Страница:
Встав на рассвете, чтобы поспеть в Седан к отходу поезда, Генриетта видела, что двор фермы полон прусских кавалеристов; они спали вповалку, завернувшись в плащи. Их было так много, что они занимали весь двор. Вдруг раздались призывные сигналы горнистов, и все солдаты молча вскочили, закутанные до пят, так тесно прижавшись друг к другу, что, казалось, на поле битвы, под звуки труб Страшного суда, воскресли мертвецы… И вот в Сен-Дени снова пруссаки; это они потрясли ее криком:
– Все выходите! Дальше поезд не пойдет!.. Париж горит, Париж горит!..
Генриетта, с чемоданчиком в руке, растерянно бросилась вперед, стала расспрашивать, что случилось. В Париже уже два дня сражаются; железная дорога перерезана; пруссаки не вмешиваются, следят за событиями. Но Генриетта все-таки хотела пробраться в город; она заметила на платформе капитана, командира роты, занявшей вокзал, и подбежала к нему.
– Сударь, я еду к брату, я о нем страшно беспокоюсь. Умоляю вас, дайте мне возможность проехать дальше!..
Вдруг она замолчала от удивления, узнав капитана при свете газового рожка.
– Как? Это вы, Отто?.. О, будьте так добры, помогите мне, раз случай опять свел нас!..
Ее двоюродный брат Отто Гюнтер, как всегда, был старательно затянут в мундир гвардейского капитана. Он держался сухо, как полагается исправному, образцовому офицеру. Он не узнавал этой тоненькой, хрупкой женщины; ее нежного лица и светлых волос почти не было видно под траурным крепом. Только по открытому, честному взгляду блестящих глаз он наконец вспомнил ее.
Он только развел руками.
– Знаете, у меня брат в армии, – с жаром продолжала Генриетта. – Он остался в Париже, я боюсь, не вмешался ли он в эту страшную борьбу… Отто! Умоляю вас, дайте мне возможность проехать дальше!
Тут он наконец соблаговолил ответить:
– Да уверяю вас, я ничем не могу вам помочь… Со вчерашнего дня поезда больше не идут; кажется, у городских укреплений разобраны рельсы. А в моем распоряжении нет ни повозки, ни лошади, ни людей, чтобы вас отвезти.
Она смотрела на него, что-то лепетала, тихо стонала, с отчаянием видя, как он холоден, как он упрямо не хочет оказать ей помощь.
– Боже мой! Вы ничего не хотите сделать!.. Боже мой! К кому же мне обратиться?
Ведь эти пруссаки были всемогущими повелителями, могли единым словом перевернуть весь город, забрать сотню повозок, приказать вывести тысячу лошадей из конюшен! А он высокомерно отказывал, как победитель, который взял себе за правило никогда не вмешиваться в дела побежденных, считая эти дела нечистоплотными, способными запятнать его совсем еще свежую славу.
– Но вы ведь знаете по крайней мере, что происходит, – продолжала Генриетта, стараясь успокоиться, – вы ведь можете мне сказать?
Он чуть заметно улыбнулся.
– Париж горит!.. Да вот! Пойдемте! Оттуда отлично видно.
Он вышел из здания вокзала, прошел сотню шагов вдоль рельсов до железного мостика, переброшенного через полотно дороги. Они поднялись по узкой лесенке, очутились наверху, облокотились о перила, и перед ними, за насыпью, открылась огромная голая равнина.
– Видите, Париж горит!
Было, наверно, около половины десятого. Красное зарево в небе все ширилось. На востоке стая багровых облаков исчезла, в зените осталась абсолютная тьма, в которой появлялись отсветы далекого пламени. Теперь горела уже вся линия горизонта; но кое-где виднелись более яркие очаги огня, пурпурные снопы, которые беспрерывно вырывались и рассекали мрак среди больших летучих столбов дыма. Казалось, пожары движутся, вспыхивает некий гигантский лес, дерево за деревом; казалось, вот-вот запылает сама земля, зажженная огромным факелом – Парижем.
– Смотрите! – стал объяснять Отто. – Там, на красном фоне, темный бугор: это Монмартр… Налево, в Ла Виллет, в Бельвиле не горит еще ничего. Подожжены, наверно, богатые кварталы, но огонь все растет и растет. Да вот, взгляните! Направо начинается еще один пожар! Видно пламя, целый котел пламени, от него поднимается раскаленный пар… А вот еще и еще, везде!
Он не кричал, не горячился, и его чудовищное спокойное злорадство ужасало Генриетту. А, пруссаки! Они все это видят! Генриетта чувствовала, как оскорбительны спокойствие, чуть заметная улыбка Гюнтера, как будто он предвидел это беспримерное бедствие и давно его ждал. Наконец-то Париж горит, Париж, где немецкие снаряды задевали только водосточные трубы! Злоба этого пруссака была теперь утолена; казалось, он был отмщен за нестерпимо долгую осаду, за лютые холода, за беспрестанно возникавшие трудности, которые все еще выводили из себя Германию. В ее гордом торжестве ни завоеванные области, ни контрибуции в пять миллиардов – ничто не могло сравниться с зрелищем разрушенного Парижа, пораженного безумием, впавшего в буйство, сжигающего самого себя и разлетающегося дымом в эту светлую весеннюю ночь.
– Да, так и должно было случиться! – понизив голос, прибавил Гюнтер. – Нечего сказать, хорошая работа!
Сердце Генриетты все больше и больше сжималось от боли; она задыхалась перед зрелищем этой невероятной катастрофы. На несколько мгновений ее личное горе растворилось в трагедии целого народа. При мысли о пламени, пожирающем человеческие жизни, при виде Парижа, горящего на горизонте, в адском отсвете, подобно проклятым, испепеленным городам древности, Генриетта невольно вскрикнула. Она сжала руки и спросила:
– Боже мой! Да что же мы сделали? За что мы так наказаны?
Гюнтер уже поднял руку, готовясь начать речь. Он собирался обличать с силой холодного, сурового воинствующего протестантизма, который приводит цитаты из библии. Но, взглянув на Генриетту, увидя ее прекрасные глаза, сияющие светом и разумом, он остановился. И все-таки достаточно было одного движения его руки: оно выражало расовую ненависть, убеждение в том, что он является во Франции орудием возмездия, посланного богом воинств, чтобы покарать развращенную страну. Париж горел в наказание за века своей греховной жизни, за длинный список своих преступлений и распутств. Германцы снова спасут мир, сметут последнюю пыль латинского растления!
Он опустил руку и только сказал:
– Это конец всему!.. Загорелся еще один квартал и еще тот, налево… Видите, там широкая полоса, как будто река горит!
Они замолчали; воцарилась тишина, таящая ужас. И правда, вновь и вновь поднимались внезапные разливы пламени, растекаясь по небу потоками лавы. С каждым мгновением расширялось беспредельное море огня; от раскаленных волн валил дым; над городом сгущалась огромная медно-красная туча. Видно, уносимая легким ветром, она медленно уплывала сквозь ночь, оскверняя небосвод гнусным ливнем пепла и сажи.
Генриетта вздрогнула, как будто очнулась от кошмара; вдруг вспомнив о брате, она опять взволновалась и в последний раз умоляюще спросила:
– Значит, вы ничего не можете для меня сделать, вы отказываетесь помочь мне доехать до Парижа?
Отто взмахнул рукой, словно желая смести весь горизонт.
– К чему? Ведь завтра там останутся одни развалины!
И это было все. Генриетта сошла с мостика, даже не простившись, и убежала с чемоданчиком в руке, а Гюнтер еще долго стоял наверху, не двигаясь, окутанный мраком, тонкий, затянутый в мундир, теша свой взор чудовищным празднеством, зрелищем этого пылающего Вавилона.
У выхода из вокзала Генриетте посчастливилось встретить толстую даму, которая нанимала извозчика, собираясь немедленно ехать в Париж, на улицу Ришелье; Генриетта стала упрашивать и так трогательно заплакала, что дама согласилась взять ее с собой. Извозчик, черный человечек, подхлестывал лошадь и за всю дорогу не проронил ни слова. Зато толстая дама без умолку тараторила, рассказывая, как два дня назад заперла свою лавку и ушла, но, к сожалению, оставила там свои ценности, припрятанные в потайном месте, в стене. И уже два часа, с той минуты как запылал город, она была одержима только одной мыслью: вернуться домой, спасти свое добро, даже если придется броситься за ним в огонь. У заставы стояли только сонные часовые; повозка проехала без особых затруднений, тем более что толстуха наврала, будто ездила за племянницей, чтобы вместе с ней ухаживать за своим мужем, которого ранили версальцы. Но в городе возникли препятствия: на каждом шагу мостовую заграждали баррикады, приходилось беспрестанно объезжать их. Наконец на бульваре Луассоньер извозчик объявил, что дальше не поедет. И обе женщины вынуждены были отправиться пешком по улице дю Сантье, по улице де Женер и через весь квартал Биржи. Когда они подходили к укреплениям, небо пылало так, что было светло, почти как днем. Их удивила тишина и безлюдье этой части города, куда доносился только далекий гул. Но у Биржи уже послышались выстрелы; пришлось красться вдоль стен. Лавка толстой дамы на улице Ришелье оказалась нетронутой, и на радостях толстуха решила проводить Генриетту; они пошли по улице Азар, по улице СентАин и наконец добрались до улицы Орти. Улицу Сент-Анн еще занимал батальон федератов; сначала пост не хотел пропустить их. И только в четыре часа, когда уже рассвело, Генриетта, изнемогая от волнений и усталости, дошла до старого дома на улице Орти; дверь была настежь открыта. Генриетта поднялась по узкой темной лестнице, потом по деревянной лесенке взобралась на чердак…
Тем временем Морис, лежавший между двумя мешками на баррикаде, воздвигнутой на улице дю Бак, привстал на колени, и у Жана появилась надежда: ведь сначала он думал, что заколол Мориса насмерть.
– Голубчик ты мой! Ты еще жив? На мое счастье?! Ах, я, подлая скотина!.. Постой, дай-ка погляжу!
При ярком зареве пожаров он осторожно осмотрел рану. Штык пробил правую руку у плеча и, что хуже всего, проник между ребер, наверно задев легкое. Но раненый дышал без особого труда. Только рука безжизненно повисла.
– Бедняга! Не горюй! Я даже рад… Лучше, чтобы все это кончилось! Ты сделал мне столько добра: ведь без тебя я бы давно подох где-нибудь на дороге.
При этих словах Жан опять впал в отчаяние.
– Замолчи! Ты сам два раза спас меня от лап пруссаков. Мы были квиты; теперь был мой черед отдать за тебя жизнь, а я тебя пырнул!.. Эх, разрази меня гром! Пьян я был, что ли, что не узнал тебя? Да, пьян, как скотина, от всей этой крови!
Из глаз его брызнули слезы: он вспомнил, как они расставались в Ремильи и не знали, увидятся ли когда-нибудь и при каких обстоятельствах, печальных или радостных. Значит, не к чему было пережить вместе дни без хлеба, ночи без сна, под вечной угрозой смерти? Неужели за все эти недели совместной героической жизни их сердца слились воедино для того, чтобы дожить до этого ужаса, до этого чудовищного, нелепого братоубийства? Нет, нет! Жан не мог с этим примириться.
– Голубчик, положись на меня, я должен тебя спасти во что бы то ни стало!
Раньше всего надо увести отсюда Мориса: ведь версальцы приканчивали раненых. Теперь, когда Жан и Морис остались одни, нельзя было терять ни минуты. Жан быстро разрезал ножом рукава Мориса и снял с него мундир. Кровь лилась ручьем; Жан вырвал из подкладки лоскутья и наспех крепко перевязал руку Мориса. Потом заткнул рану в боку и привязал руку к груди. К счастью, у него нашлась бечевка; он с силой стянул эту варварскую повязку, благодаря которой вся пострадавшая часть тела оставалась неподвижной и кровотечение приостановилось.
– Можешь идти?
– Кажется, могу!
Но Жан еще не решался повести его: Морис был в одной сорочке. Вдруг Жана осенила хорошая мысль: он побежал на соседнюю улицу, где видел труп версальца, и принес шинель и кепи. Он накинул шинель на плечи Морису, помог продеть здоровую руку в левый рукав, надеть на голову кепи и сказал:
– Ладно! Теперь ты будто наш!.. Куда же мы пойдем?
В этом было главное затруднение. Воскресшую бодрость и надежду сменила прежняя тревога. Где найти верное убежище? В домах производились повальные обыски; всех коммунаров, захваченных с оружием в руках, расстреливали. К тому же ни Жан, ни Морис не знали в этом районе ни души; не у кого было попросить пристанища, спрятаться в укромном уголке.
– Лучше всего пойти ко мне, – сказал Морис. – Дом стоит в стороне, туда никто не заглянет… Но это на том берегу, на улице Орти.
Жан в отчаянии колебался и глухо ворчал:
– Черт подери! Как же быть?
Нечего было и думать о том, чтобы пройти по мосту Руайяль: пожары ослепительно освещали его, словно ярким солнцем. Ежеминутно с обоих берегов гремели выстрелы. К тому же Морис и Жан наткнулись бы на непреодолимую преграду – пылающий Тюильри и защищенный баррикадами Лувр.
– Значит, гиблое дело! Не пройти! – объявил Жан.
По возвращении из итальянского похода он прожил полгода в Париже и хорошо знал город. Внезапно у него возник план действий. Если под мостом Руайяль все еще стоят лодки, можно попытаться перебраться на противоположный берег Сены. Это длинная история, трудная, опасная, но выбора нет, надо приниматься за дело сейчас же.
– Вот что, голубчик! Все-таки двинем, оставаться здесь нельзя!.. Я скажу моему лейтенанту, будто коммунары захватили меня в плен, но я бежал.
Он взял Мориса под руку, стал его поддерживать, и они коекак прошли до конца улицы дю Бак, между домов, пылавших уже сверху донизу, как исполинские факелы. Дождем сыпались раскаленные головни, веяло таким жаром, что опаляло усы и лицо. Жан и Морис выбрались на набережную и остановились, словно ослепнув на мгновение от страшного зарева пожаров – огромных снопов пламени на обоих берегах Сены.
– Вот так фейерверк! – проворчал Жан, недовольный таким ярким освещением.
Он почувствовал себя в некоторой безопасности, только спустившись с Морисом по ступенькам набережной, слева от моста Руайяль. Там они укрылись под высокими деревьями, у самой воды. Четверть часа их беспокоили черные тени, метавшиеся на другом берегу. Доносились выстрелы, послышался пронзительный крик, потом нырок и внезапный всплеск воды. Мост явно охранялся.
– А что, если провести ночь в этом бараке? – спросил Морис, показывая на деревянную будку речной пристани.
– Ну да, чтобы нас здесь зацапали завтра утром!
Жан не отказался от своей мысли. Он нашел целую флотилию лодок, но они были прикованы цепями к набережной. Как отвязать одну из них, достать весла? Наконец он разыскал пару старых весел, взломал плохо запертый замок, положил Мориса на нос ялика, и они осторожно поплыли по течению, вдоль берега, под тенью купален и парусных барок. Оба молчали, ужасаясь чудовищному зрелищу, которое открывалось перед ними. Чем дальше они плыли вниз по реке, тем страшней становился отступавший горизонт. Доплыв до моста Сольферино, они окинули взглядом обе пылавшие набережные.
Налево горел Тюильри. С наступлением темноты коммунары подожгли дворец с двух концов – павильон Флоры и павильон Мареан; огонь быстро добрался до павильона Часов, в центре, где была заложена настоящая мина, – бочки пороха, собранные в зале Маршалов. Соседние строения извергали сквозь разбитые окна клубы бурого дыма, пронизанные длинными синими языками. Крыши загорались, трескались, зияя огненными щелями, разверзаясь, как вулканическая земля, под напором внутреннего жара. Но сильней всего, снизу доверху, пылал зажженный первым павильон Флоры. Керосин, которым облили паркет и стены, придавал пламени такую силу, что железные решетки балконов извивались, а высокие монументальные камины с большими лепными солнцами рушились, накалившись докрасна.
Направо уже почти семь часов горел дворец Почетного легиона, подожженный в пять часов вечера; он догорал огромным пламенем, словно костер, в котором весь хворост вспыхивает и сразу уничтожается. Дальше предстал Государственный совет – огромный пожар, чудовищней всех, страшней всех, гигантский каменный куб с двухэтажными портиками, извергающий пламя. Четыре здания, окружавшие большой внутренний двор, вспыхнули сразу, и керосин, вылитый целыми бочками на все четыре лестницы, на всех четырех углах, лился по ступеням адскими потоками огня. На фасаде, выходившем к реке, отчетливой линией вырисовывались почерневшие перила среди алых языков, лизавших их края, и колоннады, карнизы, фризы, лепные украшения, изваяния выступали необычайно выпукло при ослепительном отсвете этого пекла. Все сотрясалось: огонь бушевал с такой силой, что гигантское сооружение как будто приподнималось, дрожа и гремя до самого основания, и в этом яростном извержении, метавшем в небо цинковые листы крыши, уцелели только остовы толстых стен. Рядом весь угол казармы Орсэй горел высокой белой колонной, подобной башне света. А сзади еще пожары – семь домов на улице дю Бак, двадцать два дома на улице Лилль, пламя на пламени – заливали горизонт багровым безмерным морем.
Жан сдавленным голосом пробормотал:
– Да этого сам черт не придумает! Сейчас река загорится!
В самом деле, лодка, казалось, плыла по реке пышущего жара. В пляшущем отсвете огромных очагов огня Сена как будто катила раскаленные угли. По ней, среди шипящих желтых головешек, стремительно пробегали красные молнии. Жан и Морис все плыли и плыли вниз по течению этой зажженной реки, между пылающих дворцов, словно по бесконечной улице проклятого города, пламенеющего по обоим берегам потока расплавленной лавы.
– Так пусть же все сгорит, пусть все взорвется! – воскликнул Морис, опять охваченный безумием при виде этого желанного разрушения.
Но Жан прервал его, испуганно замахал рукой, словно опасаясь, что такое кощунство принесет им несчастье. Неужели Морис, которого он так любит, такой образованный, мягкий человек, дошел до подобных мыслей? Жан приналег на весла: они проехали под мостом Сольферино и плыли теперь по открытому широкому пространству. Стало так светло, что реку, казалось, озаряло полуденное солнце; свет падал отвесно, не было ни одной тени. Малейшие подробности выступали с необычайной четкостью – зыбь течения, куча гравия на берегах, деревца на набережных. Ослепительно белея, особенно отчетливо вырисовывались мосты, можно было бы сосчитать их камни; казалось, от пожара к пожару через эту огненную воду перекинуты нетронутые мостки. Иногда среди глухого протяжного гула раздавался внезапный треск. Оседали тучи сажи; при порывах ветра доносился запах гари. И страшнее всего было то, что другие, отдаленные районы Парижа за Сеной как будто больше не существовали. Справа и слева неистовые пожары слепили глаза, а дальше разверзалась черная бездна. Взору представлялся лишь бесконечный мрак, небытие, словно весь охваченный огнем Париж уже поглотила вечная ночь. И небо тоже погибло; пламя поднималось так высоко, что затмевало звезды.
В приступе горячечного бреда Морис расхохотался диким смехом:
– Отличный праздник в Государственном совете и в Тюильрийском дворце!.. Фасады светятся, люстры сверкают, женщины пляшут. А-а! Пляшите, пляшите! Ваши юбки дымятся, шиньоны горят!..
Он размахивал здоровой рукой, вспоминая оргии Содома и Гоморры, музыку, цветы, извращенные наслаждения, дворцы, освещавшие мерзость наготы таким множеством факелов, что загорелись сами. Вдруг раздался страшный взрыв. Огонь в Тюильри с двух концов достиг зала Маршалов. Вспыхнули бочки пороха, павильон Часов взорвался, как пороховой погреб. Поднялся огромный сноп огня; небо застлал пламенеющий букет чудовищного пира.
– Браво! Аи да пляска! – крикнул Морис, словно в конце спектакля, когда все опять погружается во мрак.
Жан снова стал его растерянно увещевать. Нет, нет! Не надо желать зла! Если это всеобщее разрушение – значит, они сами погибнут! Он торопился только причалить к берегу, бежать от этого ужасного зрелища. Но из предосторожности он проплыл еще мимо моста Конкорд, решив вылезти только на набережной Ла Конферанс, за поворотом Сены. И даже в такой опасный час, из бессознательного уважения к чужой собственности, он не бросил лодку на произвол судьбы, а потерял несколько минут, чтобы крепко привязать ее. Он решил пробраться на улицу Орти через площадь Конкорд и улицу Сент-Оноре. Усадив Мориса на берегу, он поднялся один по ступеням набережной и опять встревожился, поняв, как трудно будет преодолеть все нагроможденные здесь препятствия. Ведь здесь – неприступная крепость Коммуны: терраса Тюильри, вооруженная пушками, улицы Руайяль, Сен-Флорентен и Риволи, загражденные высокими, прочными баррикадами; этим и объяснялась тактика Версальской армии, линии которой составляли в эту ночь огромный входящий угол, упиравшийся вершиной в площадь Конкорд, одним краем в товарную станцию Северной железной дороги, на правом берегу Сены, другим – в бастион городской стены у Аркейских ворот, на левом. Наступало утро; коммунары оставили Тюильри и баррикады; правительственные войска недавно заняли этот квартал, где тоже возникли пожары; на углу улиц Сент-Оноре и Руайяль с девяти часов вечера горело еще двенадцать домов.
Жан опять сошел вниз на берег и увидел, что Морис дремлет, словно оцепенев после сильного возбуждения.
– Дело предстоит нелегкое… Голубчик, ты еще можешь двигаться?
– Да, да, не беспокойся! Уж как-нибудь доберусь, живой или мертвый.
Морису было трудней всего подняться по каменной лестнице. Наверху, на набережной, опираясь на руку Жана, он медленно двинулся, ступая, как лунатик. Хотя еще не рассвело, отблеск соседних пожаров освещал широкую площадь белесой зарей. Жан и Морис прошли это безлюдное место; их сердца сжимались при виде мрачного опустошения. С двух сторон, по ту сторону моста и в конце улицы Руайяль, смутными призраками выступали Бурбонский дворец и церковь Магдалины, израненные канонадой. Проломанная терраса Тюильри почти обвалилась. На самой площади пули пробили бронзу фонтанов; гигантский обломок статуи города Лилля валялся на земле, рассеченный надвое снарядом, а статуя Страсбурга, повитая крепом, как будто облеклась в траур, скорбя о стольких разрушениях. У нетронутого Луксорского обелиска, в траншее, случайно загорелась газопроводная труба, разбитая ударом кирки, и с пронзительным свистом извергала струю пламени.
Жан обошел баррикаду, которая заграждала улицу Руайяль, между Морским министерством и мебельным складом, спасенным от огня. Из-за мешков и бочек слышались грубые голоса солдат. Спереди баррикаду защищал ров, полный стоячей воды, где плавал труп федерата, а сквозь пролом виднелись дома на перекрестке Сент-Оноре; они все еще не потухали, хотя рядом пыхтели привезенные из предместья насосы. Справа и слева деревья, газетные киоски были разбиты, иссечены картечью. Раздавались крики: в погребе пожарные нашли почти обуглившиеся трупы семи жильцов одного дома.
Баррикада, высокими искусными сооружениями преграждавшая улицу Сен-Флорентен и улицу Риволи, казалась еще грозней, но Жан бессознательно почувствовал, что пройти здесь не так опасно. И в самом деле, коммунары ее окончательно оставили, а версальцы еще не решились занять. Покинутые пушки дремали в сонном покое. За этим неприступным укреплением не было ни души, только бродил один бездомный пес, да и тот убежал. Но когда Жан, поддерживая ослабевшего Мориса, торопливо повел его по улице Сен-Флорентен, случилось то, чего он опасался: они встретили целую роту 88-го линейного полка, которая обошла баррикаду с тыла. Жан сказал:
– Господин капитан! Я веду товарища в лазарет, эти разбойники его ранили.
Шинель, накинутая на плечи Мориса, спасла его; сердце Жана готово было разорваться, когда они двинулись, наконец, по улице Сент-Оноре. День чуть брезжил; из поперечных улиц доносились выстрелы: во всем этом районе еще сражались. Чудом они добрались до улицы де Фрондер, никого не встретив. Они шли теперь очень медленно; последние триста – четыреста шагов казались бесконечными. Вдруг на улице де Фрондер они наткнулись на пост коммунаров, но караульные решили, что идет целый полк версальцев, и пустились бежать. До улицы, где жил Морис, осталось пройти только часть улицы Аржантейль.
О, эта улица Орти! С каким лихорадочным нетерпением Жан стремился сюда уже больше четырех часов! Дойдя до нее, он с облегчением вздохнул. Здесь было темно, безлюдно, тихо, словно в ста милях от боя. Старый, узкий дом, где не было швейцарихи, беспробудно спал.
– Ключи у меня в кармане, – пробормотал Морис. – Большой – от входной двери, маленький – от моей комнаты; она на самом верху.
Морис, потеряв сознание, упал на руки Жана, а Жан совсем растерялся. Он даже забыл запереть дверь на улицу; пришлось подниматься по незнакомой лестнице, стараясь не споткнуться, чтобы на шум не выбежали жильцы. Наверху он заблудился; положив раненого на ступеньку, стал искать дверь комнаты, зажигал спички, которые, к счастью, оказались при нем, и, только найдя дверь, он спустился за Морисом. Наконец Жан вошел в комнату, положил Мориса на узкую железную кровать, против окна, откуда был виден весь Париж, и распахнул окно настежь, чувствуя потребность в воздухе и свете. Наступало утро. Жан упал перед кроватью и разрыдался, изнемогая от ужасающей мысли, что убил друга.
Прошло, наверно, минут десять; Жан почти не удивился, внезапно увидя Генриетту. Это было вполне естественно: брат умирал, она приехала. Жан даже не заметил, как она вошла; может быть, она была здесь уже несколько часов. Опустившись на стул, он тупо смотрел, как она мечется, сраженная неожиданным горем при виде потерявшего сознание, окровавленного брата. Наконец Жан что-то вспомнил и спросил:
– Все выходите! Дальше поезд не пойдет!.. Париж горит, Париж горит!..
Генриетта, с чемоданчиком в руке, растерянно бросилась вперед, стала расспрашивать, что случилось. В Париже уже два дня сражаются; железная дорога перерезана; пруссаки не вмешиваются, следят за событиями. Но Генриетта все-таки хотела пробраться в город; она заметила на платформе капитана, командира роты, занявшей вокзал, и подбежала к нему.
– Сударь, я еду к брату, я о нем страшно беспокоюсь. Умоляю вас, дайте мне возможность проехать дальше!..
Вдруг она замолчала от удивления, узнав капитана при свете газового рожка.
– Как? Это вы, Отто?.. О, будьте так добры, помогите мне, раз случай опять свел нас!..
Ее двоюродный брат Отто Гюнтер, как всегда, был старательно затянут в мундир гвардейского капитана. Он держался сухо, как полагается исправному, образцовому офицеру. Он не узнавал этой тоненькой, хрупкой женщины; ее нежного лица и светлых волос почти не было видно под траурным крепом. Только по открытому, честному взгляду блестящих глаз он наконец вспомнил ее.
Он только развел руками.
– Знаете, у меня брат в армии, – с жаром продолжала Генриетта. – Он остался в Париже, я боюсь, не вмешался ли он в эту страшную борьбу… Отто! Умоляю вас, дайте мне возможность проехать дальше!
Тут он наконец соблаговолил ответить:
– Да уверяю вас, я ничем не могу вам помочь… Со вчерашнего дня поезда больше не идут; кажется, у городских укреплений разобраны рельсы. А в моем распоряжении нет ни повозки, ни лошади, ни людей, чтобы вас отвезти.
Она смотрела на него, что-то лепетала, тихо стонала, с отчаянием видя, как он холоден, как он упрямо не хочет оказать ей помощь.
– Боже мой! Вы ничего не хотите сделать!.. Боже мой! К кому же мне обратиться?
Ведь эти пруссаки были всемогущими повелителями, могли единым словом перевернуть весь город, забрать сотню повозок, приказать вывести тысячу лошадей из конюшен! А он высокомерно отказывал, как победитель, который взял себе за правило никогда не вмешиваться в дела побежденных, считая эти дела нечистоплотными, способными запятнать его совсем еще свежую славу.
– Но вы ведь знаете по крайней мере, что происходит, – продолжала Генриетта, стараясь успокоиться, – вы ведь можете мне сказать?
Он чуть заметно улыбнулся.
– Париж горит!.. Да вот! Пойдемте! Оттуда отлично видно.
Он вышел из здания вокзала, прошел сотню шагов вдоль рельсов до железного мостика, переброшенного через полотно дороги. Они поднялись по узкой лесенке, очутились наверху, облокотились о перила, и перед ними, за насыпью, открылась огромная голая равнина.
– Видите, Париж горит!
Было, наверно, около половины десятого. Красное зарево в небе все ширилось. На востоке стая багровых облаков исчезла, в зените осталась абсолютная тьма, в которой появлялись отсветы далекого пламени. Теперь горела уже вся линия горизонта; но кое-где виднелись более яркие очаги огня, пурпурные снопы, которые беспрерывно вырывались и рассекали мрак среди больших летучих столбов дыма. Казалось, пожары движутся, вспыхивает некий гигантский лес, дерево за деревом; казалось, вот-вот запылает сама земля, зажженная огромным факелом – Парижем.
– Смотрите! – стал объяснять Отто. – Там, на красном фоне, темный бугор: это Монмартр… Налево, в Ла Виллет, в Бельвиле не горит еще ничего. Подожжены, наверно, богатые кварталы, но огонь все растет и растет. Да вот, взгляните! Направо начинается еще один пожар! Видно пламя, целый котел пламени, от него поднимается раскаленный пар… А вот еще и еще, везде!
Он не кричал, не горячился, и его чудовищное спокойное злорадство ужасало Генриетту. А, пруссаки! Они все это видят! Генриетта чувствовала, как оскорбительны спокойствие, чуть заметная улыбка Гюнтера, как будто он предвидел это беспримерное бедствие и давно его ждал. Наконец-то Париж горит, Париж, где немецкие снаряды задевали только водосточные трубы! Злоба этого пруссака была теперь утолена; казалось, он был отмщен за нестерпимо долгую осаду, за лютые холода, за беспрестанно возникавшие трудности, которые все еще выводили из себя Германию. В ее гордом торжестве ни завоеванные области, ни контрибуции в пять миллиардов – ничто не могло сравниться с зрелищем разрушенного Парижа, пораженного безумием, впавшего в буйство, сжигающего самого себя и разлетающегося дымом в эту светлую весеннюю ночь.
– Да, так и должно было случиться! – понизив голос, прибавил Гюнтер. – Нечего сказать, хорошая работа!
Сердце Генриетты все больше и больше сжималось от боли; она задыхалась перед зрелищем этой невероятной катастрофы. На несколько мгновений ее личное горе растворилось в трагедии целого народа. При мысли о пламени, пожирающем человеческие жизни, при виде Парижа, горящего на горизонте, в адском отсвете, подобно проклятым, испепеленным городам древности, Генриетта невольно вскрикнула. Она сжала руки и спросила:
– Боже мой! Да что же мы сделали? За что мы так наказаны?
Гюнтер уже поднял руку, готовясь начать речь. Он собирался обличать с силой холодного, сурового воинствующего протестантизма, который приводит цитаты из библии. Но, взглянув на Генриетту, увидя ее прекрасные глаза, сияющие светом и разумом, он остановился. И все-таки достаточно было одного движения его руки: оно выражало расовую ненависть, убеждение в том, что он является во Франции орудием возмездия, посланного богом воинств, чтобы покарать развращенную страну. Париж горел в наказание за века своей греховной жизни, за длинный список своих преступлений и распутств. Германцы снова спасут мир, сметут последнюю пыль латинского растления!
Он опустил руку и только сказал:
– Это конец всему!.. Загорелся еще один квартал и еще тот, налево… Видите, там широкая полоса, как будто река горит!
Они замолчали; воцарилась тишина, таящая ужас. И правда, вновь и вновь поднимались внезапные разливы пламени, растекаясь по небу потоками лавы. С каждым мгновением расширялось беспредельное море огня; от раскаленных волн валил дым; над городом сгущалась огромная медно-красная туча. Видно, уносимая легким ветром, она медленно уплывала сквозь ночь, оскверняя небосвод гнусным ливнем пепла и сажи.
Генриетта вздрогнула, как будто очнулась от кошмара; вдруг вспомнив о брате, она опять взволновалась и в последний раз умоляюще спросила:
– Значит, вы ничего не можете для меня сделать, вы отказываетесь помочь мне доехать до Парижа?
Отто взмахнул рукой, словно желая смести весь горизонт.
– К чему? Ведь завтра там останутся одни развалины!
И это было все. Генриетта сошла с мостика, даже не простившись, и убежала с чемоданчиком в руке, а Гюнтер еще долго стоял наверху, не двигаясь, окутанный мраком, тонкий, затянутый в мундир, теша свой взор чудовищным празднеством, зрелищем этого пылающего Вавилона.
У выхода из вокзала Генриетте посчастливилось встретить толстую даму, которая нанимала извозчика, собираясь немедленно ехать в Париж, на улицу Ришелье; Генриетта стала упрашивать и так трогательно заплакала, что дама согласилась взять ее с собой. Извозчик, черный человечек, подхлестывал лошадь и за всю дорогу не проронил ни слова. Зато толстая дама без умолку тараторила, рассказывая, как два дня назад заперла свою лавку и ушла, но, к сожалению, оставила там свои ценности, припрятанные в потайном месте, в стене. И уже два часа, с той минуты как запылал город, она была одержима только одной мыслью: вернуться домой, спасти свое добро, даже если придется броситься за ним в огонь. У заставы стояли только сонные часовые; повозка проехала без особых затруднений, тем более что толстуха наврала, будто ездила за племянницей, чтобы вместе с ней ухаживать за своим мужем, которого ранили версальцы. Но в городе возникли препятствия: на каждом шагу мостовую заграждали баррикады, приходилось беспрестанно объезжать их. Наконец на бульваре Луассоньер извозчик объявил, что дальше не поедет. И обе женщины вынуждены были отправиться пешком по улице дю Сантье, по улице де Женер и через весь квартал Биржи. Когда они подходили к укреплениям, небо пылало так, что было светло, почти как днем. Их удивила тишина и безлюдье этой части города, куда доносился только далекий гул. Но у Биржи уже послышались выстрелы; пришлось красться вдоль стен. Лавка толстой дамы на улице Ришелье оказалась нетронутой, и на радостях толстуха решила проводить Генриетту; они пошли по улице Азар, по улице СентАин и наконец добрались до улицы Орти. Улицу Сент-Анн еще занимал батальон федератов; сначала пост не хотел пропустить их. И только в четыре часа, когда уже рассвело, Генриетта, изнемогая от волнений и усталости, дошла до старого дома на улице Орти; дверь была настежь открыта. Генриетта поднялась по узкой темной лестнице, потом по деревянной лесенке взобралась на чердак…
Тем временем Морис, лежавший между двумя мешками на баррикаде, воздвигнутой на улице дю Бак, привстал на колени, и у Жана появилась надежда: ведь сначала он думал, что заколол Мориса насмерть.
– Голубчик ты мой! Ты еще жив? На мое счастье?! Ах, я, подлая скотина!.. Постой, дай-ка погляжу!
При ярком зареве пожаров он осторожно осмотрел рану. Штык пробил правую руку у плеча и, что хуже всего, проник между ребер, наверно задев легкое. Но раненый дышал без особого труда. Только рука безжизненно повисла.
– Бедняга! Не горюй! Я даже рад… Лучше, чтобы все это кончилось! Ты сделал мне столько добра: ведь без тебя я бы давно подох где-нибудь на дороге.
При этих словах Жан опять впал в отчаяние.
– Замолчи! Ты сам два раза спас меня от лап пруссаков. Мы были квиты; теперь был мой черед отдать за тебя жизнь, а я тебя пырнул!.. Эх, разрази меня гром! Пьян я был, что ли, что не узнал тебя? Да, пьян, как скотина, от всей этой крови!
Из глаз его брызнули слезы: он вспомнил, как они расставались в Ремильи и не знали, увидятся ли когда-нибудь и при каких обстоятельствах, печальных или радостных. Значит, не к чему было пережить вместе дни без хлеба, ночи без сна, под вечной угрозой смерти? Неужели за все эти недели совместной героической жизни их сердца слились воедино для того, чтобы дожить до этого ужаса, до этого чудовищного, нелепого братоубийства? Нет, нет! Жан не мог с этим примириться.
– Голубчик, положись на меня, я должен тебя спасти во что бы то ни стало!
Раньше всего надо увести отсюда Мориса: ведь версальцы приканчивали раненых. Теперь, когда Жан и Морис остались одни, нельзя было терять ни минуты. Жан быстро разрезал ножом рукава Мориса и снял с него мундир. Кровь лилась ручьем; Жан вырвал из подкладки лоскутья и наспех крепко перевязал руку Мориса. Потом заткнул рану в боку и привязал руку к груди. К счастью, у него нашлась бечевка; он с силой стянул эту варварскую повязку, благодаря которой вся пострадавшая часть тела оставалась неподвижной и кровотечение приостановилось.
– Можешь идти?
– Кажется, могу!
Но Жан еще не решался повести его: Морис был в одной сорочке. Вдруг Жана осенила хорошая мысль: он побежал на соседнюю улицу, где видел труп версальца, и принес шинель и кепи. Он накинул шинель на плечи Морису, помог продеть здоровую руку в левый рукав, надеть на голову кепи и сказал:
– Ладно! Теперь ты будто наш!.. Куда же мы пойдем?
В этом было главное затруднение. Воскресшую бодрость и надежду сменила прежняя тревога. Где найти верное убежище? В домах производились повальные обыски; всех коммунаров, захваченных с оружием в руках, расстреливали. К тому же ни Жан, ни Морис не знали в этом районе ни души; не у кого было попросить пристанища, спрятаться в укромном уголке.
– Лучше всего пойти ко мне, – сказал Морис. – Дом стоит в стороне, туда никто не заглянет… Но это на том берегу, на улице Орти.
Жан в отчаянии колебался и глухо ворчал:
– Черт подери! Как же быть?
Нечего было и думать о том, чтобы пройти по мосту Руайяль: пожары ослепительно освещали его, словно ярким солнцем. Ежеминутно с обоих берегов гремели выстрелы. К тому же Морис и Жан наткнулись бы на непреодолимую преграду – пылающий Тюильри и защищенный баррикадами Лувр.
– Значит, гиблое дело! Не пройти! – объявил Жан.
По возвращении из итальянского похода он прожил полгода в Париже и хорошо знал город. Внезапно у него возник план действий. Если под мостом Руайяль все еще стоят лодки, можно попытаться перебраться на противоположный берег Сены. Это длинная история, трудная, опасная, но выбора нет, надо приниматься за дело сейчас же.
– Вот что, голубчик! Все-таки двинем, оставаться здесь нельзя!.. Я скажу моему лейтенанту, будто коммунары захватили меня в плен, но я бежал.
Он взял Мориса под руку, стал его поддерживать, и они коекак прошли до конца улицы дю Бак, между домов, пылавших уже сверху донизу, как исполинские факелы. Дождем сыпались раскаленные головни, веяло таким жаром, что опаляло усы и лицо. Жан и Морис выбрались на набережную и остановились, словно ослепнув на мгновение от страшного зарева пожаров – огромных снопов пламени на обоих берегах Сены.
– Вот так фейерверк! – проворчал Жан, недовольный таким ярким освещением.
Он почувствовал себя в некоторой безопасности, только спустившись с Морисом по ступенькам набережной, слева от моста Руайяль. Там они укрылись под высокими деревьями, у самой воды. Четверть часа их беспокоили черные тени, метавшиеся на другом берегу. Доносились выстрелы, послышался пронзительный крик, потом нырок и внезапный всплеск воды. Мост явно охранялся.
– А что, если провести ночь в этом бараке? – спросил Морис, показывая на деревянную будку речной пристани.
– Ну да, чтобы нас здесь зацапали завтра утром!
Жан не отказался от своей мысли. Он нашел целую флотилию лодок, но они были прикованы цепями к набережной. Как отвязать одну из них, достать весла? Наконец он разыскал пару старых весел, взломал плохо запертый замок, положил Мориса на нос ялика, и они осторожно поплыли по течению, вдоль берега, под тенью купален и парусных барок. Оба молчали, ужасаясь чудовищному зрелищу, которое открывалось перед ними. Чем дальше они плыли вниз по реке, тем страшней становился отступавший горизонт. Доплыв до моста Сольферино, они окинули взглядом обе пылавшие набережные.
Налево горел Тюильри. С наступлением темноты коммунары подожгли дворец с двух концов – павильон Флоры и павильон Мареан; огонь быстро добрался до павильона Часов, в центре, где была заложена настоящая мина, – бочки пороха, собранные в зале Маршалов. Соседние строения извергали сквозь разбитые окна клубы бурого дыма, пронизанные длинными синими языками. Крыши загорались, трескались, зияя огненными щелями, разверзаясь, как вулканическая земля, под напором внутреннего жара. Но сильней всего, снизу доверху, пылал зажженный первым павильон Флоры. Керосин, которым облили паркет и стены, придавал пламени такую силу, что железные решетки балконов извивались, а высокие монументальные камины с большими лепными солнцами рушились, накалившись докрасна.
Направо уже почти семь часов горел дворец Почетного легиона, подожженный в пять часов вечера; он догорал огромным пламенем, словно костер, в котором весь хворост вспыхивает и сразу уничтожается. Дальше предстал Государственный совет – огромный пожар, чудовищней всех, страшней всех, гигантский каменный куб с двухэтажными портиками, извергающий пламя. Четыре здания, окружавшие большой внутренний двор, вспыхнули сразу, и керосин, вылитый целыми бочками на все четыре лестницы, на всех четырех углах, лился по ступеням адскими потоками огня. На фасаде, выходившем к реке, отчетливой линией вырисовывались почерневшие перила среди алых языков, лизавших их края, и колоннады, карнизы, фризы, лепные украшения, изваяния выступали необычайно выпукло при ослепительном отсвете этого пекла. Все сотрясалось: огонь бушевал с такой силой, что гигантское сооружение как будто приподнималось, дрожа и гремя до самого основания, и в этом яростном извержении, метавшем в небо цинковые листы крыши, уцелели только остовы толстых стен. Рядом весь угол казармы Орсэй горел высокой белой колонной, подобной башне света. А сзади еще пожары – семь домов на улице дю Бак, двадцать два дома на улице Лилль, пламя на пламени – заливали горизонт багровым безмерным морем.
Жан сдавленным голосом пробормотал:
– Да этого сам черт не придумает! Сейчас река загорится!
В самом деле, лодка, казалось, плыла по реке пышущего жара. В пляшущем отсвете огромных очагов огня Сена как будто катила раскаленные угли. По ней, среди шипящих желтых головешек, стремительно пробегали красные молнии. Жан и Морис все плыли и плыли вниз по течению этой зажженной реки, между пылающих дворцов, словно по бесконечной улице проклятого города, пламенеющего по обоим берегам потока расплавленной лавы.
– Так пусть же все сгорит, пусть все взорвется! – воскликнул Морис, опять охваченный безумием при виде этого желанного разрушения.
Но Жан прервал его, испуганно замахал рукой, словно опасаясь, что такое кощунство принесет им несчастье. Неужели Морис, которого он так любит, такой образованный, мягкий человек, дошел до подобных мыслей? Жан приналег на весла: они проехали под мостом Сольферино и плыли теперь по открытому широкому пространству. Стало так светло, что реку, казалось, озаряло полуденное солнце; свет падал отвесно, не было ни одной тени. Малейшие подробности выступали с необычайной четкостью – зыбь течения, куча гравия на берегах, деревца на набережных. Ослепительно белея, особенно отчетливо вырисовывались мосты, можно было бы сосчитать их камни; казалось, от пожара к пожару через эту огненную воду перекинуты нетронутые мостки. Иногда среди глухого протяжного гула раздавался внезапный треск. Оседали тучи сажи; при порывах ветра доносился запах гари. И страшнее всего было то, что другие, отдаленные районы Парижа за Сеной как будто больше не существовали. Справа и слева неистовые пожары слепили глаза, а дальше разверзалась черная бездна. Взору представлялся лишь бесконечный мрак, небытие, словно весь охваченный огнем Париж уже поглотила вечная ночь. И небо тоже погибло; пламя поднималось так высоко, что затмевало звезды.
В приступе горячечного бреда Морис расхохотался диким смехом:
– Отличный праздник в Государственном совете и в Тюильрийском дворце!.. Фасады светятся, люстры сверкают, женщины пляшут. А-а! Пляшите, пляшите! Ваши юбки дымятся, шиньоны горят!..
Он размахивал здоровой рукой, вспоминая оргии Содома и Гоморры, музыку, цветы, извращенные наслаждения, дворцы, освещавшие мерзость наготы таким множеством факелов, что загорелись сами. Вдруг раздался страшный взрыв. Огонь в Тюильри с двух концов достиг зала Маршалов. Вспыхнули бочки пороха, павильон Часов взорвался, как пороховой погреб. Поднялся огромный сноп огня; небо застлал пламенеющий букет чудовищного пира.
– Браво! Аи да пляска! – крикнул Морис, словно в конце спектакля, когда все опять погружается во мрак.
Жан снова стал его растерянно увещевать. Нет, нет! Не надо желать зла! Если это всеобщее разрушение – значит, они сами погибнут! Он торопился только причалить к берегу, бежать от этого ужасного зрелища. Но из предосторожности он проплыл еще мимо моста Конкорд, решив вылезти только на набережной Ла Конферанс, за поворотом Сены. И даже в такой опасный час, из бессознательного уважения к чужой собственности, он не бросил лодку на произвол судьбы, а потерял несколько минут, чтобы крепко привязать ее. Он решил пробраться на улицу Орти через площадь Конкорд и улицу Сент-Оноре. Усадив Мориса на берегу, он поднялся один по ступеням набережной и опять встревожился, поняв, как трудно будет преодолеть все нагроможденные здесь препятствия. Ведь здесь – неприступная крепость Коммуны: терраса Тюильри, вооруженная пушками, улицы Руайяль, Сен-Флорентен и Риволи, загражденные высокими, прочными баррикадами; этим и объяснялась тактика Версальской армии, линии которой составляли в эту ночь огромный входящий угол, упиравшийся вершиной в площадь Конкорд, одним краем в товарную станцию Северной железной дороги, на правом берегу Сены, другим – в бастион городской стены у Аркейских ворот, на левом. Наступало утро; коммунары оставили Тюильри и баррикады; правительственные войска недавно заняли этот квартал, где тоже возникли пожары; на углу улиц Сент-Оноре и Руайяль с девяти часов вечера горело еще двенадцать домов.
Жан опять сошел вниз на берег и увидел, что Морис дремлет, словно оцепенев после сильного возбуждения.
– Дело предстоит нелегкое… Голубчик, ты еще можешь двигаться?
– Да, да, не беспокойся! Уж как-нибудь доберусь, живой или мертвый.
Морису было трудней всего подняться по каменной лестнице. Наверху, на набережной, опираясь на руку Жана, он медленно двинулся, ступая, как лунатик. Хотя еще не рассвело, отблеск соседних пожаров освещал широкую площадь белесой зарей. Жан и Морис прошли это безлюдное место; их сердца сжимались при виде мрачного опустошения. С двух сторон, по ту сторону моста и в конце улицы Руайяль, смутными призраками выступали Бурбонский дворец и церковь Магдалины, израненные канонадой. Проломанная терраса Тюильри почти обвалилась. На самой площади пули пробили бронзу фонтанов; гигантский обломок статуи города Лилля валялся на земле, рассеченный надвое снарядом, а статуя Страсбурга, повитая крепом, как будто облеклась в траур, скорбя о стольких разрушениях. У нетронутого Луксорского обелиска, в траншее, случайно загорелась газопроводная труба, разбитая ударом кирки, и с пронзительным свистом извергала струю пламени.
Жан обошел баррикаду, которая заграждала улицу Руайяль, между Морским министерством и мебельным складом, спасенным от огня. Из-за мешков и бочек слышались грубые голоса солдат. Спереди баррикаду защищал ров, полный стоячей воды, где плавал труп федерата, а сквозь пролом виднелись дома на перекрестке Сент-Оноре; они все еще не потухали, хотя рядом пыхтели привезенные из предместья насосы. Справа и слева деревья, газетные киоски были разбиты, иссечены картечью. Раздавались крики: в погребе пожарные нашли почти обуглившиеся трупы семи жильцов одного дома.
Баррикада, высокими искусными сооружениями преграждавшая улицу Сен-Флорентен и улицу Риволи, казалась еще грозней, но Жан бессознательно почувствовал, что пройти здесь не так опасно. И в самом деле, коммунары ее окончательно оставили, а версальцы еще не решились занять. Покинутые пушки дремали в сонном покое. За этим неприступным укреплением не было ни души, только бродил один бездомный пес, да и тот убежал. Но когда Жан, поддерживая ослабевшего Мориса, торопливо повел его по улице Сен-Флорентен, случилось то, чего он опасался: они встретили целую роту 88-го линейного полка, которая обошла баррикаду с тыла. Жан сказал:
– Господин капитан! Я веду товарища в лазарет, эти разбойники его ранили.
Шинель, накинутая на плечи Мориса, спасла его; сердце Жана готово было разорваться, когда они двинулись, наконец, по улице Сент-Оноре. День чуть брезжил; из поперечных улиц доносились выстрелы: во всем этом районе еще сражались. Чудом они добрались до улицы де Фрондер, никого не встретив. Они шли теперь очень медленно; последние триста – четыреста шагов казались бесконечными. Вдруг на улице де Фрондер они наткнулись на пост коммунаров, но караульные решили, что идет целый полк версальцев, и пустились бежать. До улицы, где жил Морис, осталось пройти только часть улицы Аржантейль.
О, эта улица Орти! С каким лихорадочным нетерпением Жан стремился сюда уже больше четырех часов! Дойдя до нее, он с облегчением вздохнул. Здесь было темно, безлюдно, тихо, словно в ста милях от боя. Старый, узкий дом, где не было швейцарихи, беспробудно спал.
– Ключи у меня в кармане, – пробормотал Морис. – Большой – от входной двери, маленький – от моей комнаты; она на самом верху.
Морис, потеряв сознание, упал на руки Жана, а Жан совсем растерялся. Он даже забыл запереть дверь на улицу; пришлось подниматься по незнакомой лестнице, стараясь не споткнуться, чтобы на шум не выбежали жильцы. Наверху он заблудился; положив раненого на ступеньку, стал искать дверь комнаты, зажигал спички, которые, к счастью, оказались при нем, и, только найдя дверь, он спустился за Морисом. Наконец Жан вошел в комнату, положил Мориса на узкую железную кровать, против окна, откуда был виден весь Париж, и распахнул окно настежь, чувствуя потребность в воздухе и свете. Наступало утро. Жан упал перед кроватью и разрыдался, изнемогая от ужасающей мысли, что убил друга.
Прошло, наверно, минут десять; Жан почти не удивился, внезапно увидя Генриетту. Это было вполне естественно: брат умирал, она приехала. Жан даже не заметил, как она вошла; может быть, она была здесь уже несколько часов. Опустившись на стул, он тупо смотрел, как она мечется, сраженная неожиданным горем при виде потерявшего сознание, окровавленного брата. Наконец Жан что-то вспомнил и спросил: