Вдруг Морис с радостью заметил, что Жан открывает глаза; чтобы обмыть лицо раненого, он побежал к соседнему ручью и справа, в глубине уединенной долины, защищенной крутыми склонами, с удивлением увидел того же крестьянина, что и утром: крестьянин все так же неторопливо пахал землю, шагая за плугом, в который была впряжена большая белая лошадь. Зачем терять хоть один день? Ведь даже если теперь война, хлеба не перестанут расти и люди не перестанут жить.



VI


   Делагерш поднялся на высокую террасу, чтобы взглянуть, как идут дела; его опять охватило нетерпение. Он видел, что снаряды перелетают через город и что три или четыре снаряда, которые пробили крыши соседних домов, были только слабым ответом на редкие и недейственные выстрелы Палатинского форта. Но он никак не мог разглядеть поле битвы и чувствовал потребность в немедленных сведениях, тем более что опасался потерять в разразившейся катастрофе свое состояние и жизнь. Он оставил на террасе подзорную трубу, направленную на немецкие батареи, и сошел вниз.
   Внизу он задержался на главном фабричном дворе. Было около часа дня; лазарет переполняли раненые. В ворота въезжали все новые и новые повозки. Обычных двухколесных и четырехколесных повозок уже не хватало. Появились артиллерийские запасные и фуражные подводы, фургоны для боеприпасов – все, что только можно найти на поле битвы; прибывали даже крестьянские одноколки и тележки, взятые на фермах и запряженные бродячими лошадьми. Туда втиснули перевязанных наспех людей, подобранных летучими лазаретами. Страшной была эта выгрузка несчастных раненых; одни зелено-бледные, другие багровые от прилива крови; многие лежали без сознания; иные пронзительно кричали, другие, казалось. были поражены столбняком и, озираясь испуганными глазами, отдавали себя в руки санитаров; некоторые при первом прикосновении к ним содрогались и тут же умирали. Везде было переполнено; все тюфяки в большом низком помещении были заняты, и военный врач Бурош приказал разложить в углу широкую подстилку из соломы. Он и его помощники пока справлялись с делом. Врач только потребовал еще один стол с тюфяком и клеенкой для операций, которые производились под навесом. Помощник быстро прикладывал к носу раненых салфетку, пропитанную хлороформом. Сверкали тонкие стальные ножи, пилы чуть скрипели, как терки; кровь лилась бурными струями, но ее тут же останавливали. То и дело приносили и уносили оперируемых, люди сновали взад и вперед, едва успевали протереть мокрой губкой клеенку. А на краю лужайки, за густым ракитником, пришлось устроить свалку: туда бросали трупы, а также отрезанные руки и ноги, куски человеческого мяса и осколки костей, оставшиеся на операционных столах. Старуха Делагерш и Жильберта сидели под большим деревом; они едва успевали сворачивать бинты. Прошел Бурош; его лицо пылало, халат был уже весь в крови; Бурош бросил Делагершу сверток белья и крикнул:
   – Нате! Делайте хоть что-нибудь! Будьте полезны!
   Но фабрикант возразил:
   – Простите! Я должен пойти за известиями. Теперь уже не знаешь, жив ты или нет.
   И, поцеловав жену в голову, он прибавил:
   – Бедная моя Жильберта! Подумать, что от одного снаряда все может у нас сгореть! Ужасно!
   Жильберта, бледная, подняла голову, обвела взглядом сад и вздрогнула. Но тут же на ее лице опять заиграла невольная, неудержимая улыбка.
   – О да! Ужасно! Несчастные, их все режут и режут!.. Странно! Я осталась здесь и до сих пор не упала в обморок.
   Старуха Делагерш видела, как ее сын целует жену, подняла руку, словно желая его отстранить, вспомнив о другом мужчине, который, наверно, тоже целовал эти волосы ночью. Но ее старые руки задрожали, она прошептала:
   – Боже! Сколько горя! Забываешь и свое!
   Делагерш сказал, что сейчас вернется с точными сведениями, и ушел. На улице Мака он с удивлением увидел, что в город возвращаются толпы безоружных солдат в изодранных, запыленных, грязных мундирах. Он пытался расспросить, что случилось, но не мог добиться толку: одни тупо отвечали, что ничего не знают, другие в ответ выпаливали столько слов и так возбужденно размахивали руками, что производили впечатление сумасшедших. Делагерш бессознательно направился к префектуре, решив, что все известия прибывают туда. Когда он переходил Школьную площадь, туда примчались и круто остановились у тротуара две пушки. На Большой улице ему пришлось убедиться, что город уже переполнен первыми беглецами; у ворот сидели три спешившихся гусара и делили хлеб; двое других медленно вели под уздцы коней, не зная, в какую конюшню их поставить; офицеры растерянно метались, по-видимому не зная, куда деться. На площади Тюренна какой-то лейтенант посоветовал Делагершу не задерживаться: там сыплются снаряды, одним осколком даже разбило решетку вокруг памятника великого полководца, завоевавшего Пфальц. И правда, быстро проходя по улице Префектуры, Делагерш увидел, как на Маасском мосту со страшным грохотом разорвались два снаряда.
   Он остановился как вкопанный у швейцарской, подыскивая предлог, чтобы обратиться к одному из адъютантов и расспросить его, но вдруг раздался юный голос:
   – Господин Делагерш!.. Войдите скорей! На улице опасно!
   Это была Роза, работница с его фабрики; о Розе он и не подумал. Благодаря ей для него откроются все двери. Он вошел в швейцарскую и присел.
   – Представьте, мама от всего этого расхворалась и слегла. Видите, я осталась одна; папа в национальной гвардии, в цитадели… Только что император пожелал опять показать свою храбрость: он вышел, доехал до угла, до моста. Перед ним даже упал снаряд; под одним придворным убило лошадь. Император вернулся… Что ему остается делать, правда?
   – Значит, вы знаете, как идут дела?.. Что говорят?
   Девушка с удивлением взглянула на него. Она была попрежнему свежа и весела, пышноволосая, светлоглазая, как ребенок, и суетилась среди этих ужасов, не совсем понимая их.
   – Нет, я ничего не знаю… В двенадцатом часу дня я поднялась наверх и отнесла письмо маршалу Мак-Магону. У него был император… Они заперлись и беседовали около часа; маршал лежал в постели, император сидел рядом на стуле… Это я знаю, потому что видела их, когда открыли дверь.
   – А о чем они говорили?
   Она опять взглянула на него и не могла удержаться от смеха.
   – Да я не знаю. Откуда мне знать? Никто в целом мире не знает, о чем они говорили.
   Это была правда. Делагерш махнул рукой, словно извиняясь за свой глупый вопрос. Но его мучила мысль о беседе императора с маршалом. Как это интересно! Что же они в конце концов решили?
   – Теперь император вернулся в свой кабинет. Он совещается с двумя генералами, которые прибыли с поля сражения…
   Посмотрев на подъезд, она вскрикнула:
   – Смотрите! Вот идет генерал!.. А вот и другой!
   Делагерш быстро вышел; он узнал генералов Дуэ и Дюкро; их ждали кони. Оба генерала вскочили в седла и поскакали. После поражения на плоскогорье Илли они примчались, каждый со своего участка, чтобы уведомить императора, что битва проиграна. Они подробно и точно изложили положение дел: армия и Седан окружены, предстоит страшный разгром.
   Несколько минут император ходил взад и вперед по кабинету, пошатываясь, как больной. При нем остался только адъютант, молча стоявший у двери. А император все ходил от камина до окна; его изможденное лицо подергивалось от нервного тика. Казалось, он еще больше сгорбился, словно под обломками рухнувшего мира; а мертвенный взор, полузакрытый тяжелыми веками, выражал покорность фаталиста, который проиграл року последнюю партию. И каждый раз, проходя мимо приоткрытого окна, он вздрагивал и останавливался.
   Во время одной из кратких остановок он поднял дрожащую руку и прошептал:
   – Ох, эти пушки! Эти пушки! Они гремят с самого утра!
   И правда, гул батарей на холмах Марфэ и Френуа доносился с необычайной силой. От их громовых раскатов дрожали стекла и даже стены; это был упорный, беспрерывный, раздражающий грохот. Должно быть, император думал, что теперь борьба безнадежна, всякое сопротивление становится преступным… К чему проливать еще кровь? К чему раздробленные руки и ноги, оторванные головы, еще и еще трупы, кроме трупов, разбросанных в полях? Ведь Франция побеждена! Ведь все кончено! Зачем же убивать еще? И без того уже столько ужасов и мук взывает к небу!
   Подойдя опять к окну, император снова задрожал и поднял руки.
   – Ох, эти пушки! Эти пушки! Все стреляют и стреляют!
   Быть может, ему являлась страшная мысль об ответственности, его преследовало видение – окровавленные трупы людей, которые по его вине пали там тысячами; а может быть, разжалобилось сердце мечтателя, одержимого гуманными бреднями. Под страшным ударом рока, разбившего и унесшего его счастье, словно соломинку, император плакал о других, обезумев, обессилев от ненужной, нескончаемой бойни. Теперь от этой злодейской канонады разрывалась его грудь, обострялась боль.
   – Ох, эти пушки! Эти пушки! Заставьте их сейчас же замолчать!
   И в этом императоре, который лишился трона, передав власть императрице-регентше, в этом полководце, который больше не командовал, передав верховное командование маршалу Базену, проснулось сознание могущества, непреодолимая потребность стать властелином в последний раз. После Шалона он отошел на задний план, не отдал ни одного приказания, смирился и стал безыменной, лишней вещью, докучным тюком, который тащат в обозе войск. В нем проснулся император только при поражении; и его первым, единственным приказом в минуту смятения – и жалости было – поднять на цитадели белый флаг, попросить перемирия.
   – Ох, эти пушки! Эти пушки!.. Возьмите простыню, скатерть, что угодно! Бегите! Скорей! Скажите, чтоб их заставили замолчать!
   Адъютант поспешно вышел; император снова принялся ходить, пошатываясь, от камина до окна, а пушки все гремели, и весь дом сотрясался.
   Делагерш еще болтал внизу с Розой, как вдруг прибежал дежурный сержант.
   – Барышня! Никого не доищешься! Я не могу найти горничной… Нет ли у вас тряпки, куска белого полотна?
   – Хотите салфетку?
   – Нет, салфетка слишком мала… Ну, хоть половину простыни.
   Роза услужливо бросилась к шкафу.
   – Дело в том, что у меня нет разрезанной простыни… Большой кусок белого полотна? Нет! Не знаю, что могло бы вас устроить… А-а! Вот! Хотите скатерть?
   – Скатерть? Отлично! Как раз то, что надо! Уходя, он прибавил:
   – Из нее сделают белый флаг и поднимут на цитадели, чтобы попросить мира… Спасибо, барышня!
   Делагерш невольно привскочил от радости. Наконец можно успокоиться! Однако проявление такой радости показалось ему не патриотичным, и он ее подавил. Но от сердца у него все-таки отлегло; он взглянул на полковника и капитана, которые поспешно вышли из префектуры в сопровождении сержанта. Полковник нес под мышкой свернутую скатерть. Делагерш решил пойти за ними и попрощался с Розой. Она очень гордилась, что дала свою скатерть. Пробило два часа.
   У ратуши Делагерша затолкала целая толпа ошалелых солдат; они шли из предместья Кассин. Он потерял полковника из виду и отказался от удовольствия посмотреть, как на цитадели поднимут белый флаг. На башню его, конечно, не пустят, к тому же в толпе говорили, что на школу сыплются снаряды. И его охватила новая тревога: может быть, пока его не было дома, загорелась фабрика? Он бросился туда; им опять овладело лихорадочное нетерпение; поспешность, с какой он бежал, действовала на него успокоительно. Каждую улицу преграждали толпы людей, на каждом перекрестке возникали препятствия. Только на улице Мака он вздохнул полной грудью: огромный дом стоял нетронутый, ни дымка, ни искры. Делагерш вошел и уже издали закричал матери и жене:
   – Все идет хорошо! Поднимают белый флаг! Огонь прекратят!
   Но тут же он остановился: вид лазарета был поистине страшен.
   Дверь в большую сушильню была настежь открыта; на всех тюфяках лежали раненые; не оставалось места и на подстилке у стены. Начали стлать солому даже между тюфяками; раненых клали тесно в ряд. Их было уже больше двухсот, и все время прибывали новые. Из широких окон лился бледный свет, озаряя несчастных страдальцев. Иногда слишком резкое движение вызывало у какого-нибудь раненого невольный крик, в сыром воздухе проносились хрипы умирающих, в самой глубине не прекращался тихий, почти певучий стон. Молчание становилось глуше, царило какое-то покорное оцепенение, тоскливая мрачность, как в доме, где поселилась смерть, и тишину нарушали только шаги и шепот санитаров. Сквозь дыры шинелей и брюк видны были раны, наспех перевязанные на поле битвы или зияющие во всем своем ужасе. Торчали раздавленные и окровавленные, но еще обутые ступни; безжизненно висели руки и ноги, словно перебитые молотком в локтях и коленях; сломанные, почти оторванные пальцы чуть держались на лоскутках кожи. Больше всего было, кажется, раздробленных, одеревеневших от боли, свинцово-тяжелых рук и ног. Самыми страшными были раны в живот, грудь или голову. Из чудовищно разодранных тел лилась кровь; под вздувшейся кожей спутались узлом кишки; те, у кого была изрублена поясница, извивались в неистовых корчах. У некоторых были пробиты навылет легкие, у одних отверстие было таким маленьким, что даже не сочилась кровь, у других зияла огромная рана, из которой красной струей истекала жизнь; а от невидимого внутреннего кровоизлияния люди вдруг начинали бредить, чернели и умирали. Больше всего пострадали головы: разбитые челюсти, кровавая каша из зубов и языка, вышибленные из орбит, почти вылезшие глаза, вскрытые черепа, в которых виднелся мозг. Все, кому пуля попала в спинной или головной мозг, лежали как трупы, в полном оцепенении, в небытии, а те, у кого были переломы, метались в лихорадке, просили пить глухим, умоляющим голосом.
   Рядом, под навесом, было не менее ужасно. В этой сутолоке производились только спешные операции, необходимые раненым, которые находились в тяжелом состоянии. Если угрожало сильное кровотечение, Бурош немедленно приступал к ампутации. Он также не откладывал дела, когда приходилось искать осколки снарядов в глубоких ранах и извлекать их, если они ползли в опасное место: в основание шеи, область подмышки, бедра, сгиб локтя или под колено. Другие раны он предпочитал оставить под наблюдением; санитары по его указаниям только перевязывали их. Он самолично произвел уже четыре ампутации, но не подряд, – после каждой трудной операции он, для отдыха, извлекал несколько пуль: он начал уставать. Здесь было два стола: один – его, другой – помощника. Между столами повесили простыню, чтобы оперируемые не могли друг друга видеть. И как ни мыли эти столы губкой, они оставались красными; вода, которую санитар выплескивал ведрами в нескольких шагах, на клумбу маргариток, казалась кровью: ведь достаточно стакана крови, чтобы чистая вода заалела и цветы на лужайке были как будто залиты кровью. Хотя под навес свободно проникал воздух, от этих столов, тряпок, инструментов поднималось тошнотворное зловоние и приторный запах хлороформа.
   Делагерш был довольно жалостливый человек; он содрогался от сострадания; вдруг он заметил, что в ворота въезжает ландо, и полюбопытствовал. Наверно, нашли только эту частную коляску и набили ее ранеными. Их было восемь; они лежали один на другом. Делагерш вскрикнул от удивления и ужаса: в последнем раненом, которого вынесли, он узнал капитана Бодуэна.
   – Мой бедный друг!.. Подождите! Я сейчас позову мать и жену!
   Они прибежали, предоставив служанкам свертывать бинты. Санитары подхватили капитана и понесли в лазарет; они собирались положить его на охапку соломы, но Делагерш заметил; что на одном тюфяке неподвижно лежит землисто-бледный солдат и что у него остекленели глаза.
   – Послушайте! Да ведь этот умер!
   – А-а! Правда, – пробормотал санитар. – Надо его убрать отсюда, он только мешает!
   Санитары взяли труп и потащили на свалку, за ракитники. Там уже лежало в ряд с десяток трупов, застывших с последним хрипом; у одних ноги словно удлинились от боли; другие скрючились в ужасных позах. Некоторые как будто подсмеивались, закатили глаза, оскалили зубы, обнажив десны; у многих вытянулось лицо, и казалось, они еще плачут горькими слезами в безмерной скорби. Один малорослый и худой юноша, которому снесло полголовы, судорожно сжимал обеими руками фотографию жены, бледную дешевую фотографию, забрызганную кровью. А у ног трупов валялась груда отрубленных рук и ног – все отрезанное, все отсеченное на операционных столах, славно метла мясника выкинула в угол отбросы, мясо и кости.
   Увидев капитана Бодуэна, Жильберта затрепетала. Боже мой! Как он бледен на этом матраце, совсем белый под корой грязи! И при мысли, что еще несколько часов тому назад он держал ее в объятиях, надушенный, полный жизни, Жильберта похолодела от ужаса. Она стала на колени.
   – Друг мой! Какое несчастье! Но это ничего, правда?
   Она бессознательно вынула платок и вытерла лицо капитана: она не могла примириться с тем, что он весь в поту, черный от пыли и пороха. Ей казалось, если она хоть немного приведет в порядок раненого, ему станет легче.
   – Правда? Это ничего? Только нога!
   Капитан словно очнулся от дремоты и с трудом открыл глаза. Он узнал друзей и старался улыбнуться.
   – Да, только нога… Я даже ничего не почувствовал, думал, что споткнулся, и упал…
   Но он говорил с трудом.
   – Пить! Пить!
   Старуха Делагерш, склонившаяся над капитаном с другой стороны, заторопилась и побежала за графином и стаканом. В воду налили немного коньяку. Капитан жадно выпил; оставшуюся воду пришлось разделить между ранеными, лежавшими рядом; сии протягивали руки, страстно умоляли дать и им попить. Одному зуаву ничего не досталось, и он заплакал.
   Между тем Делагерш старался поговорить с врачом, чтобы капитана осмотрели вне очереди. Бурош как раз вошел в сушильню; его халат был весь в крови, широкое лицо в поту, от рыжей львиной гривы голова казалась огненной; когда он проходил, раненые привставали, старались его остановить: каждый жаждал, чтобы его сейчас же осмотрели, спасли, сказали, что с ним. «Ко мне! Господин доктор! Ко мне!» Вслед за Бурошем неслись бессвязные мольбы, чьи-то руки ощупью старались схватить его за халат. Но врач, поглощенный своим делом, тяжело дыша от усталости, работал, никого не слушая. Он говорил вслух сам с собой, пересчитывал раненых пальцем, нумеровал, распределял: «Сначала этого, потом того, потом вот этого; первый, второй, третий; челюсть, рука, бедро», – а сопровождавший его помощник прислушивался, стараясь все запомнить.
   – Доктор! – сказал Делагерш. – Здесь капитан, капитан Бодуэн…
   Бурош его перебил:
   – Как? Бодуэн?.. Эх, бедняга!
   Он остановился перед раненым капитаном. С одного взгляда он, наверно, определил, что случай тяжелый: даже не нагибаясь, чтобы осмотреть ногу, он сразу сказал:
   – Ладно! Пусть мне его принесут немедленно, как только я закончу операцию, которую сейчас готовят.
   Он вернулся под навес; Делагерш пошел за мим, опасаясь, что врач забудет свое обещание.
   На этот раз предстояло вылущивание плеча по методу Лифранка – то, что хирурги называют «красивой операцией», нечто элегантное и быстрое, в целом – не больше сорока секунд. Раненого уже усыпляли; помощник обеими руками схватил его за плечо, придерживая четырьмя пальцами под мышкой, большим пальцем сверху. Бурош, вооруженный большим длинным ножом, крикнул: «Усадите его!», обхватил дельтовидный мускул и, проколов руку, перерезал его; потом, при обратном движении, отделил одним ударом сочленение, и вся рука, отсеченная в три приема, упала на стол. Помощник скользнул большим пальцем вниз и зажал плечевую артерию. «Положите его!» Накладывая повязку, Бурош невольно усмехнулся: он кончил все в тридцать пять секунд. Оставалось только загнуть кусок кожи на ране, словно эполет. Эта операция тем и красива, что приходится преодолеть много опасностей: раненый может в три минуты истечь кровью через плечевую артерию, не говоря уже о том, что каждый раз, когда усыпленного хлороформом усаживают, ему грозит смерть.
   Делагерш похолодел и хотел бежать. Но не успел: рука уже лежала на столе. Искалеченный солдат, новобранец, крепкий крестьянин, пришел в себя, заметил, как санитар уносит его руку за ракитник. Быстро взглянув на плечо и увидя, что рука отрублена и течет кровь, раненый бешено закричал:
   – А-а! Черт вас дери! Что вы наделали?
   Бурош в полном изнеможении ничего не ответил, потом добродушно сказал:
   – Я сделал как лучше, я не хотел, чтобы ты помер, голубчик… Ведь я тебя спросил, ты мне ответил: «Да!»
   – Я сказал: «Да!» Я сказал: «Да!» А почем я знал?
   Его гнев утих; он заплакал горючими слезами.
   – Что мне делать? Куда я теперь гожусь?
   Его отнесли обратно на солому, старательно вымыли стол, и вода, которую снова выплеснули на лужайку, забрызгала кровью клумбу белых маргариток.
   Делагерш удивлялся, что все еще слышны пушечные выстрелы. Почему ж они не замолкают? Ведь скатерть Розы должна уже развеваться над цитаделью. Казалось, прусские батареи стали стрелять еще сильней. Грохот заглушал слова; от сотрясения самые спокойные люди вздрагивали с головы до ног и все больше волновались. На хирургов и раненых эти толчки, от которых замирало сердце, действовали не очень-то хорошо. Весь лазарет отчаянно шатало; все метались в лихорадке.
   – Ведь дело кончено! Чего они палят? – воскликнул Делагерш, испуганно прислушиваясь и каждую секунду думай, что это последний выстрел.
   Он направился к Бурошу, чтобы напомнить ему о капитане, и с удивлением увидел, что врач плашмя лежит на охапке соломы, заголив обе руки по самые плечи и опустив их в два ведра ледяной воды. Изнемогая душой и телом, Бурош отдыхал здесь, измученный, сраженный печалью, безысходной скорбью: это была одна из тех минут отчаяния, когда врач чувствует свое бессилие. А между тем Бурош был крепышом, выносливым и стойким. Но его мучил вопрос: «К чему?» и парализовало сознание, что он никогда не справится со всей работой. К чему? Ведь смерть сильней!..
   Между тем два санитара принесли капитана Бодуэна.
   – Доктор! – позволил себе сказать Делагерш. – Вот капитан.
   Бурош открыл глаза, вынул руки из воды, стряхнул и вытер о солому. Привстав на колени, он сказал:
   – Ах, да! Тьфу! Следующий!.. Да, да, день еще не кончен. Он встал, освеженный, потряс своей львиной гривой, выпрямился в силу привычки и требовательной дисциплины.
   Жильберта и старуха Делагерш прошли вслед за носилками и, когда капитана положили на тюфяк, покрытый клеенкой, остановились в нескольких шагах.
   – Так! Над правой щиколоткой, – сказал Бурош и намеренно принялся болтать, чтобы отвлечь раненого. – Ну, тут не страшно! Обойдется… Посмотрим!
   Его явно беспокоило оцепенение Бодуэна. Врач взглянул на перевязку, сделанную наспех: простой жгут, наложенный поверх штанины и затянутый ножнами от штыка. Сквозь зубы Бурош проворчал: «Какой прохвост это сделал?» Вдруг он умолк. Он понял: конечно, во время перевозки в ландо, набитом ранеными, повязка ослабела, соскользнула, больше не стягивала рану, и это вызвало обильное кровотечение.
   Вдруг Бурош яростно набросился на помогавшего санитара:
   – Экий чурбан! Да разрежьте скорей!
   Санитар разрезал штанину и кальсоны, башмак и носок. Показалась нога и ступня, голая, мертвенно-белая, забрызганная кровью. Над щиколоткой виднелась страшная дыра, в которую осколком снаряда вогнало лоскут красного сукна. Из раны кашей вытекало искромсанное мясо. Жильберта прислонилась к столбу навеса. Ах! Это тело, такое белое тело, теперь окровавленное и растерзанное! Ее охватил ужас, но она не могла оторвать от него глав.
   – Тьфу! Ну и разделали же они вас! – заметил Бурош. Он ощупывал ногу, чувствовал, что она холодная, что в ней больше не бьется пульс. Он стал мрачен; у губ легла складка, как всегда при опасных операциях.
   – Тьфу! – повторил он. – Нехорошая, нехорошая нога! Капитан, очнувшись, внимательно посмотрел на него и наконец с тревогой спросил:
   – Да? Вы находите, доктор?
   Но у Буроша была своя тактика – никогда не спрашивать прямо у раненых обычного разрешения, когда представлялась необходимость ампутации. Он предпочитал, чтобы раненый соглашался на это сам.
   – Скверная нога! – пробормотал он, словно размышляя вслух. – Мы ее не спасем!
   Бодуэн возбужденно сказал:
   – Ну, тогда надо с этим покончить. Как вы думаете?
   – Я думаю, капитан, что вы храбрец и позволите мне сделать, что полагается.
   Глаза Бодуэна померкли, заволоклись какой-то бурой дымкой. Он понял. Но, преодолевая душивший его невыносимый страх, он просто, смело ответил:
   – Пожалуйста, доктор!
   Приготовления были несложные. Помощник уже держал пропитанную хлороформом салфетку и сейчас же приложил к носу раненого. В минуту недолгого возбуждения перед анестезией два санитара осторожно подвинули капитана на тюфяка так, чтобы его ноги лежали свободно: один стал поддерживать левую, помощник схватил правую и сильно стиснул обеими руками у ляжки, чтобы зажать артерии.
   Увидя, что Бурош подходит с ножом, Жильберта не выдержала.
   – Нет! Нет! Это ужасно!
   Она почувствовала себя дурно, оперлась о старуху Делагерш, которой пришлось протянуть руку, чтобы поддержать ее.
   – Так зачем же вы здесь остаетесь?