Страница:
– Прицел на тысячу шестьсот метров!
Мишенью была выбрана прусская батарея, налево от Фленье, за кустарниками; под ее страшным огнем на горе Илли невозможно было держаться.
203 – Смотри, – стал объяснять Жану Морис, который не мог молчать, – орудие Оноре в среднем подразделении. Вот он нагнулся вместе с наводчиком… Наводчик – это коротышка Луи; мы вместе с ним выпили в Вузье, помнишь?.. А левый ездовой, тот, что сидит так прямо на великолепном рыжем жеребце, – Адольф…
Орудие с шестью канонирами и фейерверкером, за ними – передок и двое ездовых с четырьмя конями, еще дальше – зарядный ящик, шесть лошадей, трое ездовых, а затем – обозный фургон, фуражная подвода, походная кузница, – вся эта вереница людей, коней и орудий вытянулась по прямой линии на сотню метров вперед, не считая запасных лошадей, запасного зарядного ящика, солдат, предназначенных восполнять потери и стоявших справа, чтобы без нужды не подвергаться опасности под продольным огнем.
Оноре стал заряжать свое орудие. Два канонира уже несли орудийный патрон и снаряд; у зарядного ящика стояли наготове бригадир и фейерверкер; и сейчас же два канонира, обслуживающие жерло, ввели орудийный патрон – заряд пороха, завернутого в саржу, тщательно забили его с помощью пробойника и так же загнали снаряд; его ушки заскрипели вдоль нарезов. Помощник наводчика быстро обнажил порох ударом протравника и воткнул стопин в запал. Оноре пожелал самолично навести орудие для первого выстрела; полулежа на хоботе лафета, он передвигал винт регулятора, чтобы определить дистанцию, и безостановочным движением руки указывал направление наводчику, который чуть-чуть подвигал сзади орудие рычагом то вправо, то влево.
– Ну, кажется, готово! – вставая, сказал Оноре.
Долговязый капитан, согнувшись в три погибели, подошел проверить прицел. У каждого орудия помощник наводчика держал в руке шнур, готовясь дернуть зубчатое лезвие, от которого воспламеняется запал. И медленно по номерам отдавались приказы:
– Первое орудие! Огонь!.. Второе! Огонь!..
Раздалось шесть выстрелов; пушки откатились назад; их опять подвинули на прежнее место; между тем фейерверкеры установили недолет. Они исправили ошибку, и начался тот же самый маневр; тщательность и точность, механическая хладнокровная работа поддерживала в солдатах бодрость. Вокруг орудия, как вокруг любимого животного, собралась небольшая семья, объединенная общим делом. Орудие являлось для них связью, единственной заботой; ему предназначалось все – зарядный ящик, фуры, кони, люди. Так возникала великая согласованность всех артиллеристов батареи, прочность и спокойствие дружной семьи.
Солдаты 106-го полка приветствовали первый залп радостными возгласами. Наконец-то заткнут глотку прусским пушкам! Но люди сразу разочаровались, увидя, что снаряды не долетают до цели, большей частью разрываются в воздухе, не достигнул кустарников, где скрывалась неприятельская артиллерия.
– Оноре говорит, что, по сравнению с его пушкой, остальные – просто рухлядь… – сказал Морис. – Другой такой пушки не сыщешь! Он относится к ней, как к любимой женщине! Погляди, как он нежно на нее смотрит, как заставляет ее вытирать, чтобы ей не было слишком жарко!
Морис шутил с Жаном; обоих приободрила невозмутимая смелость артиллеристов. Между тем прусские батареи после трех залпов пристрелялись: сначала они били слишком далеко, но скоро достигли такой точности, что снаряды стали попадать прямо во французские орудия; а французы, как ни старались, не могли стрелять на более далекое расстояние. Один из помощников Оноре, канонир, стоявший у жерла слева, был убит. Его труп оттащили, и работа продолжалась с тою же тщательной точностью, так же неспешно. Со всех сторон дождем сыпались и разрывались снаряды, но у каждого орудия в таком же строгом порядке двигались люди, втыкали орудийный патрон и снаряд, устанавливали прицел, производили выстрел, подталкивали колеса на прежнее место и были так поглощены своей работой, что больше ничего не видели и не слышали.
Особенно поразило Мориса поведение ездовых: они неподвижно сидели верхом на конях, в пятнадцати метрах позади пушки, выпрямившись, лицом к неприятелю. Среди них находился широкогрудый, усатый, краснолицый Адольф; надо обладать незаурядной храбростью, чтобы, не моргнув глазом, смотреть, как снаряды летят прямо на тебя, и при этом не иметь возможности отвлечься, хотя бы покрутить усы. Канониры работали и были по крайней мере поглощены своим делом, но ездовые, не двигаясь, видели перед собой лишь смерть и могли вдоволь думать только о ней одной и ждать ее. Они были обязаны стоять лицом к неприятелю, потому что, повернись они спиной, солдатами и конями могла бы овладеть непреодолимая потребность бежать. Видя опасность лицом к лицу, ее презирают. В этом – наименее прославленное и величайшее геройство.
Еще одному артиллеристу оторвало голову; двум лошадям при зарядном ящике распороло брюхо: они хрипели; неприятельский огонь не утихал и был таким смертоносным, что, если бы французы остались на этой позиции, снесло бы всю батарею. Пришлось отойти вопреки неудобствам перемещения. Капитан больше не колебался и крикнул:
– Подать передки!
Опасный маневр был произведен с молниеносной быстротой: ездовые снова повернули и подвезли передки; канониры прицепили их к орудиям. Но, передвинув орудия, они развернули слишком протяженный фронт; неприятель этим воспользовался и усилил огонь. Было убито еще три солдата. Батарея помчалась рысью, описывая дугу, и расположилась метрах в пятидесяти правей, по другую сторону 106-го полка, на небольшом плоскогорье. Орудия отцепили; ездовые опять стали лицом к неприятелю, и батарея вновь открыла такой безостановочный огонь, что затряслась земля.
Морис вскрикнул. С трех залпов прусские батареи пристрелялись, и третий снаряд попал прямо в пушку Оноре. Видно было, как Оноре бросился к ней и дрожащей рукой нащупал ее свежую рану: от края бронзового жерла был отбит целый кусок. Но орудие еще можно было заряжать; из-под колес вытащили труп второго канонира, забрызгавшего лафет своей кровью, и огонь возобновился.
– Нет, это не коротышка Луи, – вслух размышлял Морис. – Вот он наводит, но он, должно быть, ранен: он работает только левой рукой… Эх, Луи! Он так дружил с Адольфом, хотя Адольф и требовал, чтобы пеший, канонир, пусть он даже и образованный, был смиренным слугой конного, ездового…
Жан все время молчал, но тут он с тоской перебил Мориса:
– Им здесь ни за что не продержаться! Гиблое дело!
И правда, не прошло и пяти минут, как на новой позиции уже невозможно было устоять. Снаряды сыпались с такой же точностью. Один из них разбил орудие, убил лейтенанта и двух солдат. Ни единый выстрел прусских батарей не пропадал даром, и если бы французы еще упорствовали, скоро не осталось бы ни одной пушки, ни одного артиллериста. Грозная сила все сметала.
Тогда во второй раз послышался крик капитана:
– Подать передки!
Снова произвели тот же маневр: прискакали ездовые, повернули, чтобы канониры могли прицепить орудия. Но при передвижении наводчику Луи осколком снаряда пробило горло и оторвало челюсть; Луи упал поперек хобота лафета, который он как раз приподнимал. В ту самую минуту, когда упряжки лошадей стояли боком, подъехал Адольф; снаряды посыпались бешеным градом; Адольф упал, раскинув руки, снаряд раздробил ему грудь. При последнем содрогании он обхватил Луи: они словно обнялись и застыли, неистово сплетясь, не разлучаясь даже после смерти.
Несмотря на то, что кони были убиты, что смертоносный шквал расстроил ряды, вся батарея поднялась по склону и расположилась впереди, в нескольких метрах от тога места, где лежали Морис и Жан. В третий раз отцепили орудия, ездовые стали лицом к неприятелю, а канониры немедленно, с непобедимым, геройским упрямством опять открыли огонь.
– Все кончено! – сказал Морис, но никто его не расслышал.
Казалось, земля и небо слились, камни трескались; густой дым иногда застилал солнце. Оглушенные страшным гулом, одуревшие кони стояли, понурив голову. Повсюду появлялся высоченный капитан. Вдруг его разорвало пополам; он переломился, словно древко знамени.
А неторопливая, упорная работа продолжалась, особенно вокруг орудия Оноре. Хоть он и был унтером, ему пришлось самому приняться за дело: оставалось только три канонира. Он наводил пушку, дергал зубчатое лезвие, а три других артиллериста ходили к зарядному ящику, заряжали, орудовали банником и пробойником. Затребовали еще людей и запасных лошадей, чтобы заменить убитых, но никто не являлся, и пока надо было довольствоваться тем, что есть. Всех бесило, что почти все снаряды разрываются в воздухе, не причиняя большого вреда грозным батареям противника, а он стреляет так метко. Внезапно Оноре разразился бранью, заглушив гул. Опять несчастье! Правое колесо орудия разлетелось на куски! К черту все! Бедная пушка со сломанной лапой упала набок, уткнулась в землю, хромая, никуда не годная! Оноре горько заплакал, обхватил руками ее шею, хотел поставить на ноги, отогреть теплом своей нежности. Ведь это было лучшее орудие батареи; только оно одно и выпустило несколько снарядов! И тут же он принял безумное решение заменить колесо другим немедленно, под огнем. В сопровождении канонира он направился к обозной фуре, сам нашел запасное колесо; и опять началась работа, опаснейшая из всех, какие можно производить на поле битвы. К счастью, прибыли запасные артиллеристы и запасные кони, и два новых канонира помогли ему.
Но и на этот раз батарея была разгромлена. Героическое безумство достигло предела. Скоро должен был прийти приказ отступить окончательно.
– Скорей, товарищи! – повторял Оноре. – Увезем хоть пушку; она им не достанется!
У него была только одна мысль: спасти орудие, как спасают знамя. Он еще говорил и вдруг грохнулся – ему оторвало руку и пробило левый бок. Он упал на орудие, простерся на нем, как на почетном ложе; его лицо осталось нетронутым, гневным и прекрасным; он держал голову прямо и, казалось, смотрел на врага. Из-под разодранного мундира выпало письмо; умирающий судорожно схватил его, и на листок бумаги по капле потекла кровь.
Единственный оставшийся в живых лейтенант скомандовал:
– Подать передки!
Один зарядный ящик взорвался с треском, как ракета от фейерверка, которая взлетает и лопается. Пришлось взять лошадей от другого ящика, чтобы спасти орудие, – вся упряжка была перебита. В последний раз ездовые повернули; четыре уцелевшие пушки были снова прицеплены, кони пустились вскачь и остановились только в тысяче метров, за первыми деревьями Гаренского леса.
Морис видел все. Он затрясся от ужаса и бессознательно повторял:
– Эх, бедняга! Бедняга!
От горя у него еще сильней заныло под ложечкой. В нем пробуждалось звериное чувство, он терял последние силы, изнывал от голода. В глазах помутилось, он уже не сознавал опасности, угрожавшей полку теперь, когда батарее пришлось отступить. С минуты на минуту плоскогорье могли атаковать значительные части неприятельских войск.
– Послушай! – сказал он Жану. – Я должен поесть… Лучше поесть, и пусть меня тогда сейчас же убьют!
Он открыл ранец, вынул дрожащими руками хлеб и стал его жадно глотать. Пули свистели, два снаряда разорвались в нескольких метрах. Но для него больше ничего не существовало, он хотел только одного: утолить голод.
– А ты, Жан, хочешь?
Жан смотрел на него, отупев, широко раскрыв глаза: ему тоже сводило живот от голода.
– Да уж давай, пожалуй! Тяжко мне, ох, как тяжко!
Они поделили хлеб и с жадностью доели его, позабыв обо всем на свете. После уже они увидели полковника; он сидел верхом на своем большом коне; сапог был в крови. 106-й полк пришел в полное расстройство. Несколько рот, наверно, уже бежало. Тогда, вынужденный отдаться течению, полковник поднял саблю и со слезами на глазах крикнул:
– Да хранит вас бог, ребята, раз он не пожелал взять нас к себе!
Его окружили беглецы; он исчез в ложбине.
Неизвестно как Жан и Морис очутились за плетнем вместе с остатками своей роты. Оставалось не больше сорока человек под командой лейтенанта Роша; с ними было знамя; младший лейтенант-знаменосец обернул его вокруг древка, пытаясь спасти. Они добежали до конца изгороди, бросились в кустарник, и Роша приказал снова открыть огонь. Солдаты рассыпались поодиночке под прикрытиями и могли еще держаться, тем более что справа началось крупное передвижение конницы и на помощь ей в действие вводились новые полки.
Тогда Морис понял, что завершается медленное, неотвратимое окружение. Утром он видел, как пруссаки вышли из ущелья Сент-Альбер, достигли Сен-Манжа, потом Фленье, а теперь он слышал, как за Гаренским лесом гремят пушки прусской гвардии, и заметил, что другие немцы спускаются с холмов Живонны. Еще несколько минут, и круг сомкнется, прусская гвардия соединится с V корпусом, охватит французскую армию живой стеной, громовым кольцом артиллерийского огня. И с отчаянным намерением произвести последнее усилие – прорвать эту движущуюся стену – резервная кавалерийская дивизия генерала Маргерита собралась за возвышенностью, готовясь броситься в атаку. Она шла на смерть, без всякой надежды на успех, только чтобы спасти честь Франции. И Морис, вспоминая о Проспере, присутствовал при страшном зрелище.
С раннего утра Проспер беспрерывно скакал на своем коне взад и вперед, с одного конца плоскогорья Илли до другого. Кавалеристов разбудили на заре, одного за другим, не проиграв зорю; кофе варили, изобретательно прикрыв все огни плащами, чтобы не заметил неприятель. Потом они уж больше ничего не знали, только слышали пальбу, видели дымки, отдаленное передвижение пехоты, но не имели никакого понятия о битве, об ее значении, исходе: генералы обрекли их на полное бездействие. Проспер еле держался на ногах от недосыпания. Он сильно страдал от тяжелых ночей, от давней усталости, от непобедимой дремоты в седле под мерный скок лошади. Ему являлись видения: то чудилось, что он лежит и храпит на земле, на подстилке из камней, то снилось, что он спит в хорошей постели, на белых простынях. На несколько мгновений он действительно засыпал в седле, был только движущимся неодушевленным предметом, несущимся по воле коня. Некоторые его товарищи иногда падали с лошади. Все так устали, что зоря уже не могла их разбудить, и приходилось поднимать их, пробуждать от небытия пинками.
– Да что они с нами делают, что с нами делают? – повторял Проспер, чтобы выйти из непреодолимого оцепенения.
Пушки гремели с шести часов. Когда Проспер поднимался на холм, в нескольких шагах снарядом убило двух товарищей, дальше упало еще трое, – их изрешетили пули, и нельзя было понять, откуда стреляют. Эта военная прогулка по полям сражений, бесполезная и опасная, раздражала. Наконец в час дня Проспер понял, что решено вести их на смерть и дать им возможность достойно умереть. В ложбине, чуть пониже Крестовой горы, слева от дороги, была собрана вся дивизия генерала Маргерита: три полка африканских стрелков, один полк французских стрелков и один гусарский. Трубы подали сигнал: «Спешиться!» Раздалась команда офицеров:
– Подтянуть подпруги! Укрепить вьюки!
Проспер слез с коня, размял ноги, погладил Зефира. Бедный Зефир так же ошалел, как его хозяин, и был изнурен нелепой работой, к которой его принуждали. Да еще он тащил на себе целый склад: за седлом – белье в седельных кобурах, сверху – свернутый плащ, куртка, рейтузы, сумка со скребницами, а поперек – еще мешок с довольствием, не считая бурдюка, фляги, котелка. С огромной нежностью и жалостью к коню Проспер подтягивал подпруги и проверял, все ли хорошо держится.
Мгновение было мучительное. Проспер был не трусливей других, но у него так пересохло во рту, что он закурил папиросу. Когда идешь в атаку, каждый может сказать: «На этот раз мне каюк!» Ждать пришлось добрых пять – шесть минут; говорили, что генерал Маргерит поехал вперед, ознакомиться с местностью. Войска ждали. Все пять полков построились в три колонны, по семи эскадронов в каждой: хватит пушечного мяса!
Вдруг трубы дали сигнал: «По коням!» И почти сейчас же раздался новый сигнал: «Сабли наголо!»
Командиры всех полков уже поскакали вперед, и каждый занял свой боевой пост в двадцати пяти метрах от передовой линии. Ротмистры находились на своем посту, во главе своих эскадронов. И опять началось ожидание в мертвой тишине. Ни звука, ни дыхания под жгучим солнцем. Только бились сердца. Еще один последний приказ, и вся эта застывшая лава двинется, ринется ураганом.
На вершине холма показался верхом на коне раненый офицер; его поддерживали два солдата. Сначала его не узнали. Но вдруг раздался неясный ропот и прокатился яростный гул. Это был генерал Маргерит; пуля пробила ему обе щеки, он был обречен. Он не мог говорить, только протянул руку в сторону неприятеля.
Гул все разрастался.
– Наш генерал!.. Отомстим за него! Отомстим!
Командир 1-го полка взмахнул саблей и громовым голосом крикнул:
– В атаку!
Заиграли трубы. Войска двинулись сначала рысью. Проспер ехал в первом ряду, почти на краю правого фланга. Главная опасность всегда угрожает центру: именно туда бессознательно бьет неприятель. Достигнув вместе со всеми вершины Крестовой горы и начав спускаться по ту сторону к широкой равнине, Проспер отчетливо увидел в тысяче метрах прусские каре, на которые они должны броситься. Но он несся, точно во сне, легкий, парящий, словно усыпленный; в голове была необычная пустота, не осталось ни одной мысли. Казалось, движется стремительная машина. Все повторяли: «Стремя к стремени!», чтобы как можно тесней сомкнуть ряды и придать им гранитную стойкость. По мере того как рысь ускорялась, переходила в бешеный галоп, африканские стрелки, по арабскому обычаю, стали испускать дикие крики, разъяряя ими коней. Скоро началась дьявольская скачка, адский напор, неистовый галоп; свирепый вой сопровождался треском пуль, словно шумом града, который барабанил по всем металлическим предметам: котелкам, флягам, медным пуговицам мундиров и насечкам сбруи. Вместе с градом проносился ураган ветра и грома, дрожала земля, и в духоте пахло паленой шерстью и звериным потом.
Промчавшись пятьсот метров в страшном водовороте, увлекавшем все за собой, Проспер чуть не свалился с коня. Он схватил Зефира за гриву и опять уселся в седло. Центр был прорван, пробит пулями, подался; оба фланга кружились в вихре, отступали, чтобы опять ринуться вперед. Это было неизбежное, заранее предусмотренное уничтожение первого эскадрона. Путь преграждали убитые кони; одни погибали сразу, другие бились в неистовой агонии; и, спешившись, всадники со всех ног бежали на поиски другого коня. Равнину уже усеяли трупы; много коней без седоков продолжали скакать сами, возвращались на свой боевой пост и опять бешено неслись в огонь, словно привлеченные запахом пороха. Атака возобновилась; второй эскадрон мчался все бешеней, всадники припали к шее коней, держа саблю на колене, готовясь рубить. Они пролетели еще двести метров под оглушительный рев бури. Но снова под пулями центр был прорван; люди и кони падали, задерживали скачку непроходимой горой трупов. Второй эскадрон был также скошен, уничтожен, уступив место тем, кто скакал за ним.
В третий раз с героическим упорством они помчались в атаку, и Проспер очутился среди гусар и французских стрелков. Полки смешались; теперь это была сплошная чудовищная волна; она беспрестанно разбивалась, восстанавливалась и уносила все, что попадалось на пути. Проспер больше ничего не сознавал, он предавался воле своего доброго коня, своего любимого Зефира. От раны в ухо конь, казалось, ошалел; теперь он скакал в центре; вокруг него кони вставали на дыбы, падали; всадников бросало оземь, словно порывом ветра; некоторые были убиты наповал, но еще держались в седле и с помертвелым взором мчались в атаку. И на этот раз через двести метров показалось жнивье, усеянное умирающими и убитыми. У одних голова вошла в землю, другие упали на спину и смотрели на солнце глазами, вылезшими из орбит. Дальше лежал большой вороной конь, офицерский конь, у него было распорото брюхо, он тщетно пытался встать – обе передние ноги запутались в кишках. Под нарастающим огнем фланги закружились еще раз и отступили, чтобы снова неистово броситься вперед.
Наконец только четвертый эскадрон во время четвертой атаки врезался в ряды пруссаков. Проспер взмахнул саблей и, как в тумане, принялся рубить по каскам, по темным мундирам. Лилась кровь; он заметил, что у Зефира губы в крови, и решил, что лошадь кусала врагов. Вокруг так орали, что он уже не слышал своего крика, от которого разрывалась его грудь.
За первой прусской линией находились вторая, и третья, и четвертая. Геройство было бесполезно: эти. огромные скопища людей поднимались, словно густая трава; в них исчезали и кони и всадники. Сколько их ни косили, оставалось еще много. Стреляли в упор; огонь свирепствовал с такой силой, что загорались мундиры. Все потонуло, все было поглощено; везде штыки, пробитые тела, рассеченные черепа. Полки потеряли здесь не меньше двух третей своего состава, – от этой отчаянной атаки осталось только славное воспоминание о безумии напрасного подвига.
Вдруг пуля угодила Зефиру прямо в грудь; он рухнул на землю и придавил правое бедро Проспера. От страшной боли Проспер потерял сознание.
Морис и Жан, следившие за героической скачкой эскадронов, гневно воскликнули:
– Черт возьми! Значит, храбрость ни к чему!
Они продолжали стрелять, присев на корточки за кустарниками, на бугре, где рассыпалась пехота. Сам Роша поднял винтовку и тоже стрелял. Но на этот раз плоскогорье Илли было окончательно потеряно; отовсюду его захватывали прусские войска. Было около двух часов, соединение немецких войск завершилось: V корпус и гвардия сошлись, смыкая кольцо.
Вдруг Жан повалился навзничь.
– Кончено дело! – пробормотал он.
Его словно хватил кто-то молотком по темени; кепи разорвалось, слетело с головы. Сначала он думал, что пробит череп и обнажился мозг. Несколько секунд он не смел прикоснуться к голове, в полной уверенности, что там дыра. Но, собравшись с духом, дотронулся, – с пальцев густой струей потекла кровь. Жан был так потрясен, что лишился чувств.
В эту минуту Роша отдал приказ отступать. Рота пруссаков находилась только в двухстах – трехстах метрах. Французов могли захватить в плен.
– Не торопитесь, оборачивайтесь и стреляйте! Мы построимся там, за стеной.
Но Морис с отчаянием сказал:
– Господин лейтенант! Нельзя ж бросить здесь нашего капрала!
– А что можно сделать, если его прихлопнули?
– Нет, нет! Он еще дышит… Унесем его!
Роша пожал плечами, словно желая сказать, что нельзя задерживаться ради каждого раненого. На полях сражений раненые не в счет. Тогда Морис умоляюще обратился к Пашу и Лапулю:
– Ну, помогите мне! У меня не хватит сил. Один я не донесу.
Они его не слушали, не слышали и с обостренным чувством самосохранения думали только о себе. Они поползли на коленях, потом стремительно побежали к стене. Пруссаки были уже в ста метрах.
Плача от ярости, Морис остался один с Жаном, лежавшим без чувств; он обхватил его, хотел унести, но действительно был слишком слаб, тщедушен, изнемог от усталости и муки. Он сразу зашатался и упал со своей ношей. Хоть бы встретить какого-нибудь санитара! Он стал искать безумным взглядом и, думая, что нашел санитара среди беглецов, замахал руками. Но никто не являлся. Он собрал последние силы, опять поднял Жана, кое-как прошел шагов тридцать; перед ним разорвался снаряд; Морис решил, что все кончено, – он тоже погибнет на трупе товарища.
Он медленно встал, ощупал себя. Ни царапины! Почему же ему не бежать? Время еще есть, в несколько прыжков он доберется до стены и будет спасен. Он опять обезумел от ужаса. Он уже рванулся прочь, но его удержали узы, которые были сильнее страха смерти. Нет! Нельзя! Как же покинуть Жана? Нет, сердце изошло бы кровью; чувство братской любви, возникшее между ним и этим крестьянином, проникло до самых глубин его существа, до самых корней жизни. Может быть, это чувство восходило к первым дням мироздания; казалось, во вселенной только два человека и ни один не может отречься от другого, не отрекаясь от самого себя.
Если бы час тому назад, под обстрелом, Морис не съел горбушку хлеба, у него никогда бы не хватило сил совершить то, что он совершил. Впрочем, впоследствии ему было трудно припомнить, как все произошло. Наверно, он взвалил Жана на плечи и потащился по сжатым полям, сквозь кустарники, раз двадцать останавливался, спотыкался о каждый камень, падал и снова вставал. Его поддерживала непобедимая стойкость, воля, которая движет горы. За стеной он нашел Роша и несколько солдат из своего взвода; они все еще стреляли, обороняя, полковое знамя, которое младший лейтенант держал под мышкой.
Французским корпусам не было указано ни одного пути к отступлению на случай неуспеха. При наличии такой непредусмотрительности и неразберихи каждый генерал был волен действовать, как ему вздумается, и теперь все оказались отброшенными к Седану, зажаты в чудовищные клещи победоносных немецких армий. Вторая дивизия 7-го корпуса отступала более или менее в порядке, но остатки других дивизий, смешавшись с остатками 1-го корпуса, уже неслись к городу потоком гнева и ужаса, в страшной давке, подхватывая людей и коней.
Мишенью была выбрана прусская батарея, налево от Фленье, за кустарниками; под ее страшным огнем на горе Илли невозможно было держаться.
203 – Смотри, – стал объяснять Жану Морис, который не мог молчать, – орудие Оноре в среднем подразделении. Вот он нагнулся вместе с наводчиком… Наводчик – это коротышка Луи; мы вместе с ним выпили в Вузье, помнишь?.. А левый ездовой, тот, что сидит так прямо на великолепном рыжем жеребце, – Адольф…
Орудие с шестью канонирами и фейерверкером, за ними – передок и двое ездовых с четырьмя конями, еще дальше – зарядный ящик, шесть лошадей, трое ездовых, а затем – обозный фургон, фуражная подвода, походная кузница, – вся эта вереница людей, коней и орудий вытянулась по прямой линии на сотню метров вперед, не считая запасных лошадей, запасного зарядного ящика, солдат, предназначенных восполнять потери и стоявших справа, чтобы без нужды не подвергаться опасности под продольным огнем.
Оноре стал заряжать свое орудие. Два канонира уже несли орудийный патрон и снаряд; у зарядного ящика стояли наготове бригадир и фейерверкер; и сейчас же два канонира, обслуживающие жерло, ввели орудийный патрон – заряд пороха, завернутого в саржу, тщательно забили его с помощью пробойника и так же загнали снаряд; его ушки заскрипели вдоль нарезов. Помощник наводчика быстро обнажил порох ударом протравника и воткнул стопин в запал. Оноре пожелал самолично навести орудие для первого выстрела; полулежа на хоботе лафета, он передвигал винт регулятора, чтобы определить дистанцию, и безостановочным движением руки указывал направление наводчику, который чуть-чуть подвигал сзади орудие рычагом то вправо, то влево.
– Ну, кажется, готово! – вставая, сказал Оноре.
Долговязый капитан, согнувшись в три погибели, подошел проверить прицел. У каждого орудия помощник наводчика держал в руке шнур, готовясь дернуть зубчатое лезвие, от которого воспламеняется запал. И медленно по номерам отдавались приказы:
– Первое орудие! Огонь!.. Второе! Огонь!..
Раздалось шесть выстрелов; пушки откатились назад; их опять подвинули на прежнее место; между тем фейерверкеры установили недолет. Они исправили ошибку, и начался тот же самый маневр; тщательность и точность, механическая хладнокровная работа поддерживала в солдатах бодрость. Вокруг орудия, как вокруг любимого животного, собралась небольшая семья, объединенная общим делом. Орудие являлось для них связью, единственной заботой; ему предназначалось все – зарядный ящик, фуры, кони, люди. Так возникала великая согласованность всех артиллеристов батареи, прочность и спокойствие дружной семьи.
Солдаты 106-го полка приветствовали первый залп радостными возгласами. Наконец-то заткнут глотку прусским пушкам! Но люди сразу разочаровались, увидя, что снаряды не долетают до цели, большей частью разрываются в воздухе, не достигнул кустарников, где скрывалась неприятельская артиллерия.
– Оноре говорит, что, по сравнению с его пушкой, остальные – просто рухлядь… – сказал Морис. – Другой такой пушки не сыщешь! Он относится к ней, как к любимой женщине! Погляди, как он нежно на нее смотрит, как заставляет ее вытирать, чтобы ей не было слишком жарко!
Морис шутил с Жаном; обоих приободрила невозмутимая смелость артиллеристов. Между тем прусские батареи после трех залпов пристрелялись: сначала они били слишком далеко, но скоро достигли такой точности, что снаряды стали попадать прямо во французские орудия; а французы, как ни старались, не могли стрелять на более далекое расстояние. Один из помощников Оноре, канонир, стоявший у жерла слева, был убит. Его труп оттащили, и работа продолжалась с тою же тщательной точностью, так же неспешно. Со всех сторон дождем сыпались и разрывались снаряды, но у каждого орудия в таком же строгом порядке двигались люди, втыкали орудийный патрон и снаряд, устанавливали прицел, производили выстрел, подталкивали колеса на прежнее место и были так поглощены своей работой, что больше ничего не видели и не слышали.
Особенно поразило Мориса поведение ездовых: они неподвижно сидели верхом на конях, в пятнадцати метрах позади пушки, выпрямившись, лицом к неприятелю. Среди них находился широкогрудый, усатый, краснолицый Адольф; надо обладать незаурядной храбростью, чтобы, не моргнув глазом, смотреть, как снаряды летят прямо на тебя, и при этом не иметь возможности отвлечься, хотя бы покрутить усы. Канониры работали и были по крайней мере поглощены своим делом, но ездовые, не двигаясь, видели перед собой лишь смерть и могли вдоволь думать только о ней одной и ждать ее. Они были обязаны стоять лицом к неприятелю, потому что, повернись они спиной, солдатами и конями могла бы овладеть непреодолимая потребность бежать. Видя опасность лицом к лицу, ее презирают. В этом – наименее прославленное и величайшее геройство.
Еще одному артиллеристу оторвало голову; двум лошадям при зарядном ящике распороло брюхо: они хрипели; неприятельский огонь не утихал и был таким смертоносным, что, если бы французы остались на этой позиции, снесло бы всю батарею. Пришлось отойти вопреки неудобствам перемещения. Капитан больше не колебался и крикнул:
– Подать передки!
Опасный маневр был произведен с молниеносной быстротой: ездовые снова повернули и подвезли передки; канониры прицепили их к орудиям. Но, передвинув орудия, они развернули слишком протяженный фронт; неприятель этим воспользовался и усилил огонь. Было убито еще три солдата. Батарея помчалась рысью, описывая дугу, и расположилась метрах в пятидесяти правей, по другую сторону 106-го полка, на небольшом плоскогорье. Орудия отцепили; ездовые опять стали лицом к неприятелю, и батарея вновь открыла такой безостановочный огонь, что затряслась земля.
Морис вскрикнул. С трех залпов прусские батареи пристрелялись, и третий снаряд попал прямо в пушку Оноре. Видно было, как Оноре бросился к ней и дрожащей рукой нащупал ее свежую рану: от края бронзового жерла был отбит целый кусок. Но орудие еще можно было заряжать; из-под колес вытащили труп второго канонира, забрызгавшего лафет своей кровью, и огонь возобновился.
– Нет, это не коротышка Луи, – вслух размышлял Морис. – Вот он наводит, но он, должно быть, ранен: он работает только левой рукой… Эх, Луи! Он так дружил с Адольфом, хотя Адольф и требовал, чтобы пеший, канонир, пусть он даже и образованный, был смиренным слугой конного, ездового…
Жан все время молчал, но тут он с тоской перебил Мориса:
– Им здесь ни за что не продержаться! Гиблое дело!
И правда, не прошло и пяти минут, как на новой позиции уже невозможно было устоять. Снаряды сыпались с такой же точностью. Один из них разбил орудие, убил лейтенанта и двух солдат. Ни единый выстрел прусских батарей не пропадал даром, и если бы французы еще упорствовали, скоро не осталось бы ни одной пушки, ни одного артиллериста. Грозная сила все сметала.
Тогда во второй раз послышался крик капитана:
– Подать передки!
Снова произвели тот же маневр: прискакали ездовые, повернули, чтобы канониры могли прицепить орудия. Но при передвижении наводчику Луи осколком снаряда пробило горло и оторвало челюсть; Луи упал поперек хобота лафета, который он как раз приподнимал. В ту самую минуту, когда упряжки лошадей стояли боком, подъехал Адольф; снаряды посыпались бешеным градом; Адольф упал, раскинув руки, снаряд раздробил ему грудь. При последнем содрогании он обхватил Луи: они словно обнялись и застыли, неистово сплетясь, не разлучаясь даже после смерти.
Несмотря на то, что кони были убиты, что смертоносный шквал расстроил ряды, вся батарея поднялась по склону и расположилась впереди, в нескольких метрах от тога места, где лежали Морис и Жан. В третий раз отцепили орудия, ездовые стали лицом к неприятелю, а канониры немедленно, с непобедимым, геройским упрямством опять открыли огонь.
– Все кончено! – сказал Морис, но никто его не расслышал.
Казалось, земля и небо слились, камни трескались; густой дым иногда застилал солнце. Оглушенные страшным гулом, одуревшие кони стояли, понурив голову. Повсюду появлялся высоченный капитан. Вдруг его разорвало пополам; он переломился, словно древко знамени.
А неторопливая, упорная работа продолжалась, особенно вокруг орудия Оноре. Хоть он и был унтером, ему пришлось самому приняться за дело: оставалось только три канонира. Он наводил пушку, дергал зубчатое лезвие, а три других артиллериста ходили к зарядному ящику, заряжали, орудовали банником и пробойником. Затребовали еще людей и запасных лошадей, чтобы заменить убитых, но никто не являлся, и пока надо было довольствоваться тем, что есть. Всех бесило, что почти все снаряды разрываются в воздухе, не причиняя большого вреда грозным батареям противника, а он стреляет так метко. Внезапно Оноре разразился бранью, заглушив гул. Опять несчастье! Правое колесо орудия разлетелось на куски! К черту все! Бедная пушка со сломанной лапой упала набок, уткнулась в землю, хромая, никуда не годная! Оноре горько заплакал, обхватил руками ее шею, хотел поставить на ноги, отогреть теплом своей нежности. Ведь это было лучшее орудие батареи; только оно одно и выпустило несколько снарядов! И тут же он принял безумное решение заменить колесо другим немедленно, под огнем. В сопровождении канонира он направился к обозной фуре, сам нашел запасное колесо; и опять началась работа, опаснейшая из всех, какие можно производить на поле битвы. К счастью, прибыли запасные артиллеристы и запасные кони, и два новых канонира помогли ему.
Но и на этот раз батарея была разгромлена. Героическое безумство достигло предела. Скоро должен был прийти приказ отступить окончательно.
– Скорей, товарищи! – повторял Оноре. – Увезем хоть пушку; она им не достанется!
У него была только одна мысль: спасти орудие, как спасают знамя. Он еще говорил и вдруг грохнулся – ему оторвало руку и пробило левый бок. Он упал на орудие, простерся на нем, как на почетном ложе; его лицо осталось нетронутым, гневным и прекрасным; он держал голову прямо и, казалось, смотрел на врага. Из-под разодранного мундира выпало письмо; умирающий судорожно схватил его, и на листок бумаги по капле потекла кровь.
Единственный оставшийся в живых лейтенант скомандовал:
– Подать передки!
Один зарядный ящик взорвался с треском, как ракета от фейерверка, которая взлетает и лопается. Пришлось взять лошадей от другого ящика, чтобы спасти орудие, – вся упряжка была перебита. В последний раз ездовые повернули; четыре уцелевшие пушки были снова прицеплены, кони пустились вскачь и остановились только в тысяче метров, за первыми деревьями Гаренского леса.
Морис видел все. Он затрясся от ужаса и бессознательно повторял:
– Эх, бедняга! Бедняга!
От горя у него еще сильней заныло под ложечкой. В нем пробуждалось звериное чувство, он терял последние силы, изнывал от голода. В глазах помутилось, он уже не сознавал опасности, угрожавшей полку теперь, когда батарее пришлось отступить. С минуты на минуту плоскогорье могли атаковать значительные части неприятельских войск.
– Послушай! – сказал он Жану. – Я должен поесть… Лучше поесть, и пусть меня тогда сейчас же убьют!
Он открыл ранец, вынул дрожащими руками хлеб и стал его жадно глотать. Пули свистели, два снаряда разорвались в нескольких метрах. Но для него больше ничего не существовало, он хотел только одного: утолить голод.
– А ты, Жан, хочешь?
Жан смотрел на него, отупев, широко раскрыв глаза: ему тоже сводило живот от голода.
– Да уж давай, пожалуй! Тяжко мне, ох, как тяжко!
Они поделили хлеб и с жадностью доели его, позабыв обо всем на свете. После уже они увидели полковника; он сидел верхом на своем большом коне; сапог был в крови. 106-й полк пришел в полное расстройство. Несколько рот, наверно, уже бежало. Тогда, вынужденный отдаться течению, полковник поднял саблю и со слезами на глазах крикнул:
– Да хранит вас бог, ребята, раз он не пожелал взять нас к себе!
Его окружили беглецы; он исчез в ложбине.
Неизвестно как Жан и Морис очутились за плетнем вместе с остатками своей роты. Оставалось не больше сорока человек под командой лейтенанта Роша; с ними было знамя; младший лейтенант-знаменосец обернул его вокруг древка, пытаясь спасти. Они добежали до конца изгороди, бросились в кустарник, и Роша приказал снова открыть огонь. Солдаты рассыпались поодиночке под прикрытиями и могли еще держаться, тем более что справа началось крупное передвижение конницы и на помощь ей в действие вводились новые полки.
Тогда Морис понял, что завершается медленное, неотвратимое окружение. Утром он видел, как пруссаки вышли из ущелья Сент-Альбер, достигли Сен-Манжа, потом Фленье, а теперь он слышал, как за Гаренским лесом гремят пушки прусской гвардии, и заметил, что другие немцы спускаются с холмов Живонны. Еще несколько минут, и круг сомкнется, прусская гвардия соединится с V корпусом, охватит французскую армию живой стеной, громовым кольцом артиллерийского огня. И с отчаянным намерением произвести последнее усилие – прорвать эту движущуюся стену – резервная кавалерийская дивизия генерала Маргерита собралась за возвышенностью, готовясь броситься в атаку. Она шла на смерть, без всякой надежды на успех, только чтобы спасти честь Франции. И Морис, вспоминая о Проспере, присутствовал при страшном зрелище.
С раннего утра Проспер беспрерывно скакал на своем коне взад и вперед, с одного конца плоскогорья Илли до другого. Кавалеристов разбудили на заре, одного за другим, не проиграв зорю; кофе варили, изобретательно прикрыв все огни плащами, чтобы не заметил неприятель. Потом они уж больше ничего не знали, только слышали пальбу, видели дымки, отдаленное передвижение пехоты, но не имели никакого понятия о битве, об ее значении, исходе: генералы обрекли их на полное бездействие. Проспер еле держался на ногах от недосыпания. Он сильно страдал от тяжелых ночей, от давней усталости, от непобедимой дремоты в седле под мерный скок лошади. Ему являлись видения: то чудилось, что он лежит и храпит на земле, на подстилке из камней, то снилось, что он спит в хорошей постели, на белых простынях. На несколько мгновений он действительно засыпал в седле, был только движущимся неодушевленным предметом, несущимся по воле коня. Некоторые его товарищи иногда падали с лошади. Все так устали, что зоря уже не могла их разбудить, и приходилось поднимать их, пробуждать от небытия пинками.
– Да что они с нами делают, что с нами делают? – повторял Проспер, чтобы выйти из непреодолимого оцепенения.
Пушки гремели с шести часов. Когда Проспер поднимался на холм, в нескольких шагах снарядом убило двух товарищей, дальше упало еще трое, – их изрешетили пули, и нельзя было понять, откуда стреляют. Эта военная прогулка по полям сражений, бесполезная и опасная, раздражала. Наконец в час дня Проспер понял, что решено вести их на смерть и дать им возможность достойно умереть. В ложбине, чуть пониже Крестовой горы, слева от дороги, была собрана вся дивизия генерала Маргерита: три полка африканских стрелков, один полк французских стрелков и один гусарский. Трубы подали сигнал: «Спешиться!» Раздалась команда офицеров:
– Подтянуть подпруги! Укрепить вьюки!
Проспер слез с коня, размял ноги, погладил Зефира. Бедный Зефир так же ошалел, как его хозяин, и был изнурен нелепой работой, к которой его принуждали. Да еще он тащил на себе целый склад: за седлом – белье в седельных кобурах, сверху – свернутый плащ, куртка, рейтузы, сумка со скребницами, а поперек – еще мешок с довольствием, не считая бурдюка, фляги, котелка. С огромной нежностью и жалостью к коню Проспер подтягивал подпруги и проверял, все ли хорошо держится.
Мгновение было мучительное. Проспер был не трусливей других, но у него так пересохло во рту, что он закурил папиросу. Когда идешь в атаку, каждый может сказать: «На этот раз мне каюк!» Ждать пришлось добрых пять – шесть минут; говорили, что генерал Маргерит поехал вперед, ознакомиться с местностью. Войска ждали. Все пять полков построились в три колонны, по семи эскадронов в каждой: хватит пушечного мяса!
Вдруг трубы дали сигнал: «По коням!» И почти сейчас же раздался новый сигнал: «Сабли наголо!»
Командиры всех полков уже поскакали вперед, и каждый занял свой боевой пост в двадцати пяти метрах от передовой линии. Ротмистры находились на своем посту, во главе своих эскадронов. И опять началось ожидание в мертвой тишине. Ни звука, ни дыхания под жгучим солнцем. Только бились сердца. Еще один последний приказ, и вся эта застывшая лава двинется, ринется ураганом.
На вершине холма показался верхом на коне раненый офицер; его поддерживали два солдата. Сначала его не узнали. Но вдруг раздался неясный ропот и прокатился яростный гул. Это был генерал Маргерит; пуля пробила ему обе щеки, он был обречен. Он не мог говорить, только протянул руку в сторону неприятеля.
Гул все разрастался.
– Наш генерал!.. Отомстим за него! Отомстим!
Командир 1-го полка взмахнул саблей и громовым голосом крикнул:
– В атаку!
Заиграли трубы. Войска двинулись сначала рысью. Проспер ехал в первом ряду, почти на краю правого фланга. Главная опасность всегда угрожает центру: именно туда бессознательно бьет неприятель. Достигнув вместе со всеми вершины Крестовой горы и начав спускаться по ту сторону к широкой равнине, Проспер отчетливо увидел в тысяче метрах прусские каре, на которые они должны броситься. Но он несся, точно во сне, легкий, парящий, словно усыпленный; в голове была необычная пустота, не осталось ни одной мысли. Казалось, движется стремительная машина. Все повторяли: «Стремя к стремени!», чтобы как можно тесней сомкнуть ряды и придать им гранитную стойкость. По мере того как рысь ускорялась, переходила в бешеный галоп, африканские стрелки, по арабскому обычаю, стали испускать дикие крики, разъяряя ими коней. Скоро началась дьявольская скачка, адский напор, неистовый галоп; свирепый вой сопровождался треском пуль, словно шумом града, который барабанил по всем металлическим предметам: котелкам, флягам, медным пуговицам мундиров и насечкам сбруи. Вместе с градом проносился ураган ветра и грома, дрожала земля, и в духоте пахло паленой шерстью и звериным потом.
Промчавшись пятьсот метров в страшном водовороте, увлекавшем все за собой, Проспер чуть не свалился с коня. Он схватил Зефира за гриву и опять уселся в седло. Центр был прорван, пробит пулями, подался; оба фланга кружились в вихре, отступали, чтобы опять ринуться вперед. Это было неизбежное, заранее предусмотренное уничтожение первого эскадрона. Путь преграждали убитые кони; одни погибали сразу, другие бились в неистовой агонии; и, спешившись, всадники со всех ног бежали на поиски другого коня. Равнину уже усеяли трупы; много коней без седоков продолжали скакать сами, возвращались на свой боевой пост и опять бешено неслись в огонь, словно привлеченные запахом пороха. Атака возобновилась; второй эскадрон мчался все бешеней, всадники припали к шее коней, держа саблю на колене, готовясь рубить. Они пролетели еще двести метров под оглушительный рев бури. Но снова под пулями центр был прорван; люди и кони падали, задерживали скачку непроходимой горой трупов. Второй эскадрон был также скошен, уничтожен, уступив место тем, кто скакал за ним.
В третий раз с героическим упорством они помчались в атаку, и Проспер очутился среди гусар и французских стрелков. Полки смешались; теперь это была сплошная чудовищная волна; она беспрестанно разбивалась, восстанавливалась и уносила все, что попадалось на пути. Проспер больше ничего не сознавал, он предавался воле своего доброго коня, своего любимого Зефира. От раны в ухо конь, казалось, ошалел; теперь он скакал в центре; вокруг него кони вставали на дыбы, падали; всадников бросало оземь, словно порывом ветра; некоторые были убиты наповал, но еще держались в седле и с помертвелым взором мчались в атаку. И на этот раз через двести метров показалось жнивье, усеянное умирающими и убитыми. У одних голова вошла в землю, другие упали на спину и смотрели на солнце глазами, вылезшими из орбит. Дальше лежал большой вороной конь, офицерский конь, у него было распорото брюхо, он тщетно пытался встать – обе передние ноги запутались в кишках. Под нарастающим огнем фланги закружились еще раз и отступили, чтобы снова неистово броситься вперед.
Наконец только четвертый эскадрон во время четвертой атаки врезался в ряды пруссаков. Проспер взмахнул саблей и, как в тумане, принялся рубить по каскам, по темным мундирам. Лилась кровь; он заметил, что у Зефира губы в крови, и решил, что лошадь кусала врагов. Вокруг так орали, что он уже не слышал своего крика, от которого разрывалась его грудь.
За первой прусской линией находились вторая, и третья, и четвертая. Геройство было бесполезно: эти. огромные скопища людей поднимались, словно густая трава; в них исчезали и кони и всадники. Сколько их ни косили, оставалось еще много. Стреляли в упор; огонь свирепствовал с такой силой, что загорались мундиры. Все потонуло, все было поглощено; везде штыки, пробитые тела, рассеченные черепа. Полки потеряли здесь не меньше двух третей своего состава, – от этой отчаянной атаки осталось только славное воспоминание о безумии напрасного подвига.
Вдруг пуля угодила Зефиру прямо в грудь; он рухнул на землю и придавил правое бедро Проспера. От страшной боли Проспер потерял сознание.
Морис и Жан, следившие за героической скачкой эскадронов, гневно воскликнули:
– Черт возьми! Значит, храбрость ни к чему!
Они продолжали стрелять, присев на корточки за кустарниками, на бугре, где рассыпалась пехота. Сам Роша поднял винтовку и тоже стрелял. Но на этот раз плоскогорье Илли было окончательно потеряно; отовсюду его захватывали прусские войска. Было около двух часов, соединение немецких войск завершилось: V корпус и гвардия сошлись, смыкая кольцо.
Вдруг Жан повалился навзничь.
– Кончено дело! – пробормотал он.
Его словно хватил кто-то молотком по темени; кепи разорвалось, слетело с головы. Сначала он думал, что пробит череп и обнажился мозг. Несколько секунд он не смел прикоснуться к голове, в полной уверенности, что там дыра. Но, собравшись с духом, дотронулся, – с пальцев густой струей потекла кровь. Жан был так потрясен, что лишился чувств.
В эту минуту Роша отдал приказ отступать. Рота пруссаков находилась только в двухстах – трехстах метрах. Французов могли захватить в плен.
– Не торопитесь, оборачивайтесь и стреляйте! Мы построимся там, за стеной.
Но Морис с отчаянием сказал:
– Господин лейтенант! Нельзя ж бросить здесь нашего капрала!
– А что можно сделать, если его прихлопнули?
– Нет, нет! Он еще дышит… Унесем его!
Роша пожал плечами, словно желая сказать, что нельзя задерживаться ради каждого раненого. На полях сражений раненые не в счет. Тогда Морис умоляюще обратился к Пашу и Лапулю:
– Ну, помогите мне! У меня не хватит сил. Один я не донесу.
Они его не слушали, не слышали и с обостренным чувством самосохранения думали только о себе. Они поползли на коленях, потом стремительно побежали к стене. Пруссаки были уже в ста метрах.
Плача от ярости, Морис остался один с Жаном, лежавшим без чувств; он обхватил его, хотел унести, но действительно был слишком слаб, тщедушен, изнемог от усталости и муки. Он сразу зашатался и упал со своей ношей. Хоть бы встретить какого-нибудь санитара! Он стал искать безумным взглядом и, думая, что нашел санитара среди беглецов, замахал руками. Но никто не являлся. Он собрал последние силы, опять поднял Жана, кое-как прошел шагов тридцать; перед ним разорвался снаряд; Морис решил, что все кончено, – он тоже погибнет на трупе товарища.
Он медленно встал, ощупал себя. Ни царапины! Почему же ему не бежать? Время еще есть, в несколько прыжков он доберется до стены и будет спасен. Он опять обезумел от ужаса. Он уже рванулся прочь, но его удержали узы, которые были сильнее страха смерти. Нет! Нельзя! Как же покинуть Жана? Нет, сердце изошло бы кровью; чувство братской любви, возникшее между ним и этим крестьянином, проникло до самых глубин его существа, до самых корней жизни. Может быть, это чувство восходило к первым дням мироздания; казалось, во вселенной только два человека и ни один не может отречься от другого, не отрекаясь от самого себя.
Если бы час тому назад, под обстрелом, Морис не съел горбушку хлеба, у него никогда бы не хватило сил совершить то, что он совершил. Впрочем, впоследствии ему было трудно припомнить, как все произошло. Наверно, он взвалил Жана на плечи и потащился по сжатым полям, сквозь кустарники, раз двадцать останавливался, спотыкался о каждый камень, падал и снова вставал. Его поддерживала непобедимая стойкость, воля, которая движет горы. За стеной он нашел Роша и несколько солдат из своего взвода; они все еще стреляли, обороняя, полковое знамя, которое младший лейтенант держал под мышкой.
Французским корпусам не было указано ни одного пути к отступлению на случай неуспеха. При наличии такой непредусмотрительности и неразберихи каждый генерал был волен действовать, как ему вздумается, и теперь все оказались отброшенными к Седану, зажаты в чудовищные клещи победоносных немецких армий. Вторая дивизия 7-го корпуса отступала более или менее в порядке, но остатки других дивизий, смешавшись с остатками 1-го корпуса, уже неслись к городу потоком гнева и ужаса, в страшной давке, подхватывая людей и коней.