И все-таки обе остались. Они отвернулись от операционного стола, чтобы ничего больше не видеть, не двигались, только вздрагивали и, несмотря на взаимную неприязнь, прижимались друг к другу.
   Именно в это время пушки загремели пуще прежнего. Было три часа. Делагерш разочарованно, с раздражением твердил, что не понимает, в чем дело. Теперь уже не оставалось сомнения, что прусские батареи не только не умолкают, но еще усиливают огонь. Почему? Что там происходит? Бомбардировка была адская; земля дрожала, небо воспламенялось. Седан охватило бронзовое кольцо: восемьсот орудий немецких армий стреляли одновременно, громили соседние поля безостановочно; огонь, направленный в одну точку со всех окрестных высот, бил в центр и мог сжечь, испепелить город в каких-нибудь два часа. Хуже всего было то, что снаряды стали снова попадать в дома. Все чаще раздавался треск. Один снаряд разорвался на улице Вуайяр. Другой задел высокую трубу фабрики, и перед навесом посыпался щебень.
   Бурош поднял голову и проворчал:
   – Что же они хотят, – прикончить наших раненых, что ли? Ну и грохот! Невыносимо!
   Между тем санитар вытянул ногу капитана; врач быстрым круговым движением надрезал кожу под коленом, пятью сантиметрами ниже того места, где он рассчитывал перепилить кости. И тем же тонким ножом, которого он не менял, чтобы работа шла скорей, он отделил кожу и отогнул вокруг, словно корку апельсина. Когда он собирался отсечь мускулы, подошел санитар и на ухо сказал ему:
   – Номер второй сейчас кончился.
   От оглушительного шума Бурош не расслышал.
   – Да говорите громче, черт возьми! От этих проклятых пушек можно оглохнуть!
   – Номер второй сейчас кончился.
   – Кто это номер второй?
   – Рука.
   – А-а! Ладно!.. Так принесите номер третий – челюсть!
   И с необыкновенной ловкостью, не прерывая работы, хирург одним взмахом перерезал мускулы до костей. Он обнажил большую и малую берцовые кости, ввел между ними плотный тампон, чтобы они держались, потом сразу отсек их пилой. И нога осталась в руках санитара, который ее держал.
   – Крови вытекло мало благодаря тому, что помощник сжимал ляжку. Быстро были перевязаны три артерии. Но врач качал головой; когда помощник разжал пальцы, врач осмотрел рану и, уверенный, что раненый еще не может его услышать, буркнул:
   – Досадно! Маленькие артерии не дают крови.
   Он закончил диагноз, молча махнув рукой: еще один пропащий человек! И на его потном лице снова появилось выражение страшной усталости и грусть, безнадежный вопрос: «К чему?» Ведь из десяти не спасешь и четырех. Он отер лоб, принялся разглаживать кожу и накладывать швы.
   Жильберта обернулась. Делагерш сказал ей, что все закончено и она может смотреть. Все же она увидела отрезанную ногу капитана, которую санитар уносил за ракитник. Свалочное место пополнялось; там уже валялось два новых трупа; у одного был непомерно открыт рот, словно покойник еще кричал; другой весь съежился в чудовищной агонии и казался тщедушным, уродливым ребенком. Куча обрубков разрослась до соседней аллеи. Не зная, куда приличней положить ногу капитана, санитар заколебался и наконец решил бросить ее в общую кучу.
   – Ну, готово! – сказал Бурош, приводя Бодуэна в чувство. – Вы вне опасности!
   Но капитан не испытывал радости, которая обычно появляется после удачных операций. Он чуть приподнялся, упал опять и слабым голосом пробормотал:
   – Спасибо! Лучше уж совсем покончить!
   Он почувствовал, что его жжет спиртовая перевязка. Когда санитары подходили с носилками, чтоб унести его, вся фабрика затряслась от страшного залпа: за навесом, в небольшом дворике, где стоял насос, разорвался снаряд. Стекла разбились вдребезги, и лазарет наполнился густым дымом. В сушильне раненые приподнялись на соломе; все закричали от ужаса, все хотели бежать.
   Делагерш вне себя бросился узнать, есть ли повреждения. Неужели теперь разрушат, сожгут его дом? Что там происходит? Ведь император хотел это прекратить, зачем же они опять начинают?
   – Черт подери! Да пошевеливайтесь! – прикрикнул Бурош на санитаров, застывших от ужаса. – Вымойте мне стол! Принесите номер третий!
   Они вымыли стол, еще раз вылили ведра красной воды на лужайку. Клумба маргариток была уже сплошной кровавой кашей из зелени и растерзанных цветов, плавающих в крови. А врач, которому принесли «номер третий», принялся, чтобы немного отдохнуть, искать пулю, которая раздробила нижнюю челюсть и, наверно, застряла под языком. Кровь лилась ручьями, пальцы врача слиплись.
   Капитана Бодуэна опять положили на тюфяк в сушильне. Жильберта и старуха пришли вслед за носилками. Даже сам Делагерш, при всех своих заботах, забежал сюда поболтать.
   – Отдохните, капитан! Мы приготовим для вас комнату, перенесем вас к себе.
   Простертый в изнеможении, капитан очнулся; мгновенно он понял все.
   – Нет, я, видно, умру.
   И он взглянул на всех расширенными от ужаса глазами.
   – Что вы говорите, капитан? – пробормотала Жильберта, силясь улыбнуться, но вся леденея. – Через месяц вы встанете.
   Он покачал головой; он смотрел только на нее, и в его глазах было безмерное сожаление о жизни, страх умереть таким молодым, не исчерпав всех радостей бытия.
   – Нет! Я умру, умру… А-а, это ужасно!..
   Вдруг он заметил, что его мундир выпачкан и разорван, руки в грязи; казалось, для него было мучительно лежать в таком виде перед женщинами. Ему стало стыдно, что он так забылся; при мысли, что это неприлично, он окончательно набрался храбрости. Ему удалось весело прибавить:
   – Но если я умру, я хочу отправиться на тот свет с чистыми руками… Будьте так любезны, сударыня, намочите, пожалуйста, полотенце и дайте мне!
   Жильберта побежала, принесла полотенце и захотела сама вымыть ему руки. С этой минуты капитан обнаружил большое мужество, стараясь кончить жизнь, как полагается воспитанному человеку. Делагерш его ободрял, помогал жене приводить его в приличный вид. И, видя, как супруги ухаживают за умирающим, старуха Делагерш почувствовала, что ее гнев утих. Она решила промолчать и на этот раз, хотя знала все и дала себе клятву рассказать обо всем сыну. Зачем разрушать семью? Ведь вместе с этим человеком исчезнет и содеянный грех.
   Все кончилось почти сразу. Капитан Бодуэн ослабел, снова впал в тяжелое забытье. На лбу и шее выступил холодный пот. На мгновение он открыл глаза, стал ощупью искать воображаемое одеяло и тихо, упрямо натягивать скрюченными пальцами до подбородка.
   – Мне холодно! Очень холодно!
   Он догорел, скончался без предсмертной икоты, и на его спокойном исхудавшем лице застыло выражение бесконечной печали.
   Делагерш позаботился, чтобы тело капитана не выбросили на свалку, а положили в соседний сарай. Он уговаривал жену уйти. Но потрясенная, плачущая Жильберта сказала, что теперь ей будет слишком страшно одной и лучше остаться со свекровью в лазарете, где можно отвлечься в суматохе. Она побежала, дала напиться воды африканскому стрелку, бредившему в лихорадке, и помогла санитару перевязать руку двадцатилетнему солдату-новобранцу, который пришел пешком с поля битвы, – ему оторвало большой палец; это был милый и забавный юноша, он подшучивал над своей раной беспечно, как парижский балагур. В конце концов Жильберта тоже повеселела.
   Во время агонии капитана канонада как будто еще усилилась; второй снаряд разорвался в саду и разбил одно из вековых деревьев. Обезумевшие люди кричали, что весь Седан горит: большой пожар возник в предместье Кассин. Если бомбардировка не скоро утихнет, все будет кончено.
   – Это немыслимо! Я опять пойду туда! – вне себя объявил Делагерш.
   – Куда это? – спросил Бурош.
   – Да в префектуру, узнать, смеется, что ли, над нами император: ведь он велел поднять белый флаг!
   Буроша на несколько мгновений ошеломила мысль о белом флаге, о поражении, капитуляции, как раз теперь, когда он чувствовал свое бессилие спасти столько истерзанных людей, которых ему приносили. Он безнадежно и гневно махнул рукой.
   – Идите к черту! Что ни делай, – все равно нам крышка!
   На улице Делагершу стало еще трудней пробираться сквозь растущую толпу. С каждой минутой на улицах скоплялось все больше бежавших солдат. Делагерш расспрашивал встречных офицеров, но ни один из них не заметил на цитадели белого флага. Наконец какой-то полковник ответил, что видел мельком, как белый флаг подняли и спустили. Наверно, этим все и объяснялось: либо немцы его не видели, либо, заметив, что он появился и тут же исчез, усилили огонь, понимая, что приближается агония. В толпе уже повторяли какую-то выдумку: при появлении белого флага один генерал в безумном гневе бросился вперед, собственноручно сорвал его, переломил древко, растоптал полотнище. А прусские батареи продолжали стрелять; снаряды сыпались дождем на крыши и улицы; дома горели; на площади Тюренна женщине раздробило голову.
   В швейцарской префектуры Делагерш не нашел Розы. Все двери были открыты: началось бегство. Делагерш поднялся, натыкаясь только на испуганных служащих, и никто даже не задал ему ни одного вопроса. На втором этаже он остановился в нерешительности и вдруг встретил Розу.
   – А-а! Господин Делагерш! Дела идут все хуже… Вот! Если хотите видеть императора, смотрите скорей!
   И правда, слева дверь была закрыта неплотно, сквозь широкую щель можно было видеть императора; он опять стал ходить, пошатываясь, от камина до окна. Он еле волочил ноги, но не останавливался, хоть и страдал от невыносимых болей.
   Вошел адъютант, тот, что так плохо закрыл дверь; послышался раздраженный, скорбный голос императора:
   – Так почему же, сударь, они все еще стреляют? Ведь я приказал поднять белый флаг!
   Пушки не замолкали, залпы раздавались сильней, и это стало для него пыткой. Каждый раз, как он подходил к окну, грохот отдавался в его сердце. Еще кровь! Еще люди погибают по его вине! Каждую минуту падают новые мертвецы – и напрасно! И этот жалостливый мечтатель с возмущением, с отчаянием спрашивал своих приближенных:
   – Так почему же они все еще стреляют? Ведь я приказал поднять белый флаг!
   Адъютант что-то пробормотал в ответ, но Делагерш не расслышал. К тому же император не остановился, его неудержимо влекло опять к окну, где он изнемогал от беспрерывного гула канонады. Хотя на его вытянувшемся мрачном лице еще не стерлись следы румян, он еще больше побледнел, в нем чувствовалась смертельная мука.
   Вдруг по площадке лестницы пробежал подвижной человечек в запыленном мундире; Делагерш узнал генерала Лебрена. Генерал толкнул дверь и вошел без доклада. И опять послышался тревожный вопрос императора:
   – Так почему же они все еще стреляют? Ведь я приказал поднять белый флаг!
   Адъютант вышел, дверь закрылась, и Делагерш не мог расслышать ответа генерала. Все исчезло.
   – Ох! Дела идут все хуже! – повторила Роза. – Я это понимаю, вижу по лицам этих людей… А скатерть-то моя! Пропала она: говорят, ее разорвали… Но больше всего мне жалко императора; его болезнь опасней, чем у маршала; ему бы лучше лечь в постель, чем ходить по комнате, а он мучается и все ходит и ходит.
   Она была очень взволнована, ее красивое лицо, обрамленное белокурыми волосами, выражало искреннюю жалость. Но за последние два дня бонапартистские чувства Делагерша странно охладели, и он решил, что Роза – дура. Тем не менее он немного посидел с ней в швейцарской, поджидая генерала Лебрена. И когда генерал появился, Делагерш пошел за ним.
   Генерал Лебрен объяснил императору, что для перемирия необходимо вручить главнокомандующему немецкими армиями письмо за подписью главнокомандующего французской армией. Тут же генерал вызвался составить это письмо, отправиться на поиски генерала де Вимпфена и получить его подпись. Он повез письмо, только опасался не найти де Вимпфена, не зная, в каком месте поля битвы его искать. В Седане была такая давка, что Лебрену пришлось ехать шагом, и Делагершу удалось дойти вслед за ним до Менильских ворот.
   Выехав на дорогу, генерал Лебрен пустил коня вскачь; ему посчастливилось встретить генерала де Вимпфена при въезде в Балан. За несколько минут до этого де Вимпфен написал императору: «Ваше величество! Станьте во главе ваших войск. Они будут считать честью пробить вам путь сквозь неприятельские ряды!» При одном только слове «перемирие» Вимпфеном овладело бешенство. Нет! Нет! Он ничего не подпишет! Надо сражаться. Было половина четвертого. И вскоре французы предприняли героическую, отчаянную попытку последним натиском прорваться сквозь баварские войска, еще раз пойти на Базейль. На улицах Седана, в окрестных полях, чтобы обманом поднять дух войск, кричали: «Базен идет! Базен идет!» С утра многие мечтали об этих подкреплениях; каждый раз, как немцы выдвигали новую батарею, думали, что это стреляют пушки французской армии, прибывшей из Метца. Было собрано около тысячи двухсот человек отставших солдат из всех корпусов, все роды оружия смешались, и маленькая колонна доблестно бросилась вперед по дороге, осыпаемой картечью. Сначала это было великолепное зрелище; падавшие солдаты не останавливали натиска уцелевших; войска пробежали около пятисот метров с неистовой отвагой. Однако скоро ряды поредели; даже самые храбрые солдаты отступили. Что поделаешь против подавляющего численного превосходства? В этой попытке обнаружилась только безумная смелость командующего армией, который не хотел признать себя побежденным. В конце концов генерал де Вимпфен остался один с генералом Лебреном на дороге между Баланом и Базейлем, и им пришлось окончательно бросить ее. Оставалось только отступить к стенам Седана.
   Потеряв из виду генерала Лебрена, Делагерш тотчас же поспешил обратно на фабрику, одержимый одним желанием – снова подняться в свою обсерваторию, чтобы издали следить за событиями. Но, подходя к дому, он был вынужден остановиться: в ворота въезжала повозка зеленщика; на дне ее, устланном соломой, в полуобморочном состоянии лежал полковник де Винейль; его сапог был в крови. На поле сражения он упорно старался собрать остатки своего полка, пока не свалился с лошади.
   Его немедленно понесли в комнату на втором этаже; прибежавший Бурош нашел только трещину в щиколотке, вынул из раны куски голенища и ограничился перевязкой. Бурош был завален работой, разъярен; он сошел вниз, крича, что предпочел бы отрезать ногу самому себе, чем заниматься своим делом в таких гнусных условиях, без приличного материала, без необходимых помощников. И правда, уже не знали, куда девать раненых; решили укладывать их в траву на лужайку. Они валялись там уже в два ряда; стонали, ждали перевязки под открытым небом, под снарядами, которые все еще сыпались дождем. Раненых свозили в лазарет с двенадцати часов дня; их набралось уже больше четырехсот; Бурош потребовал еще хирургов, а ему прислали только молодого городского врача. Бурош не мог справиться один со всей работой; он исследовал раны зондом, резал, пилил, зашивал; он был вне себя, в отчаянии, что работы все больше и больше. Жильберта, ошалев от ужаса и отвращения при виде всей этой крови, сидела теперь у постели дяди – полковника де Винейля, а старуха Делагерш осталась внизу, подавала пить раненым, метавшимся в лихорадке, и вытирала пот с лица умирающих.
   Поднявшись на террасу, Делагерш попытался разобраться в положении дел. Город пострадал меньше, чем думали; в предместье Кассин возник единственный пожар, и от него поднимался густой черный дым. Палатинский форт больше не стрелял, наверно, за неимением боеприпасов. Только у Парижских ворот изредка постреливали орудия. Но Делагерш сразу обратил внимание на другое: на башне снова подняли белый флаг; однако с поля битвы его, наверно, не заметили, пальба продолжалась с такой же силой. Соседние крыши закрывали Балансную дорогу; Делагерш не мог следить за передвижением войск, но в подзорную трубу он разглядел немецкий генеральный штаб на том же самом месте, что и в двенадцать часов дня. Начальник, крошечный оловянный солдатик, ростом с полмизинца, – по мнению Делагерша, прусский король, – все еще стоял в темном мундире впереди других офицеров; большей частью они лежали на траве, сверкая золотым шитьем. Здесь были иностранные офицеры, адъютанты, генералы, гофмаршалы, принцы, все с биноклями; они с утра наблюдали агонию французской армии, словно смотрели спектакль. И чудовищная драма завершалась.
   С лесистого холма Марфэ король Вильгельм наблюдал за соединением своих войск. Все было кончено: третья армия под начальством его сына, кронпринца прусского, пройдя через Сен-Манж и Фленье, заняла плоскогорье Илли; четвертая, под начальством кронпринца саксонского, прибыла через Деньи и Живонну, обойдя Гаренский лес. XI и V корпуса, таким образом, соединились с XII и с прусской гвардией. Последнее усилие французов прорвать кольцо в ту минуту, когда оно смыкалось, бесполезная, доблестная атака дивизии генерала Маргерита вызвала у прусского короля восхищение, и он воскликнул: но! Храбрецы!» Теперь математически рассчитанное, неумолимое окружение заканчивалось, челюсти тисков сомкнулись; король мог окинуть взглядом огромную стену людей и пушек, которая зажала побежденную армию. На севере охват все сужался, оттесняя беглецов к Седану под ураганным огнем немецких батарей, выстроившихся сплошной цепью на горизонте. На юге завоеванный Базейль, пустынный и мрачный, догорал, все еще извергая клубы дыма и крупные искры; овладев Баланом, баварцы наводили пушки на Седан, в трехстах метрах от городских ворот. А батареи, установленные на левом берегу в Пон-Монжи, Нуайе, Френуа, Ваделинкуре, безостановочно стреляли уже двенадцать часов, гремели еще сильней, дополняя непроходимую огненную цепь внизу, у самых ног короля.
   Но король Вильгельм устал, опустил бинокль и продолжал смотреть невооруженным глазом. Солнце косо спускалось за леса, заходило в безоблачно-чистом небе. Вся ширь золотилась, омытая таким прозрачным светом, что малейшие подробности вырисовывались необыкновенно четко. Король различал седанские дома с маленькими черными переплетами окон, валы, крепость – все сложное построение защитных укреплений, грани которых вырисовывались резкими очертаниями. А вокруг, в полях, рассыпались деревни, яркие, блестящие, похожие на игрушечные фермы: налево, на краю голой равнины, – Доншери, направо, среди лугов, – Дузи и Кариньян. Казалось, можно пересчитать деревья Арденского леса; океан его зелени простирался до самой границы. Озаренный скользящим светом, Маас с его медлительными извивами казался рекой из чистого золота. И с этой высоты, под прощальными лучами солнца, жестокая, кровавая битва становилась нежной живописью: убитые всадники, кони с распоротым брюхом усеяли плоскогорье Флуэн веселыми пятнами; направо, у Живонны, последняя давка при отступлении радовала глаз вихрем черных, бегущих, теснящихся точек, а слева, на полуострове Иж, чуть виднелись баварские пушки величиной со спичку, и вся батарея была похожа на хорошо сделанную заводную игрушку, которая может стрелять с точностью часового механизма. Это была победа, неожиданная, молниеносная победа, и король не чувствовал угрызений совести при виде крошечных трупов тысяч людей, которые занимали меньше места, чем пыль на дороге, при виде огромной долины, где базейльские пожары, иллийские избиения, седанские муки не мешали природе быть прекрасной на закате прекрасного дня.
   Вдруг Делагерш заметил, как по склону Марфэ, верхом на вороном коне, поднимается французский генерал в голубом мундире; перед ним ехал гусар с белым флагом. Это генерал Рейль, уполномоченный французского императора, вез прусскому королю письмо:

   «Августейший брат мой! Так как мне не удалось умереть среди моих войск, мне остается только вручить Вашему Величеству мою шпагу.


   Остаюсь Вашего Величества преданным братом


   Наполеон».

   Не являясь больше властелином и спеша прекратить бойню, император сдавался, надеясь смягчить победителя. Делагерш увидел, как генерал де Рейль остановился в десяти шагах от короля, сошел с лошади, приблизился и передал письмо; при нем не было оружия, он держал в руке только хлыст. Солнце опускалось в розовом сиянии; король сел на стул, оперся о спинку другого стула, за которым стоял секретарь, и ответил, что принимает шпагу, в ожидании офицера, уполномоченного обсудить условия капитуляции.



VII


   Со всех концов, со всех потерянных позиций – с Флуэна, с плоскогорья Илли, из Гаренского леса, из долины Живонны, с Базейльской дороги – к Седану испуганно катился поток людей, коней и пушек. Все опрометчиво рассчитывали на эту крепость; она стала гибельным соблазном, кажущимся прикрытием для беглецов, спасением, к которому влекло даже храбрейших людей в тот час всеобщего разложения и паники. Там, за крепостными валами, как воображали все, можно будет наконец спрятаться от страшной артиллерии, гремевшей почти двенадцать часов; и больше ничего не сознавали, больше не рассуждали; в человеке пробудилось звериное чувство самосохранения; неистовствовал инстинкт; все мчались, искали нору, куда бы забиться, где бы заснуть.
   Уложив Жана на землю у низенькой ограды, Морис омыл ему свежей водой лицо; увидев, что Жан открывает глаза, он радостно воскликнул:
   – А-а! Бедняга! Я уж думал, тебе крышка!.. Не в укор тебе будь сказано, и тяжелый ты!
   Еще оглушенный, Жан, казалось, очнулся от сна. Потом, по-видимому, понял, вспомнил; по его щекам скатились две крупные слезы. Значит, хрупкий Морис, которого он любил и охранял, словно ребенка, теперь, во имя дружбы, нашел в себе достаточно сил, чтобы донести его сюда!
   – Постой! Я осмотрю твою башку!
   Рана оказалась пустяковой, но вытекло много крови. Из слипшихся волос образовалось нечто вроде пробки. Морис предусмотрительно не стал их мочить, чтобы рана не открылась.
   – Так! Вот ты и чистенький! Ты приобрел человеческий вид… Погоди! Я надену на тебя кепи.
   Он поднял кепи убитого солдата и осторожно надел на голову Жана.
   – Как раз впору… Теперь, если ты сможешь ходить, мы с тобой будем молодцами!
   Жан встал, тряхнул головой, чтобы увериться, что она цела.
   Он только чувствовал в ней некоторую тяжесть. Дело пойдет на лад! В порыве простодушного умиления он обнял Мориса, прижал его к сердцу и мог только сказать:
   – А-а! Голубчик ты мой! Дорогой мой мальчик!..
   Пруссаки подходили, нельзя было прохлаждаться за стеной. Лейтенант Роша уже отступал с несколькими солдатами, спасая знамя, которое младший лейтенант все еще нес под мышкой, обернув его вокруг древка. Долговязый Лапуль, приподнимаясь на цыпочки, еще отстреливался из-за стены, а Паш перекинул свое шаспо через плечо, считая, что достаточно повоевал и теперь пора поесть и поспать. Жан и Морис, согнувшись в три погибели, побежали за ними. Винтовок и патроноз было достаточно – стоило только нагнуться. Они снова вооружились; ведь ранцы и все остальное они бросили, когда Морису пришлось взвалить Жана на плечи. Стена доходила до Гаренского леса, и маленький отряд, считая себя спасенным, тотчас же укрылся за фермой и оттуда добежал до деревьев.
   – Ну, – сказал Роша, все еще непоколебимо веря в победу, – отдохнем минутку здесь, а потом перейдем в наступление!
   С первых же шагов все почувствовали, что попали в ад, но выйти уже не могли; надо было во что бы то ни стадо пробираться дальше: здесь единственный путь к отступлению. Теперь этот лес стал страшным, исполненным безнадежности и смерти. Поняв, что французские войска отходят именно в лес, пруссаки осыпали его пулями, забросали снарядами. Его словно хлестала буря; он весь бушевал и гудел от оглушительного треска ветвей. Снарядами рассекало деревья; под пулями облетали дождем листья; из расколотых стволов как будто исторгались жалобные стоны; при падении сучьев, влажных от сока, словно слышались рыдания. Казалось, вопила закованная толпа, точно ужас и отчаяние охватили тысячи пригвожденных к земле существ, которые не могли сдвинуться с места под этой картечью. Нигде еще не веяло такой смертной мукой, как в этом обстреливаемом лесу!
   Догнав товарищей, Морис и Жан ужаснулись. Они шли под высокими столетними деревьями, могли бы даже бежать. Но пули свистели, сталкиваясь в воздухе; невозможно было ни угадать, куда они летят, ни укрыться, перебегая от дерева к дереву. Убило двух солдат, одного ранило в спину, другого в лоб. Перед Морисом раздробило снарядом ствол; столетний дуб рухнул с трагическим величием героя и раздавил все вокруг. И как раз в ту минуту, когда Морис отскочил назад, слева, другим снарядом, снесло вершину громадного бука; бук раскололся, обвалился, словно колонна собора. Куда бежать? Куда повернуть? Со всех сторон сыпались ветки; создавалось впечатление, что рушится огромное здание и в каждом зале обваливаются потолки. Солдаты бросились в кустарники, чтобы спастись от больших деревьев; тут Жана чуть не убило снарядом, но, к счастью, снаряд не разорвался. Дальше они не могли продвигаться сквозь непроходимую чащу кустарника. Тонкие стебли обвивались вокруг плеч, высокие травы цеплялись за щиколотки, внезапно возникавшие стены кустов останавливали их, а вокруг, под гигантской косою, которая косила весь лес, облетали листья. Рядом солдату пуля пробила голову; он был убит, но не упал; труп застрял между двух березок. Много раз пленники этого леса чувствовали, как совсем рядом проносится смерть.
   – Черт подери! – сказал Морис. – Мы отсюда живыми не выберемся!
   Он был мертвенно-бледен и опять затрясся. Жан, ободрявший его утром, теперь, при всей своей смелости, тоже побледнел и похолодел от ужаса. Это был страх, заразительный, непреодолимый страх. Снова их стала томить жестокая жажда, невыносимая сухость во рту; судорожно, мучительно, как при удушье, сжималось горло. Это ощущение сопровождалось недомоганием, тошнотой; ноги, казалось, были исколоты острыми иголками. И при этом чисто физическом страдании что-то сжимало виски, в глазах мелькали тысячи черных точек, словно можно было различить каждую пролетавшую пулю.