– Господин лейтенант! – сказал Морис. – Да вы ведь сами не ложитесь!
   – Ну, я другое дело, я должен видеть, что тут делается. Капитан Бодуэн тоже храбро выпрямился во весь рост. Но он не разжимал губ, держался в стороне от солдат, казалось, не мог устоять на месте и ходил взад и вперед по полю.
   Все по-прежнему ждали, но опять ничего нового не произошло. Морис задыхался под тяжестью ранца, который давил ему спину и грудь; лежать становилось все тягостней. Солдатам было разрешено сбросить ранцы только в случае крайней необходимости.
   – Что ж, мы так и пролежим целый день? – спросил наконец Морис у Жана.
   – Может случиться. Под Сольферино мы пять часов лежали в морковном поле, уткнувшись носом в землю.
   И, как человек бывалый, прибавил:
   – Зачем жаловаться? Здесь не так плохо. Еще успеем попасть в место поопасней. Чего там! Каждому свой черед! Если всех убьют с самого начала, то к концу никого не останется.
   – А-а! – вдруг перебил его Морис. – Погляди на этот дымок над Аттуа!.. Они взяли Аттуа! Дело будет жаркое!
   Еще не оправившись от первого страха, он на мгновение мог удовлетворить свое любопытство. Он больше не отрывался взглядом от круглой вершины холма, единственного заметного выступа, возвышавшегося над отлогой линией широких полей. До Аттуа было слишком далеко, различить недавно поставленных туда прусских канониров не удавалось; при каждом залпе над лесом, где, наверно, были скрыты орудия, виднелись только дымки. Морис понимал, что захват неприятелем этой позиции, оставленной генералом Дуэ, – дело опасное. Она охраняла окрестные плоскогорья. Батареи, открывшие огонь по второй дивизии 7-го корпуса, сразу опустошили ее ряды.
   Теперь немцы пристрелялись; на французской батарее, близ которой лежала рота капитана Бодуэна, были убиты один за другим два канонира. Осколком ранило одного солдата из этой роты, фурьера; ему оторвало левую пятку, он завыл от боли, словно в припадке внезапного помешательства.
   – Да замолчи ты, скотина! – твердил лейтенант Роша. – Чего орешь? Подумаешь, пятку отхватило!
   Раненый вдруг успокоился, замолчал и застыл, схватившись за ногу.
   Чудовищная артиллерийская дуэль продолжалась, все усиливаясь; снаряды летали над головами солдат всех полков, лежавших среди сожженного, мрачного поля; под жгучим солнцем не видно было ни души. В этом безлюдье проносился лишь гром, веял разрушительный ураган. Казалось, пройдут еще часы, а это не прекратится. Между тем уже обнаруживалось превосходство немецкой артиллерии; ее ударные снаряды разрывались почти все на больших дистанциях, тогда как французские снаряды с трубкой, значительно менее дальнобойные, воспламенялись чаще всего в воздухе, не достигая цели. И французам не оставалось ничего другого, как свернуться в комок, зарыться в землю. Нельзя было даже облегчить душу, утешиться, стреляя из винтовки. Стрелять? Но в кого? Ведь на пустынном горизонте по-прежнему ничего не было видно.
   – Когда же мы наконец начнем стрелять? – вне себя повторял Морис. – Я дал бы сто су за то, чтоб увидеть хоть одного пруссака! Это черт знает что! Тебя обстреливают, а ты не можешь ответить!
   – Погоди! Может, придет и наш черед, – спокойно ответил Жан.
   Слева послышался конский топот. Они повернули головы и узнали генерала Дуэ; он спешил сюда со своим штабом, чтобы проверить, стойко ли держатся его войска под грозным огнем немецких батарей. По-видимому, он остался доволен и отдал несколько приказаний; вдруг из-за ложбины появился генерал Бурген-Дефейль. Хоть и придворный офицер, он беспечно ехал рысцой под снарядами; со времен африканской войны он упрямо придерживался устаревших взглядов и ничему не научился. Он кричал и размахивал руками, как Роша.
   – Я их жду, я их жду сейчас! Врукопашную! Заметив генерала Дуэ, он подъехал к нему.
   – Генерал! Верно, что маршал ранен?
   – К несчастью, да. Я сейчас получил записку от генерала Дюкро. Он мне сообщает, что маршал назначил его командующим армией.
   – А-а! Генерала Дюкро!.. А что он приказал?
   Генерал Дуэ безнадежно махнул рукой. Уже накануне он почувствовал, что армия погибла, и тщетно доказывал необходимость занять позиции на Сен-Манже и на Илли, чтобы обеспечить отступление к Мезьеру.
   – Дюкро осуществляет наш план: все войска соединятся на плоскогорье Илли.
   Он опять махнул рукой: слишком поздно!
   Грохот пушек заглушил его слова. Морис хорошо понял их смысл и пришел в ужас. Как? Маршал Мак-Магон ранен, генерал Дюкро командует вместо него, вся армия отступает на север от Седана? А обреченные бедняги-солдаты даже не знают об этих важных событиях! И эта страшная игра предоставлена воле случая, прихоти нового руководства! Морис почувствовал путаницу, окончательное расстройство армии: ни военачальника, ни плана; армию дергают во все стороны, тогда как немцы неуклонно, с точностью машины, идут прямо к цели.
   Генерал Бурген-Дефейль уже отъехал, как вдруг генерал Дуэ получил новое известие, привезенное запыленным гусаром, и громко крикнул:
   – Генерал! Генерал!
   Его голос так звенел от удивления и волнения, что заглушил гул выстрелов:
   – Генерал! Командует уже не Дюкро, а Вимпфен! Да, он прибыл вчера, в самый разгар поражения под Бомоном, и принял от де Файи командование пятым корпусом… Вимпфен сообщает, что, по предписанию военного министра, он назначается главнокомандующим, в случае если этот пост окажется свободным… Мы больше не отступаем! Приказано идти на прежние позиции и оборонять их.
   Генерал Бурген-Дефейль слушал, широко открыв глаза.
   – Черт подери! Надо бы справиться… Ну, да мне наплевать!
   Он поскакал дальше, на самом деле ни о чем не беспокоясь: в войне он видел лишь возможность быстро пройти в дивизионные генералы и теперь хотел только, чтобы эта дурацкая кампания закончилась как можно скорей, раз она доставляет всем так мало удовольствия.
   Солдаты в роте Бодуэна загоготали. Морис молчал, но держался того же мнения, что и Шуто и Лубе, которые хихикали с нескрываемым презрением. Все у них идет вкривь и вкось! Пляшут под чужую дудку! Ну и начальники! Дружно живут и не тянут каждый в свою сторону! Да, при таком начальстве лучше всего завалиться спать! Трое главнокомандующих за два часа! И все трое толком не знают, что делать, и каждый отдает другой приказ! Право, это может вывести из терпения и сбить с толку самого господа бога! И опять послышались неизбежные обвинения в измене: Дюкро и Вимпфен, как и МакМагон, хотят заработать у Бисмарка три миллиона.
   Генерал Дуэ отъехал от своего штаба, остался один и, глядя на далекие прусские позиции, погрузился в безысходно грустное раздумье. Он долго смотрел на Аттуа, откуда к его йогам падали снаряды. Взглянув на плоскогорье Илли, он подозвал офицера и отправил приказ бригаде 5-го корпуса, которую потребовал накануне у генерала де Вимпфена; она соединяла его с левым флангом генерала Дюкро. Слышно было, как он отчетливо произнес:
   – Если пруссаки захватят Крестовую гору, мы и часу здесь не продержимся, нас отбросят к Седану.
   Он уехал, исчез вместе со своим штабом за поворотом ложбины. Огонь усилился. Наверно, неприятель заметил генерала. Сначала снаряды падали только спереди, а теперь посыпались и слева. Батареи на холме Френуа и батарея, установленная на полуострове Иж, вели перекрестный огонь с батареями из Аттуа. Они громили Алжирское плоскогорье. Теперь позиция роты Бодуэна стала опасной. Солдаты, следя за тем, что происходит перед ними, очутились под угрозой обстрела с тыла и не знали, куда деваться. Один за другим были убиты три солдата; двое раненых завыли от боли.
   И вот к сержанту Сапену пришла смерть, которую он ждал. Он обернулся и увидел летящий снаряд, но укрыться было уже поздно.
   – А-а! Вот! – только сказал он.
   Его узкое лицо, большие прекрасные глаза выражали только глубокую печаль, но не ужас. Его ранило в живот. Он жалобно воскликнул:
   – Ох! Не бросайте меня! Отнесите в лазарет! Ради бога! Отнесите меня!
   Роша сначала хотел «заткнуть ему глотку». Он чуть не объявил ему грубо, что при такой ране нельзя понапрасну утруждать товарищей, но сжалился и сказал:
   – Бедняга! Подождите немного! Вас подберут санитары!
   Но Сапен все стонал, плакал; ведь вместе с кровью уходило и счастье, о котором он мечтал.
   – Отнесите меня! Отнесите!
   У капитана Бодуэна и без того были напряжены нервы; эти жалобные стоны еще больше раздражали его, и он спросил: кто хочет отнести раненого в соседний лесок, где должен находиться летучий лазарет. Раньше всех других разом вскочили Шуто и Лубе; они схватили сержанта, один за плечи, другой за ноги, и быстро понесли. Но по дороге они почувствовали, что он выпрямился в последней судороге и испустил дух.
   – Гляди-ка! Он умер! – объявил Лубе. – Бросим его!
   Но Шуто злобно крикнул:
   – Да пошевеливайся, бездельник! Черта с два! Оставить его здесь, чтобы нас позвали обратно!
   Они донесли труп до леска, бросили его у подножия дерева и ушли. Больше их не видели до самого вечера.
   Огонь усилился; на соседней батарее прибавили еще два орудия; и грохот стал невыносим. Страх, безумный страх овладел Морисом. Раньше он никогда не обливался холодным готом, не испытывал мучительной тошноты, неотразимой потребности встать, бежать со всех ног прочь отсюда и выть. Наверно, это было только бессознательное действие страха, как это случается с нервными, утонченными людьми. Но Жан, следивший за ним, грубо схватил его сильной рукой и не отпускал от себя, угадав приступ малодушия по миганию помутившихся глаз. Он по-отечески, вполголоса бранил его, старался пристыдить жесткими словами, зная, что человеку иной раз прядают храбрости хорошим пинком. Другие солдаты тоже тряслись. У Паша глаза были полны слез, он невольно тихонько стонал, вскрикивал, как маленький ребенок, и не мог от этого удержаться. С Лапулем приключилась беда: ему так свело живот, что он спустил штаны, не успев добежать до соседнего плетня. Товарищи подняли его на смех, стали бросать в него пригоршнями землю; его нагота была предоставлена пулям и снарядам. Со многими солдатами случалось то же самое; они облегчались под общий хохот, под град шуток, которые придавали всем смелость.
   – Трус ты этакий! – твердил Жан Морису. – Не смей у меня болеть, как они… Я тебе дам оплеуху, если будешь себя плохо вести!
   Он подбодрял Мориса бранью; вдруг они заметили, как в четырехстах метрах из леска вышло человек десять, одетых в темные мундиры. Это были наконец пруссаки, – французы узнали их по остроконечным каскам, – первые пруссаки, показавшиеся с начала войны на расстоянии ружейного выстрела. За первым взводом шли следом другие, а перед ними вздымались клубы пыли, поднятой снарядами. Все очертания были тонкие и точные; пруссаки казались хрупкими, четкими и были похожи на оловянных солдатиков, расставленных в образцовом порядке. Снаряды посыпались еще сильней, и пруссаки отступили, опять исчезли за деревьями.
   Однако рота капитана Бодуэна заметила их, и всем казалось, что пруссаки не двинулись с места. Винтовки выстрелили сами. Морис выстрелил первый. За ним Жан, Паш, Лапуль и все остальные. Приказа не было; капитан хотел остановить огонь, но вынужден был уступить: лейтенант Роша махнул ему рукой в знак того, что надо позволить солдатам отвести душу. Наконец-то можно стрелять, пустить в ход патроны, которые они носили уже больше месяца, не истратив ни одного! Особенно обрадовался Морис, отвлекаясь от своего страха, оглушая себя выстрелами. Опушка леса по-прежнему была мрачна, не шевелился ни один лист, не показывался ни один пруссак, а французы все еще стреляли в неподвижные деревья.
   Подняв голову, Морис с удивлением заметил в нескольких шагах от себя полковника де Винейля верхом на большом коне; и человек и лошадь были равно бесстрастны, словно изваянные из камня. Лицом к неприятелю, под пулями, полковник ждал. Весь 106-й полк, по-видимому, отступил сюда; другие роты укрывались в соседних полях, ружейный огонь нее усиливался. Морис увидел также, чуть позади, полковое знамя, которое крепко держал младший лейтенант. Но это был уже не призрак знамени, окутанный утренним туманом. Теперь, под жгучим солнцем, золоченый орел сверкал, трехцветный шелк, хоть и изношенный в славных битвах, играл яркими красками. В безоблачном голубом небе, в вихре канонады, он развевался как знамя побед.
   Да и почему бы не победить теперь, когда наконец завязалось сражение? И Морис и все остальные не жалели пороха, упрямо обстреливая далекий лес, где медленным, тихим дождем сыпались мелкие ветки.



III


   Генриетта всю ночь не могла заснуть. Ее мучила мысль, что муж в Базейле, так близко от немецких позиций. Тщетно она убеждала себя, что он обещал вернуться при первой же опасности; ежеминутно она прислушивалась, думая: «Вот он!» Часов в десять она собралась лечь в постель, но открыла окно, облокотилась о подоконник и задумалась.
   Было очень темно; внизу едва виднелась мостовая улицы Вуайяр – тесный черный коридор, зажатый между старыми домами.
   Только вдали, над школой, мерцала чадящая звезда фонаря. Оттуда веяло запахом селитры – сырым дыханием погреба, слышалось неистовое мяуканье кота, тяжелые шаги заблудившегося солдата. И во всем Седане раздавались необычные звуки – внезапный топот коней, беспрестанные гулы; они проносились подобно предсмертным судорогам. Генриетта прислушивалась; ее сердце учащенно билось, и она все еще не улавливала шагов мужа за поворотом улицы.
   Прошли часы. Теперь ее тревожили далекие огни, показавшиеся за городом, над крепостными валами. Стало совсем темно; она старалась восстановить в памяти местность. Широкий белый покров внизу – это затопленные луга. А что за огонь вспыхнул и погас наверху? Наверно, на холме Марфэ. Со всех сторон – в Пон-Можи, в Пуайе, во Френуа – горели какие-то таинственные огни, они мерцали, кишели во тьме, словно над несметными полчищами. Но еще страшней были долетавшие до нее небывалые шумы: топот надвигающихся толп, фырканье коней, лязг оружия, целое нашествие из недр этого адского мрака. Внезапно грянул пушечный выстрел, единственный, но грозный, страшный в наступившей полной тишине. У Генриетты застыла кровь в жилах. Да что ж это такое? Наверно, сигнал: какое-нибудь удавшееся передвижение, известие, что они там готовы, что солнце может взойти.
   Часа в два Генриетта, не раздеваясь, не потрудившись даже закрыть окно, бросилась в постель. Она чувствовала себя разбитой от усталости и тревоги. Почему ее так трясет? Ведь обычно она так спокойна, ходит так легко, что ее даже не слышно! Она с трудом задремала, оцепенев в неотступном предчувствии беды, нависшей в черном небе. Внезапно из глубин тяжелого сна она опять услышала грохот пушек; глухие отдаленные выстрелы раздавались равномерно и упорно. Генриетта вздрогнула и села на постель. Где это она? Она ничего не узнавала, не видела: комнату, казалось, окутал густой дым. Вдруг Генриетта поняла: в дом, наверно, нахлынул поднявшийся от реки туман. Пушки гремели все сильней. Она вскочила с постели и подбежала к окну.
   На колокольне пробило четыре часа. Сквозь рыжеватый туман просачивался мутный, грязный рассвет. Ничего нельзя было разобрать; Генриетта не узнавала даже здания школы, в нескольких шагах от окна. Боже мой! Где же стреляют? Прежде всего она подумала о брате: выстрелы звучали так глухо, что казалось, они раздаются на севере, над городом. Но вскоре Генриетта убедилась, что стреляют близко, где-то впереди, и ей стало страшно за мужа. Стреляют, конечно, в Базейле. Всетаки на несколько мгновений она успокоилась: залпы раздаются иногда справа. Может быть, сражаются в Доншери; она знала, что французам не удалось взорвать там мост. Ее мучило жесточайшее сомнение: где это стреляют – в Доншери или в Базейле? Она не могла определить, в ушах звенело.
   Скоро ее волнение достигло предела; она почувствовала, что не может дольше оставаться здесь и ждать. Она трепетала от потребности узнать все немедленно и, накинув на плечи шаль, пошла за известиями.
   На улице Вуайяр Генриетта на минуту остановилась в нерешительности: город чернел в густом тумане. Рассвет еще не достиг сырой мостовой между старыми закопченными домами. На улице О-Бер, в окне подозрительного кабачка, где мигал огонь свечи, она заметила только двух пьяных тюркосов с девкой. Пришлось свернуть на улицу Мака, там было кой-какое движение, тени солдат украдкой пробирались вдоль домов, может быть, это трусы искали, где бы укрыться; заблудившийся рослый кирасир, которого послали за капитаном, изо всех сил стучал в двери; большая группа обывателей, обливаясь потом от страха, боясь опоздать, взгромоздилась на двуколку, чтобы еще успеть пробраться в Буйон, в Бельгию, куда за последние два дня уже переселилась половина жителей Седана. Бессознательно Генриетта направилась к префектуре: там-то можно узнать все; чтобы избежать каких бы то ни было встреч, она решила пройти переулками. Но на углу улицы дю Фур и улицы де Лабурер она поняла, что дальше не пройти: там стояли пушки, бесконечная вереница орудий, зарядных ящиков, лафетов; их, должно быть, поставили здесь накануне и забыли, никто их даже не охранял. У Генриетты сжалось сердце при виде всей этой бесполезной, мрачной артиллерии, спавшей сном запустения в тиши безлюдных переулков. Ей пришлось вернуться по Школьной площади на Большую улицу; там, перед гостиницей «Европа», вестовые держали под уздцы коней, ожидая высших офицеров, чьи голоса доносились из ярко освещенной столовой. На площади Риваж и на площади Тюренна было еще больше народу; кучками стояли встревоженные жители – женщины, дети, – смешавшись с бежавшими испуганными солдатами; из гостиницы Золотого креста, бранясь, вышел генерал и помчался верхом, чуть не передавив всех на своем пути. Сначала Генриетта хотела войти в здание ратуши, но потом отправилась по улице Пон-де-Мез к префектуре.
   Никогда еще Седан не являлся ей таким трагическим городом, как теперь, на рассвете, утопая в грязном тумане. Дома словно вымерли; многие из них уже два дня были покинуты и пусты; некоторые наглухо заперты, в них чуялись страх и бессонница. Казалось, дрожит само утро; улицы были еще безлюдны; шныряли только редкие беспокойные тени, кое-кто спешно уезжал, – здесь уже накануне шатался подозрительный сброд. День светлел; над городом навис ужас бедствий. Было половина шестого; едва слышался гул пушек, заглушенный стенами высоких черных домов.
   В префектуре у Генриетты была знакомая – дочь швейцарихи Роза, хрупкая, красивая блондинка, которая работала на фабрике Делагерша. Генриетта быстро вошла в швейцарскую. Матери не было; Роза встретила Генриетту, как всегда, приветливо:
   – Ох, милая госпожа Вейс! Мы еле держимся на ногах. Мама прилегла отдохнуть. Подумайте! За всю ночь не пришлось присесть: все время люди приходят и уходят.
   Не дожидаясь расспросов, она принялась рассказывать, взволнованная всеми необычайными событиями, которые произошли с вечера.
   – Маршал спал хорошо. А бедный император!.. Вы ведь не знаете, как он страдает!.. Представьте, вчера вечером я помогала выдавать белье. И вот прохожу я через комнату рядом с туалетной и слышу стоны, ох, такие стоны, словно кто-то умирает. Я остановилась и вся дрожу, вся похолодела; я поняла: это император… Говорят, он болен страшной болезнью и потому так кричит. На людях он сдерживается, но как только остается один, против воли начинает так стонать, что просто волосы дыбом встают.
   – А вы не знаете, где сегодня идет бой? – стараясь ее перебить, спросила Генриетта.
   Роза отмахнулась от вопроса и продолжала:
   – Так вот, понимаете, за ночь я поднималась раза четыре, а то и пять; прижмусь ухом к перегородке и слышу: он все стонет да стонет. Он ни на минуту не сомкнул глаз, я уверена… А? Ужасно – так страдать, да еще при всех заботах, которыми у него забита голова! А тут еще такая толчея, такая суматоха! Честное слово! Все как будто спятили! Приходят все новые и новые люди, хлопают дверьми, сердятся; офицеры пьют прямо из бутылок, ложатся в постель, не снимая сапог! Император все-таки пристойней всех и меньше всех занимает места, прячется в уголок, чтобы стонать…
   Генриетта повторила свой вопрос, и Роза наконец ответила:
   – Где идет сражение? С сегодняшнего утра сражаются в Базейле! Сюда прискакал солдат сказать об этом маршалу, а маршал пошел доложить императору… И вот уж десять минут, как маршал уехал; я думаю, император поедет за ним: его наверху одевают… Я сейчас видела, как его наряжают, и причесывают, и мажут ему всякими штуками лицо.
   Узнав наконец все, что ей было нужно, Генриетта собралась уходить.
   – Спасибо, Роза! Я тороплюсь.
   Роза любезно проводила ее до дверей и прибавила:
   – К вашим услугам, госпожа Вейс! Я ведь знаю, вам можно все рассказать.
   Генриетта быстро пошла к себе, на улицу Вуайяр. Она была уверена, что Вейс уже дома, и подумала даже, что, не застав ее, он будет беспокоиться, поэтому она ускорила шаг. Подходя к дому, она подняла голову в надежде увидеть его у окна: он, наверно, ждет ее. Но окно было все еще настежь открыто и пусто. Генриетта поднялась, заглянула во все три комнаты и испугалась; у нее сжалось сердце: в комнате стояла ледяная мгла, сотрясаемая беспрерывными залпами. Там все еще стреляли. Генриетта опять подошла к окну. Несмотря на непроницаемую стену утреннего тумана, Генриетта теперь отлично понимала, что сражаются именно в Базейле: оттуда доносился треск митральез, грохочущие залпы французских батарей, отвечавших на отдаленные залпы немцев. Казалось, выстрелы приближаются, сражение с каждым мгновением становится все ожесточенней.
   Почему Вейс не возвращается? Ведь он определенно обещал вернуться при первой атаке. Генриетта все больше тревожилась, представляла себе препятствия: путь отрезан, под обстрелом возвращаться слишком опасно. Может быть, случилось несчастье. Она отгоняла эту мысль, подбодряя себя надеждой. На секунду у нее мелькнула мысль отправиться туда, пойти навстречу мужу. Но она тут же удержалась, потому что не была уверена, что встретится с ним. А вдруг они разминутся? Как он будет страдать, если вернется и не найдет ее дома! Впрочем, дерзкий план отправиться в Базейль в такое время казался ей совершенно естественным; без неуместного геройства она опять вошла в роль деятельной женщины, которая потихоньку делает все необходимое для своей семьи и дома. Ведь это совершенно естественно: где муж, там должна быть и она.
   Но вдруг Генриетта решительно махнула рукой и, отходя от окна, громко сказала:
   – А господин Делагерш… Зайду к нему…
   Она вспомнила, что Делагерш тоже ночевал в Базейле; если он вернулся, она узнает от него о муже. Она опять быстро спустилась по лестнице. Теперь она вышла уже не на улицу Вуайяр, а через узкий двор направилась к большим строениям фабрики, фасад которой высился на улице Мака. Она пришла в бывший сад, теперь вымощенный двор, где осталась только лужайка, окруженная великолепными деревьями, гигантскими столетними вязами, и с удивлением заметила, что у запертой двери сарая стоит на посту часовой; потом она вспомнила: здесь, как она узнала накануне, хранились деньги 7-го корпуса; ей показалось странным, что все это золото, – по слухам, миллионы, – спрятано в сарае, в то время как неподалеку люди уже убивают друг друга. Только стала она подниматься по черной лестнице в комнату Жильберты, как вдруг с удивлением остановилась перед новой неожиданностью: это была такая непредвиденная встреча, что Генриетта спустилась по трем уже пройденным ступенькам, не зная, постучаться ли теперь к Жильберте. Мимо нее проскользнул военный, капитан, быстро, как видение, и тут же исчез; но она все-таки успела его узнать: она видела его когда-то в Шарлевиле у Жильберты, которая в то время была еще вдовой Мажино. Генриетта прошла несколько шагов по двору, взглянула на два высоких окна спальни, – ставни были закрыты. Но Генриетта все-таки решила подняться.
   Она хотела постучать в дверь туалетной комнаты на втором этаже, в качестве подруги детства, близкой подруги, которая иногда приходила этим путем поболтать. Но дверь была приоткрыта: по-видимому, кто-то спешил уйти и не захлопнул ее. Генриетта слегка толкнула дверь и очутилась в туалетной, а потом и в спальне. С высокого потолка ниспадали пышные занавеси из красного бархата, скрывая всю постель. Ни звука; душная, теплая тишина после счастливой ночи; только спокойное, чуть слышное дыхание и легкий, испаряющийся запах сирени.
   – Жильберта! – тихонько позвала Генриетта.
   Жильберта только что заснула, при слабом свете, проникавшем сквозь алые занавески на окнах, ее красивая круглая головка с волной великолепных распущенных черных волос, скатившись с подушки, покоилась на голой руке.
   – Жильберта!
   Спящая зашевелилась, потянулась, но все еще не открывала глаз.
   – Да, прощайте!.. О, прошу вас!..
   Но, приподняв голову, она узнала Генриетту.
   – Как? Это ты?.. А который час?
   Узнав, что пробило шесть, она смутилась и, чтобы скрыть смущение, шутливо сказала, что в такой ранний час нельзя будить людей. На вопрос об ее муже она ответила:
   – Да он не вернулся. Он придет, я думаю, только к девяти часам… Почему ты решила, что он вернется так рано?
   Жильберта улыбалась, еще сонная, счастливая. Генриетта настойчиво возразила:
   – Говорят тебе, что в Базейле сражаются с самого утра; я очень волнуюсь за мужа…