и варился императорский обед. Чтобы подышать свежим воздухом, повара открыли окно настежь. Их было трое; одетые в ослепительно белые куртки, они хлопотали, жаря цыплят, насаженных на огромный вертел, размешивали соусы в громадных медных кастрюлях, сверкавших, как золото. Местные старики никогда еще не видели на своем веку, даже на богатейших свадьбах в гостинице «Серебряный лев», чтобы разводили такой огонь и готовили столько яств сразу.
Аптекарь Комбет, сухонький, подвижной человек, вернулся домой очень возбужденный всем, что видел и слышал. В качестве заместителя мэра он, по-видимому, знал все тайны. В половине четвертого Мак-Магон телеграфировал Базену, что вследствие занятия Шалона армией прусского кронпринца он вынужден отойти к северным крепостям; другую депешу с тем же извещением предполагается отправить военному министру и объяснить, что армии грозит страшная опасность: ее могут отрезать и разбить. Но как бы ни мчалась депеша к Базену, даже если у нее быстрые ноги, – все сообщения с Метцем, кажется, прерваны уже много дней тому назад. А другая депеша – дело поважней; понизив голос, аптекарь рассказал, что слышал, как офицер из высшего командного состава сказал: «Если в Париже их предупредили, нам крышка!» Все знали, как настойчиво императрица-регентша и совет министров побуждали армию идти вперед. К тому же неразбериха росла с каждым часом, приходили самые невероятные известия о приближении немецких армий. Как? Неужели прусский кронпринц в Шалоне? А на какие же войска наткнулся 7-й корпус в Аргонских проходах?
– В штабе ни черта не знают, – продолжал аптекарь, безнадежно разводя руками. – Ну и каша!.. Да ничего, все пойдет на лад, если армия завтра отступит.
И он приветливо сказал Морису:
– Давайте-ка, дружок, я перевяжу вам ногу, вы пообедаете у нас, а спать будете наверху, в комнатушке моего ученика: он удрал.
Но Мориса мучило желание видеть и знать, что происходит, и прежде всего он хотел непременно выполнить свое первоначальное намерение – пойти к живущей напротив старухе Дерош. На площади было шумно. К его удивлению, никто не остановил его у двери, она оставалась открытой, ее даже никто не охранял. Беспрерывно входили и выходили офицеры, дежурные, и, казалось, суматоха на пылающей кухне приводила в волнение весь дом. Лестница не была освещена, пришлось подниматься ощупью. На втором этаже Морис на несколько секунд остановился у двери комнаты, где, как он знал, находился император; сердце у Мориса забилось; он прислушался: в комнате – ни звука, мертвая тишина. И вот он наверху, на пороге каморки для прислуги, куда вынуждена была укрыться старуха Дерош. Сначала она испугалась. Но, узнав Мориса, воскликнула:
– Ах, дитя мое, в какую ужасную минуту пришлось нам встретиться!.. Я бы охотно отдала весь мой дом императору; но при нем столько невоспитанных людей! Если бы вы знали… Они все забрали и все сожгут – такой они развели огонь. А сам он, бедняга, похож на покойника и такой грустный!..
Морис, успокаивая ее, стал прощаться; она проводила его и, перегнувшись через перила, шепнула:
– Вот! Отсюда его видно… Ах, мы все погибли! Прощайте, дитя мое!
Морис остановился как вкопанный на ступеньке темной лестницы. Вытянув шею, он увидел через стеклянную дверь нечто незабываемое.
В глубине холодной мещанской комнаты, за накрытым столиком, освещенным с обоих концов канделябрами, сидел император. У стены молча стояли два адъютанта. Перед столом вытянулся и ждал дворецкий. Император не прикоснулся ни к стакану, ни к хлебу; грудка цыпленка на тарелке уже остыла. Император неподвижно смотрел на скатерть мигающими, мутными, водянистыми глазами, такими же, как в Реймсе. Но он казался еще более усталым; наконец, решившись, словно с мучительным усилием, он поднес ко рту два куска и тотчас же оттолкнул тарелку. Довольно! Он еще больше побледнел от затаенной боли.
Когда Морис проходил внизу мимо столовой, дверь внезапно распахнулась, и при пламени свечей, в дыму яств, он заметил компанию сидящих за столом адъютантов, шталмейстеров, камергеров; они пили вино из привезенных в фургонах бутылок, пожирали дичь, доедали остатки всех соусов, облизывались и громко разговаривали. Все они были в восторге, уверовав в предстоящее отступление с того часа, как была отправлена депеша маршала. Через неделю они будут наконец в Париже спать в чистых постелях.
Морис сразу почувствовал одолевавшую его страшную усталость. Было ясно: вся армия отступает; оставалось только спать, пока прибудет 7-й корпус. Морис опять прошел через площадь, снова очутился у аптекаря Комбета и поел там, словно во сне. Потом ему, кажется, перевязали ногу и повели в комнату. И наступила черная ночь, небытие. Он заснул, неподвижный, бездыханный. Но через некоторое время – часы или века – он вздрогнул во сне и привстал. Темно. Где он? Что это за беспрерывный грохот? Он сейчас же вспомнил и подбежал к окну. Внизу, в темноте, по площади, обычно тихой по ночам, проходила артиллерия, бесконечная вереница людей, коней и пушек, от которых сотрясались мертвые домишки. При этом неожиданном зрелище Мориса обуяла бессознательная тревога. Который может быть час? На башне ратуши пробило четыре. Морис старался уверить себя, что это попросту начинают выполнять полученные накануне приказы об отступлении, каквдруг, повернув голову, он сильнее почувствовал смертную тоску: угловое окно в доме нотариуса все еще было освещено, и там время от времени явственно вырисовывалась мрачным профилем тень императора.
Морис быстро оделся и хотел сойти вниз. Но в эту минуту явился Комбет со свечой в руке. Взволнованно размахивая руками, он сказал:
– Я заметил вас снизу, когда возвращался из мэрии, и решил заглянуть к вам… Представьте, они не дали мне спать: вот уже два часа мы с мэром занимаемся новыми реквизициями… Да, опять все изменилось. Эх, трижды прав был офицер, который говорил, что не надо посылать депешу в Париж!
Комбет долго и беспорядочно рассказывал отрывистыми фразами, и Морис наконец понял. Он молчал; у него сжималось сердце. Около двенадцати часов ночи император получил ответ военного «министра на депешу маршала. Точного текста никто не знал, но в ратуше какой-то адъютант сказал во всеуслышание, что императрица и совет министров опасаются революции в Париже, если император оставит Базена и вернется. Судя по ответу, в Париже были плохо осведомлены о расположении немецких войск, верили, что у Шалонской армии есть преимущество, которого у нее на деле уже не было, в с небывалой страстной настойчивостью требовали наступления наперекор всему.
– Император вызвал маршала, – прибавил аптекарь, – и они беседовали наедине, взаперти, почти целый час. Конечно, я не знаю, о чем они могли говорить, но все офицеры в один голос твердят, что отступление приостановлено и возобновляется продвижение на Маас… Мы реквизировали все печи в городе: выпекаем хлеб для 1-го корпуса, который завтра утром сменит здесь 12-й, и, как видите, его артиллерия выступает сейчас в Безас… Теперь это дело решенное, вы идете в бой!
Аптекарь замолчал. Он тоже взглянул на освещенное окно в доме нотариуса и вполголоса, с каким-то мечтательным любопытством, произнес:
– О чем это они могли говорить, а?.. Странно все-таки отступать в шесть часов вечера под угрозой опасности, а в двенадцать часов ночи идти напролом, навстречу этой же самой опасности, когда положение ничуть не изменилось!
Морис все слушал и слушал грохот пушек там, внизу, в темном городке, беспрерывный топот, смотрел на людской поток, который лился к Маасу, к страшной неизвестности завтрашнего дня. А по прозрачным мещанским занавескам на окне равномерно проплывала тень императора; этот больной человек ходил езад и вперед, во власти бессонницы, томимый потребностью двигаться вопреки болям, оглушенный топотом коней и шагом солдат, которых он посылал на смерть. Прошло только несколько часов, и было решено идти на гибель. В самом деле, о чем могли говорить император и маршал? Ведь оба знали заранее, какое их ждет несчастье, были уверены уже накануне в поражении, предвидя, что армия очутится в ужасных условиях, и не имели возможности утром переменить решение, когда опасность росла с каждым часом. План генерала де Паликао, молниеносный поход на Монмеди, слишком смелый уже 23-го, быть может, еще возможный 25-го, с крепкими солдатами и одаренным полководцем, стал теперь, 27-го, поистине безумным замыслом благодаря вечным колебаниям командующих и все возрастающему разложению войск. Если император и маршал это знали, зачем же они уступили неумолимым голосам людей, которые гнали их вперед? Маршал был, наверно, только ограниченным и покорным солдатом, великим в самоотречении. А император больше не командовал и только ждал своей участи. От них требовалась их жизнь и жизнь армии, и они ее отдавали. То была ночь преступления, гнусная ночь убийства целой страны; армия попала в беду, сто тысяч человек были посланы на заклание.
Размышляя об этом с отчаянием и трепетом, Морис следил за тенью на легкой кисейной занавеске в доме старухи Дерош, за лихорадочно мелькавшей тенью, словно приведенной в движение голосом, донесшимся из Парижа. Значит, в эту ночь императрица пожелала смерти мужа, чтобы мог царствовать сын? Вперед! Вперед! Без оглядки, в дождь, в грязь, к уничтожению, чтобы последняя партия умирающей Империи была разыграна до последней карты! Вперед! Вперед! Умри героем на груде трупов своих подданных, порази весь мир и вызови в нем волнение, восхищение, если хочешь, чтоб он простил твоим потомкам! И, конечно, император шел на смерть. Внизу плита больше не пылала, шталмейстеры, адъютанты, камергеры спали, весь дом был погружен во тьму; и только тень, покорившись неизбежности жертвы, беспрестанно двигалась взад и вперед, под оглушительный гул 12-го корпуса, который все еще проходил во мраке.
Вдруг Морис подумал: если предстоит наступление, 7-й корпус не пройдет через Шен; и он представил себе, как он очутится в арьергарде, вдали от своего полка, будет считаться дезертиром. Он больше не чувствовал жгучей боли в ноге; после искусной перевязки и нескольких часов полного покоя боль утихла. Комбет дал ему свои башмаки, широкую удобную обувь; в них Морису было хорошо, и теперь он захотел уехать, уехать немедленно, в надежде встретить 106-й полк на дороге между Шеном и Вузье. Аптекарь тщетно старался его удержать и уже собрался сам повезти его в своей коляске наудачу, но вдруг вернулся ученик Фернан и сказал, что ходил к двоюродной сестре. Этот бледный, на вид трусливый парень запряг лошадь и повез Мориса. Было около четырех часов, шел проливной дождь; под темным небом тускло горели фонари коляски, едва освещая дорогу в широком затопленном поле, которое протяжно гудело; на каждом километре Фернан был вынужден останавливаться, думая, что идет целая армия.
Жан, оставшийся под Вузье, не спал. С тех пор как Морис объяснил ему, каким образом это отступление должно все спасти, он бодрствовал, не позволял солдатам отходить в сторону и ждал приказа о выступлении, который офицеры могли объявить с минуты на минуту. Около двух часов, в глубокой темноте, усеянной красными звездами огней, по лагерю пронесся мощный топот копыт; это в авангарде выезжала кавалерия в Баллей и Катр-Шан, чтобы охранять дороги в Бут-о-Буа и Круа-о-Буа. Через час двинулась пехота и артиллерия, покидая, наконец, свои позиции в Фалезе и Шетре, которые уже два дня подряд они упорно старались оборонять от неявлявшегося врага. Небо покрылось тучам», было по-прежнему совсем темно, и каждый полк удалялся в полной тишине, как вереница призраков, исчезавших во мраке. Все сердца бились от радости, словно армия избежала западни. Солдаты представляли себе, что они уже у стен Парижа, накануне расплаты с пруссаками.
Жан вглядывался в темную ночь. Дорога была обсажена деревьями; казалось, она идет через широкие луга. Потом начались подъемы и спуски. Армия подходила к деревне, наверно к Баллей, как вдруг тяжелая туча, покрывшая небо, прорвалась и разразилась сильнейшим ливнем. Солдаты уже так промокли, что больше даже не сердились, сгибая спины. Прошли Баллей, приближались к Катр-Шан; поднялся яростный ветер. А дальше, когда они взобрались на широкое плоскогорье, от которого пустошь идет до Нуарваля, разбушевался ураган, стал хлестать чудовищный дождь. И тут, среди огромных просторов, полкам было приказано остановиться. Весь 7-й корпус, тридцать с лишним тысяч человек, собрался здесь на рассвете, сером рассвете, в потоках мутной воды. В чем дело? Зачем эта остановка? По рядам уже пронесся трепет, кое-кто решил, что приказ об отступлении отменен. Солдатам велели стоять под ружьем, запретили выходить из рядов и садиться. Иногда ветер налетал на высокое плоскогорье с такой силой, что солдатам приходилось жаться друг к другу, чтобы их не унесло. Ледяной дождь ослеплял, хлестал по лицу, струился под одеждой. Так, неизвестно зачем, в бесконечном ожидании прошло два часа, и снова у всех сердце сжалось от смертной тоски.
По мере того как светало, Жан старался осмотреться. Ему показали на северо-западе, по ту сторону Катр-Шан, дорогу в Шен, которая вела к холму. Зачем же было поворачивать направо, вместо того чтоб повернуть налево? Жана интересовал и штаб, расположившийся в Конверсери, на ферме, на краю плоскогорья. Там, казалось, все были испуганы. Офицеры бегали, спорили, размахивали руками. Никто не появлялся. Чего они ждут? Плоскогорье напоминало котловину: над его бесконечными сжатыми полями с севера и с востока высились лесистые холмы; к югу простирались густые леса; на запад, через просеку, открывалась долина Эны и белые домики Вузье. Внизу, под Конверсери, высилась крытая черепицей колокольня Катр-Шан, затопленная неистовым ливнем, в котором как бы растворялось несколько убогих мшистых кровель деревни. Заглянув в черный проулок, Жан отчетливо различил коляску; она быстро приближалась по каменистой дороге, превратившейся в поток. Это был Морис. С холма, на повороте дороги, он, наконец, увидел 7-й корпус. Уже два часа он рыскал по этой местности, вследствие неправильных указаний какого-то крестьянина; он заблудился по злой воле угрюмого проводника, который дрожал от страха перед пруссаками. Доехав до фермы, Морис тотчас же выскочил из коляски и нашел свой полк.
Жан, остолбенев, закричал:
– Как? Это ты? Почему? Ведь мы должны были тебя прихватить?
Морис сердито и безнадежно махнул рукой.
– Да что говорить!.. Мы идем уже не туда, а сюда, и все околеем!
– Ладно! – помолчав, ответил Жан и побледнел. – По крайней мере нас укокошат вместе.
И так же, как при расставании, они снова поцеловались. Под проливным дождем рядовой Морис занял свое место в строю, а капрал Жан, подавая пример, безропотно мокнул под дождем.
Теперь солдаты знали совершенно точно: они больше не отступают к Парижу, а опять идут к Маасу. Адъютант маршала привез в 7-й корпус приказ идти на бивуаки в Нуар; 5-й корпус, направлявшийся в Боклер, станет на правом фланге армии, а 1-й заменит в Шене 12-й, который двинется в Безас, на левый фланг. И если тридцать с лишним тысяч человек с винтовками стояли здесь три часа под бешеными порывами ветра, то это потому, что в злосчастной неразберихе после новой перемены фронта генерал Дуэ чрезвычайно беспокоился о судьбе обоза, посланного накануне вперед, к Шаньи. Надо было ждать, пока он присоединится к корпусу. Говорили, будто обоз отрезан обозом 12-го корпуса в Шене. С другой стороны, часть боеприпасов, все артиллерийские кузницы заблудились и возвращались из Террона по дороге в Вузье, а там они непременно попадут в руки немцев. Никогда еще не было такого беспорядка и такого волнения.
Солдат охватило подлинное отчаяние. Многим хотелось сесть на ранцы в грязь на этом затопленном плоскогорье и под дождем ждать смерти. Они хихикали, бранили начальство: «Да, нечего сказать, хороши начальники! Болваны! Прикажут что-нибудь утром, а вечером отменяют, слоняются без толку взад и вперед, когда врага нет, а как только он появится, удирают!» Армия в состоянии полного разложения окончательно превращалась в толпу, лишенную веры и дисциплины, в стадо, которое ведут куда попало, на убой.
Близ Вузье завязалась перестрелка между арьергардом 7-го корпуса и авангардом немецких войск; и теперь все взоры обратились к долине Эны; там к прояснившемуся небу поднимались клубы густого черного дыма; пылала деревня Фалез, зажженная уланами. Солдатами овладело бешенство. Как? Там пруссаки?! Их ждали два дня и дали им время прийти! И снялись с лагеря! Даже в душе самых ограниченных солдат закипал глухой гнев против непоправимой ошибки – этого нелепого ожидания, западни, в которую они попали: разведчики четвертой немецкой армии отвлекли внимание бригады генерала Борда, остановили, обрекли на неподвижность один за другим все корпуса Шалонской армии и дали возможность прусскому кронпринцу нагрянуть с третьей армией. И вот, вследствие неосведомленности маршала, – который все еще не знал, какие перед ним войска неприятеля, совершалось их соединение; 7-й и 5-й корпуса будут теперь под ударом, под постоянной угрозой разгрома.
Морис смотрел, как вдали пылает Фалез. И вдруг у него отлегло от сердца: из-за поворота дороги в Шен выехал обоз, который считали погибшим. 1-я дивизия оставалась пока в Катр-Шан, чтобы подождать и взять под свою охрану бесконечный обоз, 2-я двинулась в путь и пришла через лес в Буто-Буа, а 3-я заняла слева высоты Бельвиль, чтобы обеспечить коммуникации. Дождь хлынул с удвоенной силой; 106-й полк наконец оставил плоскогорье и двинулся в преступный поход на Маас, в неизвестность. Морис вспомнил тень императора, который мрачно расхаживал взад и вперед за занавесками старухи Дерош. О, эта армия отчаяния, армия гибели, посланная на верную смерть ради спасения династии! Вперед! Вперед! Без оглядки, в дождь, в грязь, к уничтожению!
– Послушай, дружок, вчера ты мне сказал, что у тебя в городе есть знакомые. Тебе надо получить у врача разрешение и отправиться на подводе в Шен; там ты выспишься в хорошей постели. А завтра, если тебе станет лучше, мы прихватим тебя по дороге… А-а? Ладно?
В деревне Фалез, близ которой они стояли, Морис встретил старого друга своего отца – мелкого фермера, который как раз собирался везти дочь к тетке в Шен; его лошадь была уже запряжена в легкую повозку и ждала.
Морис обратился к врачу, но с первых же слов чуть было не испортил все дело.
– Господин доктор, я стер себе ногу…
Бурош потряс своей могучей львиной гривой и сразу зарычал:
– Я не господин доктор… Кто это подсунул мне такого солдата?
Морис испугался и что-то пробормотал в свое оправдание.
– Я военный врач, слышите, грубиян?
Вдруг он заметил, с кем говорит, и ему, наверно, стало неловко. Тогда он еще больше вспылил:
– Нога! Подумаешь, важное дело!.. Да, да, разрешаю. Садитесь в повозку, садитесь на воздушный шар! Хватит с нас отсталых да мародеров.
Жан помог Морису влезть в повозку; Морис обернулся, чтобы поблагодарить его, и они крепко обнялись, словно расставались навсегда. Мало ли что может случиться в неразберихе отступления, да еще когда под боком пруссаки! Удивляясь своей глубокой привязанности к этому парню, Морис дважды обернулся, помахал ему на прощание рукой и выехал из лагеря, где готовились развести большие костры, чтобы обмануть неприятеля и уйти до рассвета в полной тишине.
По дороге фермер не умолкая жаловался на тяжелое время. Он не решался оставаться в Фалезе, но уже сожалел, что уезжает, и повторял, что будет разорен, если враг сожжет его дом. Его дочь, высокая бледная девушка, плакала. Морис, ошалев от усталости, ничего не слышал и сидя спал, убаюканный бойкой рысцой лошадки, которая в каких-нибудь полтора часа пробежала четыре мили от Вузье до Шена. Было около семи часов; едва смеркалось, когда Морис, волнуясь и вздрагивая, сошел возле моста на площади, у маленького желтоватого дома, где родился и провел двадцать лет жизни. Бессознательно он направился именно туда, хотя этот дом полтора года назад был продан ветеринару. На вопрос фермера он ответил, что отлично знает, куда идти, и поблагодарил его за любезность.
Однако в центре маленькой треугольной площади, у колодца, он растерянно остановился, он все забыл. Куда ж идти? Вдруг он вспомнил: к нотариусу, – это рядом с домом, где он вырос; мать нотариуса, добрейшая старуха Дерош, на правах, соседки баловала его, когда он был ребенком. Но он едва узнавал Шен – такое небывалое волнение было вызвано в этом обычно мертвом городке прибытием армейского корпуса, который расположился у ворот и наводнял улицы офицерами, ординарцами, отставшими солдатами, всякими прихвостнями, бродягами. Канал по-прежнему разделял весь город, рассекая главную площадь, а узкий каменный мост соединял два треугольника; на другом берегу по-прежнему находился рынок с обомшелой кровлей, улица Берон поворачивала влево, дорога на Седан вела вправо. С той стороны, где стоял Морис, улица Вузье до самой ратуши кишела толпой, и ему пришлось поднять голову, оглядеть крытую черепицей колокольню, возвышавшуюся за домом нотариуса, чтобы убедиться, что в этом пустынном углу он когда-то играл в «котел». А площадь, казалось, очищали от народа, оттесняли любопытных. Там, за колодцем, на широком пространстве, Морис с удивлением заметил какое-то скопище колясок, фургонов, повозок – целый обоз с поклажей, который он безусловно уже видел где-то.
Солнце недавно закатилось, обагрив гладкую поверхность канала. Вдруг женщина, которая стояла поблизости от Мориса и уже несколько минут разглядывала его, воскликнула:
– Да не может быть! Боже мой! Вы ведь сын Левассера?
Тут он узнал г-жу Комбет, жену аптекаря, жившего на площади. Морис сказал, что хочет попросить разрешения переночевать у добрейшей г-жи Дерош, но г-жа Комбет взволнованно отвела его в сторону.
– Нет, нет, пойдемте к нам! Я вам все расскажу! В аптеке, тщательно закрыв дверь, она сказала:
– Голубчик, значит, вы не знаете, что у Дерошей остановился император?.. Для него ведь заняли их дом, но они не очень-то довольны этой великой честью, уверяю вас! И подумать, что бедную старушку, женщину, которой за семьдесят лет, заставили отдать свою комнату и загнали на чердак под крышей, где она должна спать на кровати служанки!.. Да вот все, что вы видите здесь, на площади, все принадлежит императору. Это его сундуки, понимаете?
Тут Морис вспомнил, что коляски, фургоны, весь этот великолепный обоз императорской квартиры, он уже видел в Реймсе.
– Ах, голубчик, видели бы вы, чего только оттуда не вынесли: и серебряную посуду, и бутылки вина, и корзины с продуктами, и дорогое белье, и все, что хотите! Разгружали два часа подряд, без остановки. Ума не приложу, куда они поместили столько вещей, ведь дом-то невелик… Смотрите, смотрите! Какой огонь развели на кухне!
Морис взглянул на белый двухэтажный домик, тихий особнячок на углу площади и улицы Вузье, и вспомнил его внутреннее устройство, словно побывал там еще накануне: на каждом этаже четыре комнаты, внизу широкий коридор. На втором этаже открытое окно, выходившее на площадь, было уже освещено; жена аптекаря сообщила, что это комната императора. Но, как она уже сказала, ярче всего пылал огонь на кухне, окно которой, на первом этаже, выходило на улицу Вузье. Никогда еще жители Шена не видели ничего подобного. Улицу запрудила, беспрестанно сменяясь, толпа любопытных; разинув рот, люди глазели на плиту, где жарился и варился императорский обед. Чтобы подышать свежим воздухом, повара открыли окно настежь. Их было трое; одетые в ослепительно белые куртки, они хлопотали, жаря цыплят, насаженных на огромный вертел, размешивали соусы в громадных медных кастрюлях, сверкавших, как золото. Местные старики никогда еще не видели на своем веку, даже на богатейших свадьбах в гостинице «Серебряный лев», чтобы разводили такой огонь и готовили столько яств сразу.
Аптекарь Комбет, сухонький, подвижной человек, вернулся домой очень возбужденный всем, что видел и слышал. В качестве заместителя мэра он, по-видимому, знал все тайны. В половине четвертого Мак-Магон телеграфировал Базену, что вследствие занятия Шалона армией прусского кронпринца он вынужден отойти к северным крепостям; другую депешу с тем же извещением предполагается отправить военному министру и объяснить, что армии грозит страшная опасность: ее могут отрезать и разбить. Но как бы ни мчалась депеша к Базену, даже если у нее быстрые ноги, – все сообщения с Метцем, кажется, прерваны уже много дней тому назад. А другая депеша – дело поважней; понизив голос, аптекарь рассказал, что слышал, как офицер из высшего командного состава сказал: «Если в Париже их предупредили, нам крышка!» Все знали, как настойчиво императрица-регентша и совет министров побуждали армию идти вперед. К тому же неразбериха росла с каждым часом, приходили самые невероятные известия о приближении немецких армий. Как? Неужели прусский кронпринц в Шалоне? А на какие же войска наткнулся 7-й корпус в Аргонских проходах?
– В штабе ни черта не знают, – продолжал аптекарь, безнадежно разводя руками. – Ну и каша!.. Да ничего, все пойдет на лад, если армия завтра отступит.
И он приветливо сказал Морису:
– Давайте-ка, дружок, я перевяжу вам ногу, вы пообедаете у нас, а спать будете наверху, в комнатушке моего ученика: он удрал.
Но Мориса мучило желание видеть и знать, что происходит, и прежде всего он хотел непременно выполнить свое первоначальное намерение – пойти к живущей напротив старухе Дерош. На площади было шумно. К его удивлению, никто не остановил его у двери, она оставалась открытой, ее даже никто не охранял. Беспрерывно входили и выходили офицеры, дежурные, и, казалось, суматоха на пылающей кухне приводила в волнение весь дом. Лестница не была освещена, пришлось подниматься ощупью. На втором этаже Морис на несколько секунд остановился у двери комнаты, где, как он знал, находился император; сердце у Мориса забилось; он прислушался: в комнате – ни звука, мертвая тишина. И вот он наверху, на пороге каморки для прислуги, куда вынуждена была укрыться старуха Дерош. Сначала она испугалась. Но, узнав Мориса, воскликнула:
– Ах, дитя мое, в какую ужасную минуту пришлось нам встретиться!.. Я бы охотно отдала весь мой дом императору; но при нем столько невоспитанных людей! Если бы вы знали… Они все забрали и все сожгут – такой они развели огонь. А сам он, бедняга, похож на покойника и такой грустный!..
Морис, успокаивая ее, стал прощаться; она проводила его и, перегнувшись через перила, шепнула:
– Вот! Отсюда его видно… Ах, мы все погибли! Прощайте, дитя мое!
Морис остановился как вкопанный на ступеньке темной лестницы. Вытянув шею, он увидел через стеклянную дверь нечто незабываемое.
В глубине холодной мещанской комнаты, за накрытым столиком, освещенным с обоих концов канделябрами, сидел император. У стены молча стояли два адъютанта. Перед столом вытянулся и ждал дворецкий. Император не прикоснулся ни к стакану, ни к хлебу; грудка цыпленка на тарелке уже остыла. Император неподвижно смотрел на скатерть мигающими, мутными, водянистыми глазами, такими же, как в Реймсе. Но он казался еще более усталым; наконец, решившись, словно с мучительным усилием, он поднес ко рту два куска и тотчас же оттолкнул тарелку. Довольно! Он еще больше побледнел от затаенной боли.
Когда Морис проходил внизу мимо столовой, дверь внезапно распахнулась, и при пламени свечей, в дыму яств, он заметил компанию сидящих за столом адъютантов, шталмейстеров, камергеров; они пили вино из привезенных в фургонах бутылок, пожирали дичь, доедали остатки всех соусов, облизывались и громко разговаривали. Все они были в восторге, уверовав в предстоящее отступление с того часа, как была отправлена депеша маршала. Через неделю они будут наконец в Париже спать в чистых постелях.
Морис сразу почувствовал одолевавшую его страшную усталость. Было ясно: вся армия отступает; оставалось только спать, пока прибудет 7-й корпус. Морис опять прошел через площадь, снова очутился у аптекаря Комбета и поел там, словно во сне. Потом ему, кажется, перевязали ногу и повели в комнату. И наступила черная ночь, небытие. Он заснул, неподвижный, бездыханный. Но через некоторое время – часы или века – он вздрогнул во сне и привстал. Темно. Где он? Что это за беспрерывный грохот? Он сейчас же вспомнил и подбежал к окну. Внизу, в темноте, по площади, обычно тихой по ночам, проходила артиллерия, бесконечная вереница людей, коней и пушек, от которых сотрясались мертвые домишки. При этом неожиданном зрелище Мориса обуяла бессознательная тревога. Который может быть час? На башне ратуши пробило четыре. Морис старался уверить себя, что это попросту начинают выполнять полученные накануне приказы об отступлении, каквдруг, повернув голову, он сильнее почувствовал смертную тоску: угловое окно в доме нотариуса все еще было освещено, и там время от времени явственно вырисовывалась мрачным профилем тень императора.
Морис быстро оделся и хотел сойти вниз. Но в эту минуту явился Комбет со свечой в руке. Взволнованно размахивая руками, он сказал:
– Я заметил вас снизу, когда возвращался из мэрии, и решил заглянуть к вам… Представьте, они не дали мне спать: вот уже два часа мы с мэром занимаемся новыми реквизициями… Да, опять все изменилось. Эх, трижды прав был офицер, который говорил, что не надо посылать депешу в Париж!
Комбет долго и беспорядочно рассказывал отрывистыми фразами, и Морис наконец понял. Он молчал; у него сжималось сердце. Около двенадцати часов ночи император получил ответ военного «министра на депешу маршала. Точного текста никто не знал, но в ратуше какой-то адъютант сказал во всеуслышание, что императрица и совет министров опасаются революции в Париже, если император оставит Базена и вернется. Судя по ответу, в Париже были плохо осведомлены о расположении немецких войск, верили, что у Шалонской армии есть преимущество, которого у нее на деле уже не было, в с небывалой страстной настойчивостью требовали наступления наперекор всему.
– Император вызвал маршала, – прибавил аптекарь, – и они беседовали наедине, взаперти, почти целый час. Конечно, я не знаю, о чем они могли говорить, но все офицеры в один голос твердят, что отступление приостановлено и возобновляется продвижение на Маас… Мы реквизировали все печи в городе: выпекаем хлеб для 1-го корпуса, который завтра утром сменит здесь 12-й, и, как видите, его артиллерия выступает сейчас в Безас… Теперь это дело решенное, вы идете в бой!
Аптекарь замолчал. Он тоже взглянул на освещенное окно в доме нотариуса и вполголоса, с каким-то мечтательным любопытством, произнес:
– О чем это они могли говорить, а?.. Странно все-таки отступать в шесть часов вечера под угрозой опасности, а в двенадцать часов ночи идти напролом, навстречу этой же самой опасности, когда положение ничуть не изменилось!
Морис все слушал и слушал грохот пушек там, внизу, в темном городке, беспрерывный топот, смотрел на людской поток, который лился к Маасу, к страшной неизвестности завтрашнего дня. А по прозрачным мещанским занавескам на окне равномерно проплывала тень императора; этот больной человек ходил езад и вперед, во власти бессонницы, томимый потребностью двигаться вопреки болям, оглушенный топотом коней и шагом солдат, которых он посылал на смерть. Прошло только несколько часов, и было решено идти на гибель. В самом деле, о чем могли говорить император и маршал? Ведь оба знали заранее, какое их ждет несчастье, были уверены уже накануне в поражении, предвидя, что армия очутится в ужасных условиях, и не имели возможности утром переменить решение, когда опасность росла с каждым часом. План генерала де Паликао, молниеносный поход на Монмеди, слишком смелый уже 23-го, быть может, еще возможный 25-го, с крепкими солдатами и одаренным полководцем, стал теперь, 27-го, поистине безумным замыслом благодаря вечным колебаниям командующих и все возрастающему разложению войск. Если император и маршал это знали, зачем же они уступили неумолимым голосам людей, которые гнали их вперед? Маршал был, наверно, только ограниченным и покорным солдатом, великим в самоотречении. А император больше не командовал и только ждал своей участи. От них требовалась их жизнь и жизнь армии, и они ее отдавали. То была ночь преступления, гнусная ночь убийства целой страны; армия попала в беду, сто тысяч человек были посланы на заклание.
Размышляя об этом с отчаянием и трепетом, Морис следил за тенью на легкой кисейной занавеске в доме старухи Дерош, за лихорадочно мелькавшей тенью, словно приведенной в движение голосом, донесшимся из Парижа. Значит, в эту ночь императрица пожелала смерти мужа, чтобы мог царствовать сын? Вперед! Вперед! Без оглядки, в дождь, в грязь, к уничтожению, чтобы последняя партия умирающей Империи была разыграна до последней карты! Вперед! Вперед! Умри героем на груде трупов своих подданных, порази весь мир и вызови в нем волнение, восхищение, если хочешь, чтоб он простил твоим потомкам! И, конечно, император шел на смерть. Внизу плита больше не пылала, шталмейстеры, адъютанты, камергеры спали, весь дом был погружен во тьму; и только тень, покорившись неизбежности жертвы, беспрестанно двигалась взад и вперед, под оглушительный гул 12-го корпуса, который все еще проходил во мраке.
Вдруг Морис подумал: если предстоит наступление, 7-й корпус не пройдет через Шен; и он представил себе, как он очутится в арьергарде, вдали от своего полка, будет считаться дезертиром. Он больше не чувствовал жгучей боли в ноге; после искусной перевязки и нескольких часов полного покоя боль утихла. Комбет дал ему свои башмаки, широкую удобную обувь; в них Морису было хорошо, и теперь он захотел уехать, уехать немедленно, в надежде встретить 106-й полк на дороге между Шеном и Вузье. Аптекарь тщетно старался его удержать и уже собрался сам повезти его в своей коляске наудачу, но вдруг вернулся ученик Фернан и сказал, что ходил к двоюродной сестре. Этот бледный, на вид трусливый парень запряг лошадь и повез Мориса. Было около четырех часов, шел проливной дождь; под темным небом тускло горели фонари коляски, едва освещая дорогу в широком затопленном поле, которое протяжно гудело; на каждом километре Фернан был вынужден останавливаться, думая, что идет целая армия.
Жан, оставшийся под Вузье, не спал. С тех пор как Морис объяснил ему, каким образом это отступление должно все спасти, он бодрствовал, не позволял солдатам отходить в сторону и ждал приказа о выступлении, который офицеры могли объявить с минуты на минуту. Около двух часов, в глубокой темноте, усеянной красными звездами огней, по лагерю пронесся мощный топот копыт; это в авангарде выезжала кавалерия в Баллей и Катр-Шан, чтобы охранять дороги в Бут-о-Буа и Круа-о-Буа. Через час двинулась пехота и артиллерия, покидая, наконец, свои позиции в Фалезе и Шетре, которые уже два дня подряд они упорно старались оборонять от неявлявшегося врага. Небо покрылось тучам», было по-прежнему совсем темно, и каждый полк удалялся в полной тишине, как вереница призраков, исчезавших во мраке. Все сердца бились от радости, словно армия избежала западни. Солдаты представляли себе, что они уже у стен Парижа, накануне расплаты с пруссаками.
Жан вглядывался в темную ночь. Дорога была обсажена деревьями; казалось, она идет через широкие луга. Потом начались подъемы и спуски. Армия подходила к деревне, наверно к Баллей, как вдруг тяжелая туча, покрывшая небо, прорвалась и разразилась сильнейшим ливнем. Солдаты уже так промокли, что больше даже не сердились, сгибая спины. Прошли Баллей, приближались к Катр-Шан; поднялся яростный ветер. А дальше, когда они взобрались на широкое плоскогорье, от которого пустошь идет до Нуарваля, разбушевался ураган, стал хлестать чудовищный дождь. И тут, среди огромных просторов, полкам было приказано остановиться. Весь 7-й корпус, тридцать с лишним тысяч человек, собрался здесь на рассвете, сером рассвете, в потоках мутной воды. В чем дело? Зачем эта остановка? По рядам уже пронесся трепет, кое-кто решил, что приказ об отступлении отменен. Солдатам велели стоять под ружьем, запретили выходить из рядов и садиться. Иногда ветер налетал на высокое плоскогорье с такой силой, что солдатам приходилось жаться друг к другу, чтобы их не унесло. Ледяной дождь ослеплял, хлестал по лицу, струился под одеждой. Так, неизвестно зачем, в бесконечном ожидании прошло два часа, и снова у всех сердце сжалось от смертной тоски.
По мере того как светало, Жан старался осмотреться. Ему показали на северо-западе, по ту сторону Катр-Шан, дорогу в Шен, которая вела к холму. Зачем же было поворачивать направо, вместо того чтоб повернуть налево? Жана интересовал и штаб, расположившийся в Конверсери, на ферме, на краю плоскогорья. Там, казалось, все были испуганы. Офицеры бегали, спорили, размахивали руками. Никто не появлялся. Чего они ждут? Плоскогорье напоминало котловину: над его бесконечными сжатыми полями с севера и с востока высились лесистые холмы; к югу простирались густые леса; на запад, через просеку, открывалась долина Эны и белые домики Вузье. Внизу, под Конверсери, высилась крытая черепицей колокольня Катр-Шан, затопленная неистовым ливнем, в котором как бы растворялось несколько убогих мшистых кровель деревни. Заглянув в черный проулок, Жан отчетливо различил коляску; она быстро приближалась по каменистой дороге, превратившейся в поток. Это был Морис. С холма, на повороте дороги, он, наконец, увидел 7-й корпус. Уже два часа он рыскал по этой местности, вследствие неправильных указаний какого-то крестьянина; он заблудился по злой воле угрюмого проводника, который дрожал от страха перед пруссаками. Доехав до фермы, Морис тотчас же выскочил из коляски и нашел свой полк.
Жан, остолбенев, закричал:
– Как? Это ты? Почему? Ведь мы должны были тебя прихватить?
Морис сердито и безнадежно махнул рукой.
– Да что говорить!.. Мы идем уже не туда, а сюда, и все околеем!
– Ладно! – помолчав, ответил Жан и побледнел. – По крайней мере нас укокошат вместе.
И так же, как при расставании, они снова поцеловались. Под проливным дождем рядовой Морис занял свое место в строю, а капрал Жан, подавая пример, безропотно мокнул под дождем.
Теперь солдаты знали совершенно точно: они больше не отступают к Парижу, а опять идут к Маасу. Адъютант маршала привез в 7-й корпус приказ идти на бивуаки в Нуар; 5-й корпус, направлявшийся в Боклер, станет на правом фланге армии, а 1-й заменит в Шене 12-й, который двинется в Безас, на левый фланг. И если тридцать с лишним тысяч человек с винтовками стояли здесь три часа под бешеными порывами ветра, то это потому, что в злосчастной неразберихе после новой перемены фронта генерал Дуэ чрезвычайно беспокоился о судьбе обоза, посланного накануне вперед, к Шаньи. Надо было ждать, пока он присоединится к корпусу. Говорили, будто обоз отрезан обозом 12-го корпуса в Шене. С другой стороны, часть боеприпасов, все артиллерийские кузницы заблудились и возвращались из Террона по дороге в Вузье, а там они непременно попадут в руки немцев. Никогда еще не было такого беспорядка и такого волнения.
Солдат охватило подлинное отчаяние. Многим хотелось сесть на ранцы в грязь на этом затопленном плоскогорье и под дождем ждать смерти. Они хихикали, бранили начальство: «Да, нечего сказать, хороши начальники! Болваны! Прикажут что-нибудь утром, а вечером отменяют, слоняются без толку взад и вперед, когда врага нет, а как только он появится, удирают!» Армия в состоянии полного разложения окончательно превращалась в толпу, лишенную веры и дисциплины, в стадо, которое ведут куда попало, на убой.
Близ Вузье завязалась перестрелка между арьергардом 7-го корпуса и авангардом немецких войск; и теперь все взоры обратились к долине Эны; там к прояснившемуся небу поднимались клубы густого черного дыма; пылала деревня Фалез, зажженная уланами. Солдатами овладело бешенство. Как? Там пруссаки?! Их ждали два дня и дали им время прийти! И снялись с лагеря! Даже в душе самых ограниченных солдат закипал глухой гнев против непоправимой ошибки – этого нелепого ожидания, западни, в которую они попали: разведчики четвертой немецкой армии отвлекли внимание бригады генерала Борда, остановили, обрекли на неподвижность один за другим все корпуса Шалонской армии и дали возможность прусскому кронпринцу нагрянуть с третьей армией. И вот, вследствие неосведомленности маршала, – который все еще не знал, какие перед ним войска неприятеля, совершалось их соединение; 7-й и 5-й корпуса будут теперь под ударом, под постоянной угрозой разгрома.
Морис смотрел, как вдали пылает Фалез. И вдруг у него отлегло от сердца: из-за поворота дороги в Шен выехал обоз, который считали погибшим. 1-я дивизия оставалась пока в Катр-Шан, чтобы подождать и взять под свою охрану бесконечный обоз, 2-я двинулась в путь и пришла через лес в Буто-Буа, а 3-я заняла слева высоты Бельвиль, чтобы обеспечить коммуникации. Дождь хлынул с удвоенной силой; 106-й полк наконец оставил плоскогорье и двинулся в преступный поход на Маас, в неизвестность. Морис вспомнил тень императора, который мрачно расхаживал взад и вперед за занавесками старухи Дерош. О, эта армия отчаяния, армия гибели, посланная на верную смерть ради спасения династии! Вперед! Вперед! Без оглядки, в дождь, в грязь, к уничтожению!
VI
– Разрази меня гром! – воскликнул Шуто, проснувшись на следующее утро, чувствуя себя разбитым и окоченев от холода в палатке. – Поесть бы сейчас бульону, да побольше мяса!
Накануне вечером, на стоянке в Бут-о-Буа, солдатам роздали только немного картошки, так как интендантская часть совсем ошалела и разладилась от вечных передвижений взад и вперед, и ей никогда не удавалось прибыть к войскам в назначенное время. Во время беспорядочных переходов растеряли все стада; угрожал голод.
Лубе, потягиваясь, безнадежно хихикнул и сказал:
– Да уж теперь, шалишь, больше не будет жареных гусей!
Солдаты смотрели угрюмо, мрачно. Когда им не удавалось поесть, дело не клеилось. Да еще этот беспрерывный дождь, эта грязь, в которой приходилось спать!
Паш прочел про себя молитву и перекрестился. Шуто заметил это и сердито закричал:
– Попроси-ка у своего боженьки по паре сосисок да полбутылки вина на брата!
– Эх, хоть бы дали по ковриге хлеба! Хлеба сколько влезет! – со вздохом сказал Лапуль, страдая от голода больше других, мучаясь от непомерного аппетита.
Но лейтенант Роша приказал им замолчать. Стыдно думать всегда только о брюхе! Вот он попросту затягивает туже пояс. С той минуты, как дела пошли определенно плохо и время от времени издали слышалась перестрелка, он спять упрямо поверил в победу. Пруссаки наконец пришли, – значит, все обстоит очень просто: мы их разобьем! И он пожимал плечами за спиной капитана Бодуэна: этот молодой человек, как он его называл, огорчился окончательной потерей своего багажа, кусал губы, бледнел и бесился. Голодать? Ладно! Но не иметь возможности переменить сорочку – вот это возмутительно.
Морис проснулся подавленный и дрожал от холода. Его нога благодаря широкому башмаку больше не болела. Но после ливня шинель отяжелела, и все тело ломило. Его послали в наряд, за водой для кофе; он смотрел на равнину, у края которой виднелся Бут-о-Буа; на западе и севере вставали леса, до деревни Бельвиль высился откос, а на востоке, у Бюзанси, простиралась волнообразная долина, и там, в лощинах, скрывались поселки. Отсюда, что ли, ждут неприятеля? Когда Морис шел обратно, наполнив бидон водой из ручья, его окликнули разоренные крестьяне, стоявшие на пороге маленькой фермы, и спросили, останутся ли, наконец, здесь солдаты, чтобы защищать их. Уже три раза, пока чередовались противоречивые приказы, 5-й корпус проходил через эти места. Накануне со стороны Бара слышалась пушечная пальба. Ясно, что пруссаки стоят в двух милях, не больше. Морис ответил несчастным людям, что 7-й корпус, наверно, тоже отправится дальше, и они принялись жаловаться. Значит, их покидают на произвол судьбы? Значит, солдаты пришли сюда не для того, чтобы сражаться, а только показываются и тут же исчезают!
Накануне вечером, на стоянке в Бут-о-Буа, солдатам роздали только немного картошки, так как интендантская часть совсем ошалела и разладилась от вечных передвижений взад и вперед, и ей никогда не удавалось прибыть к войскам в назначенное время. Во время беспорядочных переходов растеряли все стада; угрожал голод.
Лубе, потягиваясь, безнадежно хихикнул и сказал:
– Да уж теперь, шалишь, больше не будет жареных гусей!
Солдаты смотрели угрюмо, мрачно. Когда им не удавалось поесть, дело не клеилось. Да еще этот беспрерывный дождь, эта грязь, в которой приходилось спать!
Паш прочел про себя молитву и перекрестился. Шуто заметил это и сердито закричал:
– Попроси-ка у своего боженьки по паре сосисок да полбутылки вина на брата!
– Эх, хоть бы дали по ковриге хлеба! Хлеба сколько влезет! – со вздохом сказал Лапуль, страдая от голода больше других, мучаясь от непомерного аппетита.
Но лейтенант Роша приказал им замолчать. Стыдно думать всегда только о брюхе! Вот он попросту затягивает туже пояс. С той минуты, как дела пошли определенно плохо и время от времени издали слышалась перестрелка, он спять упрямо поверил в победу. Пруссаки наконец пришли, – значит, все обстоит очень просто: мы их разобьем! И он пожимал плечами за спиной капитана Бодуэна: этот молодой человек, как он его называл, огорчился окончательной потерей своего багажа, кусал губы, бледнел и бесился. Голодать? Ладно! Но не иметь возможности переменить сорочку – вот это возмутительно.
Морис проснулся подавленный и дрожал от холода. Его нога благодаря широкому башмаку больше не болела. Но после ливня шинель отяжелела, и все тело ломило. Его послали в наряд, за водой для кофе; он смотрел на равнину, у края которой виднелся Бут-о-Буа; на западе и севере вставали леса, до деревни Бельвиль высился откос, а на востоке, у Бюзанси, простиралась волнообразная долина, и там, в лощинах, скрывались поселки. Отсюда, что ли, ждут неприятеля? Когда Морис шел обратно, наполнив бидон водой из ручья, его окликнули разоренные крестьяне, стоявшие на пороге маленькой фермы, и спросили, останутся ли, наконец, здесь солдаты, чтобы защищать их. Уже три раза, пока чередовались противоречивые приказы, 5-й корпус проходил через эти места. Накануне со стороны Бара слышалась пушечная пальба. Ясно, что пруссаки стоят в двух милях, не больше. Морис ответил несчастным людям, что 7-й корпус, наверно, тоже отправится дальше, и они принялись жаловаться. Значит, их покидают на произвол судьбы? Значит, солдаты пришли сюда не для того, чтобы сражаться, а только показываются и тут же исчезают!