Страница:
Таким образом, приведенное выше определение этнологии, неявное и нестрогое, предполагает, что, во-первых, сравнение этнографических материалов возможно, и уже потому разные культуры обладают изве
623
стным сходством - ведь абсолютно несходное тем самым и несравнимо (недаром с издевкой говорят: "сравнил Божий дар с яичницей"). Но в этнологии сравнение имеет иную цель, нежели выявление сходства - обобщение; и только поэтому этнолог способен получить нетривиальные результаты, отличные от выводов социолога-теоретика о существовании общих законов функционирования и развития любого общества.
И здесь опять уместно вспомнить о том, о чем я мимоходом уже упоминал ранее: для Леви-Строса само собой разумеется, что антропология органически связана, с одной стороны, с социологией (поскольку человек - существо социальное), а с другой - с историей (ведь история, в самом простом приближении, и есть осуществленная жизнь социального организма). Но теоретическая социология, как она исторически складывалась в Европе, будучи дополнением "конкретной", то есть эмпирической, социологии, была (и в значительной мере остается до сего дня) ничем иным, как "социальной философией", то есть учением о законах всякого социума, об основных принципах, в соответствии с которыми должна строиться общественная жизнь. Теоретическая социология строит идеальную модель общества, размышляет об общественном устройстве "в принципе". Она, вследствие такой интенциональной установки, в общем, индифферентна в отношении многообразия того эмпирического материала, который поставляет этнография (тем более что племена, обычаи которых последняя описывает, "дикие" и "примитивные", то есть очень далеки от идеала социальной организации, к которому приблизились цивилизованные страны). Однако эмпирически ориентированная, описательная социология, "социология по-английски", не стремилась строить универсальные теории, призванные объяснить все на основе единой модели общества, хотя тоже по преимуществу интересовалась социальными отношениями "в обществах наиболее сложного типа" [1]. И потому, в общем, согласно Леви-Стросу, такая социология сама могла бы быть понята как "особого рода этнографическая дисциплина" [2]. Однако при этом, в своем развитом виде, она все же была социологией, то есть предлагала теоретическую реконструкцию данного общества: здесь, так или иначе, интерес к особенностям данного общества (данной конкретной страны) не был подавлен ориентацией на поиск универсальных законов функционирования любого общества. Для такой социологии название "этнология" подходит больше, учитывая ее ориентацию на конкретный объект. Но тем не менее предметы конкретной социологии и
624
этнологии все же различны, даже если социолог изучает, скажем, социальную организацию Франции второй половины XIX века. Эмпирический материал этнологии другой - его поставляют именно этнографы. К тому же этнологу нужно объединить синхронический и диахронический углы зрения при анализе этого материала в рамках целостного, квазисоциологического проекта (поскольку речь идет об исторически образовавшейся культурной целостности): он ставит своей задачей понять внутренние отношения, свойственные этой конкретной культуре (в принципе - каждой культуре), обнаружить структуру культуры как целостности.
1 Леви-Строс К. Структурная антропология. С. 9.
2 Там же.
Хотя сам Леви-Строс акцентировал внимание читателей на эволюционистском характере этнологии, фактически здесь речь у него идет именно об историчности этнологии. Мы сразу же выведем эту характеристику этнологии на свет, как только вспомним, что история уже в конце XIX века стала не просто частным случаем эволюционного подхода к своему предмету, а прежде всего главной наукой о духе (разумеется, не об "абсолютном", гегелевском, а о "земном", человеческом духе, воплощенном в культуре). Только поэтому Маркс и говорил, что он знает "единственную подлинную науку о человеке" - историю. И каковы бы ни были истоки "исторического сознания" в европейской культуре XIX - XX вв., оно оказалось прочно сплавлено с новым представлением о духовности как важнейшем отличии человека от "всего остального". Поэтому и этнография, и этнология суть "науки о духе", поскольку они изучают человеческие сообщества, а не стаи волков или обезьян - наряду с упомянутой ранее акцентировкой внимания в этих науках на различение, на особенное и единичное.
Отсюда понятна также и еще одна важная характеристика, которую мы видим в структурной антропологии Леви-Строса: особое (можно сказать, первостепенное) внимание эта антропология уделяет языковому материалу, а язык понимается в весьма широком, часто чуть ли не метафорическом смысле. Предпосылки, сделавшие возможной такую расширительную трактовку языка, нам уже известны из того, что было сказано выше о мировоззренческих, философских компонентах структурной лингвистики. "Приземление слова", превращение в философском сознании Божественного Глагола в человеческий язык, сопровождалось, как мы видели, ликвидацией прежней оппозиции "рационального" и "эмоционального" (общество признало, наконец, что мыслят не только философы и ученые, но также поэты и даже музыканты [1]). Но еще более примечательно то, что внимание философов и языкове
625
дов привлек, казалось бы, совершенно тривиальный факт, о котором я говорил, излагая принципы структурной лингвистики: с одной стороны, сказанное слово есть звуковой комплекс, вполне аналогичный, скажем, журчанью ручья или стуку падающего камня; с другой стороны, то же самое слово артикулировано, рождается в человеческой гортани; тем самым уже в "материи" слова соединены "человеческое" с "природным"; наконец, то же самое слово, природное и человеческое сразу, некоторым образом "содержит в себе" нечто совершенно невещественное, является носителем смыслов, обладает значением и эту его характеристику невозможно ни услышать, ни воспроизвести на бумаге или медных скрижалях. В Божественном Слове нет и не может быть никакой оппозиции "формы" и "материи", поскольку там просто нет никакой материи - в его изначальности Божественный Глагол был "чистым духом", а не "сотрясением воздуха"; Слово было "у Бога" и даже самим Богом, а не генерировалось особым телесным акустическим устройством. В словах человеческой речи есть как очевидная связь, так и не менее очевидное различие между смыслами, "идеальным содержанием" и "материей". И со всеми этими связями и различиями внутри "одного и того же" лингвисту нужно было как-то разобраться. Потому-то лингвистика и обратилась к решению философских проблем. Все оппозиции, которые обнаруживал в слове "позитивный" лингвистический анализ, оказались относительными: с одной стороны, слово изреченное и слово написанное могут быть "одним и тем же" словом, хотя различие их способов бытия не подлежит сомнению; с другой стороны, одно и то же слово в разных словосочетаниях совсем не одно и то же; наконец (хотя это далеко не все!), слово, сказанное в другой тональности, с другой интонацией, становится другим "по сути", поскольку интонация в слове несет тоже немалую информационную нагрузку.
1 Напомню для примера о той аналогии, которую усматривал Ницше между философией Гегеля и музыкой Вагнера.
И самое примечательное свойство слова (поскольку из этого проистекает множество следствий и для лингвистики, и для этнологии, и для философии): оно заключается в том, что слово радикальнейшим образом "реляционно" (или "функционально"): оно такой "объект", важнейшим качеством которого является не его субстанция, а его функция, который всем своим существованием отвергает "фундаментальную истину субстанциализма"! Во-первых, человеческое слово "по самой своей природе" и с самого начала предназначено для другого человека и существует в качестве слова в бытии человека с другим человеком: оно является словом только в качестве воплощенного отношения (как актуального, так и потенциального) между говорящим и слушающим. Во-вторых, слово исполняет эту функцию только благодаря уже упоминавшейся ранее двойной двойственности: во-первых,
626
оно материально и идеально (с одной стороны, звук или иной материальный объект, а с другой - смысл); во-вторых, его "идеальный компонент" тоже "раздвоен" на знак и значение; к тому же отношение между ними "поливалентно": одно слово способно иметь несколько значений и смыслов, а один и то же смысл может быть выражен разными словами. В-третьих, значение слова контекстуально, что существенно увеличивает "поливалентность" слов слова не материальные атомы, заряженные своими, только им присущими смыслами, а язык в целом - не "мешок слов". Слова не только "носители смыслов", но и "субстанция мысли", и в этом качестве существуют не в языке, а в речи. Речь - это "язык в работе", то есть речевое общение.
По пути такого анализа можно идти и дальше: очевидно, что в речевом общении есть рациональный и эмоциональный компоненты; есть содержание, которое передается достаточно адекватно, и есть искажения; есть содержание, которое "лежит на поверхности", и есть скрытое содержание, неявный или тайный смысл, о котором приходится догадываться, и пр., и пр.
Если иметь в виду все сказанное выше - все то, что без особого труда можно обнаружить в речи и языке в самом прямом смысле этих слов - и если при этом обратить внимание на функциональную сторону языка и речи в этом прямом смысле слов, "вынеся за скобки" все возможные субстанциальные характеристики, то можно согласиться и с менее очевидным тезисом, который характерен для структурной антропологии: любую совокупность феноменов культуры можно рассматривать как язык. Соответственно и относиться к этой совокупности мы должны так же, как мы относимся к языку в "прямом" смысле слова - то есть прежде всего постараться понять, о чем говорит эта совокупность феноменов культуры, проникнуть в смысл, который скрыт за вещественным, чувственным обликом этих феноменов. При этом не всегда важно даже то, существуют ли еще те люди, которые были творцами этой, в своем непосредственном бытии для нас материальной, культуры. Не значит ли это, что дух, духовность как специфическое качество "земного" человека (или, скажем так, любой космической цивилизации) в значительной мере "автономно" в отношении не только эмпирического, но и актуального бытия отдельных людей [1]?
1 Здесь, пожалуй, снова будет уместно вспомнить о психоанализе, в особенности о его юнгианском варианте: нельзя ли обойтись без всяких мистических добавок, свойственных К. Юнгу, размышляя о "бессознательном", скрытом в текстах любого рода - книгах или сказаниях, - авторы которых (будь эти тексты плодом индивидуального или коллективного творчества) давно исчезли с лица земли? Я считаю, что можно.
627
Теперь, кажется, мы перечислили все предпосылки того, чтобы исследования языка (структурная лингвистика), психологические исследования человека (психоанализ), исследования конкретных культур (этнография и этнология) соединились в некую целостность в предмете и методе структурной антропологии. В самом деле, структурная антропология, как свидетельствует определяющее слово, выражая специфику этой научной дисциплины, фокусирует внимание на конституции отношений, а не на "субстанции" человеческого начала. Вопрос о духовной субстанции тем самым вообще может быть отодвинут в сторону - не потому, что слишком уж он сложен для решения (подобно "душе", которая именно поэтому и объявлена монополией религии - ведь она основана на вере, а не на знании), а по той причине, что в свете установки реляционизма он просто-напросто лишен интереса, а потому и смысла. Если принять такую позицию, то приходишь к заключению, что целостность "человеческого" - не в субстанции, а в системе.
Этот вывод, повторю еще раз, далеко не всегда был очевиден: развитие представлений о духе в европейской философии и психологии шло как раз в русле, проложенном субстанциалистской традицией: в противоположность традиционным мнениям, оказалось, что разум не бесчувствен, а чувства не неразумны; что психическое связано с физиологическим; что слово, это изначально духовное образование, сразу и звучит, и произносится, и имеет значение. Все это весьма трудно, если не невозможно интерпретировать в терминах субстанциализма: прежнее представление о духе было наивным, поверхностным, и потому идеалистическим в метафизическом смысле этого термина; надо идти глубже, и тогда мы придем к "умному материализму" в трактовке духа и сознания.
Совсем еще недавно такая тенденция была весьма сильна, а тезис, что целостность не обязана быть субстанциальной (в частности, что единство мира не в его материальности), выглядел в глазах многих серьезных ученых как полная ересь. Соответственно его сторонниками он, напротив того, воспринимался как откровение, хотя имел за собой многовековую традицию. Если использовать образ, уходящий корнями к пифагореизму, то дух ведь можно рассматривать не как гармоничную субстанцию или тем более не как субстанцию гармонии, а как самое гармонию; дух может быть подобным звуку, который "по сути своей" - колебательный процесс; и потому звук (именно звук, а не "субстанция звука") распространяется не только в воздухе, но и в воде, и даже в твердом теле, везде, где может возникнуть явление резонанса; его сущность потому - не субстанция (ведь в этих примерах она различна), а структура самих колебаний. Не менее впечатляет аналогия духовного со светом (имеющая к тому же куда более древнюю
628
культурную традицию), особенно если обратиться к современным концепциям возникновения нашей вселенной (по сравнению с библейским сказанием, правда, здесь нужна одна поправка - свет, согласно космогоническим концепциям XX века, был "вначале", а не вторым после Слова).
Если подойти к изучению человеческого начала под таким углом зрения, то его можно представить именно как "организацию" всего того, что так или иначе связано с человеком как субъектом культуры: его особую печать можно обнаружить в языке, в деятельности, в семейных связях, в социальных отношениях, в обычаях, в поэзии, живописи и музыке, в архитектуре и экономике, в мифе и в науке, и т.д. и т. п. Эта "особая печать" и есть структурная организация материала культуры. Теперь духовное не редуцируется к сознанию; напротив того, значительная, если не большая часть того, что относится к сфере "духовного", к области культуры, оказывается содержащимся в "глубинном слое объективного духа" - "бессознательным", "подсознательным", "неосознанным" и т.д.
Поэтому этнограф, используя структурный метод и становясь в результате этнологом, предстает все-таки как "позитивный" исследователь духовного начала, который обнаруживает нечто общее, как свойственное эмпирическим фактам, включившим, помимо традиционно этнографических, также и результаты лингвистических, "полевых" социологических, археологических, архивных исторических изысканий. Для начала скорее на интуитивном уровне, поскольку ведь во всем вышеперечисленном, данном чувственно как фактичность культуры, как текст, духовное не дано, и наличие этого уровня только предполагается, "подозревается", а потом как результат прочтения "подтекста" (или, может быть, "гипертекста"), когда попытки осмысления этого материала приводят вооруженного методом исследователя к выводу, что организован он по каким-то правилам. Теперь этнограф становится этнологом, а эта наука раскрывается как основание структурной антропологии.
То, что огромную роль в этом процессе превращений сыграла лингвистика, имеет ряд причин как общего характера, перечисленных выше, так и таких, которые можно отнести к разряду исторических случайностей. Нас здесь конечно же интересуют в первую очередь первые, хотя сам основоположник структурной антропологии отмечал и вторые, что читателя его книг часто вводит в заблуждение.
Язык, как я уже не раз отмечал, был первым претендентом на престол Слова Божия и Духа метафизики. И, вступая в права наследования, он просто обязан был предъявить свидетельства - сразу и своей "духовности", и своей "посюсторонности", своего земного происхож
629
дения - в далеко идущей аналогии с Христом, который сразу был и Богом, и "сыном человеческим". Основоположник структурной лингвистики Ф. де Соссюр весьма скрупулезно занимался демонстрацией того, что в слове есть и "звук", и "смысл", и человеческое (хотя бы потому, что слово произносится), и "природное" (потому, что слово звучит), и "субъективно-духовное" (ведь слово содержит смысл), и "природно-материальное" (поскольку звучащее слово в качестве объекта аналогично, скажем, скрипу сухого дерева в лесу). Тезис, что слово, в качестве звукового комплекса, определенным образом структурировано, не только тривиален, чуть ли не самоочевиден, но и гениален, поскольку открывает неожиданные перспективы наведения моста между материальным и идеальным. Тривиален он в том плане, что исследование структуры слова, как всякого комплекса звуков, можно сделать частной задачей акустики (особенно очевидно это, если, скажем, исследовать вокальные качества оперных певцов, проектируя концертный зал или оперную сцену). Гениальным он представляется, если попытаться связать фонетическую структуру речи с ее способностью, пользуясь довольно скромными базисными средствами, передавать буквально бесконечную по разнообразию информацию от одного человеческого существа к другому. Бесконечные информационные возможности языка как канала связи оказались связанными с его фонетической структурой и при этом отношение здесь не исчерпывается дилеммой "форма - содержание", хотя бы потому, что информация заключается не только в содержании высказываний (слов, фраз, суждений), но и в структуре высказываний (слов, фраз, предложений). Притом последняя сразу и неявна (во всяком случае, как значащий элемент речи она "в глаза не бросается"), и весьма важна.
Тот факт, что именно лингвисты сначала обнаружили аналогию между фонологическими структурами и системами родства, и тем самым вызвали интерес социологов, можно было бы отнести к числу исторических случайностей - того же класса, как открытие одного знаменитого математика, который во время Второй мировой войны был назначен заведующим армейским продовольственным складом. Открытие состояло в том, что математическое описание динамики популяции мышей на складе, которая регулируется с помощью кошек, тождественно описанию процесса в реакторе-размножителе, где масса радиоактивного вещества играет роль зерна, нейтроны - роль грызунов, а графитовые стержни - роль кошачьего поголовья. Но это было бы ошибкой? Только что приведенный пример касается не различных феноменов одного класса, которые связаны друг с другом, а процессов разной природы, которые оказались организованными аналогичным образом только потому, что динамика радиоактивного распада и размножения мышей, динамика поглощения нейтронов угольными стерж
630
нями и пожирания мышей кошками оказались одинаковыми. Факт же обнаружения аналогии между фонетическими структурами и структурами родства, который специально отмечает Леви-Строс, говоря о значении для социологии и этнологии исследований видного русского лингвиста Н. Трубецкого, это явления из одной области, "одной природы", которые потому предполагаются связанными друг с другом: "Таким образом, социальной науке впервые удается выявить необходимые отношения" [1].
Поэтому-то эти отношения, согласно Леви-Стросу, не просто игра случая (вроде анекдотического факта совпадения момента спуска воды в туалетном бачке одним жителем Ашхабада и началом страшного землетрясения), а, вероятно, выражают какой-то глубокий смысл; в фонетических структурах содержится намек на скрытое строение всех образований культуры.
Но разве не нелепость подозревать наличие объективной связи между звуками в словах и отношениями родства? Если речь идет о причинной зависимости (точнее, о динамической связи "порождения" одного явления другим во времени), то ее и в самом деле здесь не существует. Но разве все множество объективных связей исчерпывается причинными зависимостями? Разве построение войск во время военного парада определено динамическими связями порождения? Разве называние - стандартная операция при использовании языка непременно предполагает причинную связь между словом как звуковым комплексом и обозначаемым при помощи этого слова объектом любой природы? В последнем примере часто можно еще предположить изначальную звуковую ассоциацию - но ведь слова обозначают и отношения, и свойства, которые сами не звучат! И потому для того, кто придерживается структурно-функционалистской установки, пытаясь понять строение культуры как организованной целостности, предположение о связи фонетических структур в словах языка и структур родства - более того, о зависимости одних от других - вполне легитимно. А сформулировать его можно так, как это делает Леви-Строс в своей книге "Структурная антропология":
"При исследовании проблем родства (и несомненно, также при исследовании других проблем) социолог оказывается в ситуации, формально напоминающей ситуацию, в которой находится лингвист-фонолог: как и фонемы, термины родства являются ценностными элемента
1 Леви-Строс К. Структурная антропология. С. 35. (На мой взгляд, кстати, это явное преувеличение. Статья Н. Трубецкого "La phonologie actuelle" была напечатана в 1933 г.; неужели о "необходимых отношениях" и даже об их системе ничего не было сказано ни в одной социальной науке до этого?)
631
ми; как и первые, они обретают эту ценность лишь потому, что сочетаются в системы; "системы родства", как и "фонологические системы", были выработаны человеческим духом на уровне бессознательного мышления. Наконец, совпадения в удаленных районах земного шара и в совершенно различных обществах форм родства, брачных правил, предписанных норм поведения между определенными типами родственников и т.п. заставляют думать, что как в одном, так и другом случае наблюдаемые явления есть не что иное, как результат взаимодействия общих, но скрытых законов. Эту проблему можно сформулировать следующим образом: в другом плане существующей действительности явления родства представляют собой явления того же типа, что и языковые явления. Может ли социолог, пользуясь по отношению к форме (если не к содержанию) методом, аналогичным методу, выработанному фонологией, способствовать в своей науке успехам, сходным с теми, которые достигнуты лингвистическими науками?" [1].
Конечно, не все здесь очевидно и бесспорно. И все-таки такой вывод может быть онтологически оправдан, если приписать языку, во всех его ипостасях, базисный статус в культуре, определяющий все прочие отношения в мире культуры. Это и делает Леви-Строс. Он убежден, что "...язык можно рассматривать как фундамент, предназначенный для установления на его основе структур, иногда и более сложных, но аналогичного ему типа, соответствующих культуре, рассматриваемой в ее различных аспектах" [2]. Разумеется, это все-таки гипотеза, эвристическое предположение. Структуры языка (фонетические или иные) могут быть всего-навсего только эффективным (удобным) искусственным средством описания явлений культуры, не имея при этом никакой "органической" близости (никакого "сродства") с самими этими явлениями и с их организацией. Ведь, с современной точки зрения, универсальность математики как средства научного описания устройства мироздания вовсе не свидетельствует безусловно в пользу пифагорейской мистики чисел, а в основе физического мира все-таки лежат поля и частицы (пусть граница между теми и другими весьма относительна, а выглядят они весьма странно), а не пифагоровы числа и треугольники. Иное дело - искать некие онтологические основания математических конструктов, применимых в данной конкретной науке; искать либо в практике, либо в фундаментальных структурах этого класса объектов (включая мироздание в целом), или в том и другом сразу.
1 Леви-Строс К. Структурная антропология. С. 36 - 37.
2 Там же. С. 65.
632
Правда, в сфере культуры и с онтологическими характеристиками дело обстоит все-таки иначе, чем с природными объектами: объекты культуры в качестве таковых всегда вторичны в отношении сознания, и потому базисные структуры человеческого духа могут оказаться онтологически определяющими в отношении феноменов культуры. И если язык есть базис духа, а семейные связи есть феномен культуры, то следующее положение структурной антропологии (которое я уже приводил) - это онтологическое утверждение структурной антропологии: "...системы родства являются языком" [1].
Ведь Леви-Строс убежден в том, что "система родства состоит не из объективных родственных или кровнородственных связей между индивидами; она существует только в сознании людей, это произвольная система представлений, а не спонтанное развитие фактического положения дел" [2].
1 Леви-Строс К. Структурная антропология. С. 49.
2 Там же. С. 51.
Теперь мы, надеюсь, вполне уже освоились с фактом наличия моста между предметами лингвистики и социологии: раньше этому мешала наша субстанциалистская мировоззренческая предпосылка (чаще неявная, подсознательная), которая определяла наше представление об очевидности: разве это не очевидно, что язык и общество - это "разные вещи"? Однако "разве не очевидно", что три рубля в кармане и три прыща на носу - это тоже "разные вещи", хотя с точки зрения математики это, мягко говоря, не совсем так.
623
стным сходством - ведь абсолютно несходное тем самым и несравнимо (недаром с издевкой говорят: "сравнил Божий дар с яичницей"). Но в этнологии сравнение имеет иную цель, нежели выявление сходства - обобщение; и только поэтому этнолог способен получить нетривиальные результаты, отличные от выводов социолога-теоретика о существовании общих законов функционирования и развития любого общества.
И здесь опять уместно вспомнить о том, о чем я мимоходом уже упоминал ранее: для Леви-Строса само собой разумеется, что антропология органически связана, с одной стороны, с социологией (поскольку человек - существо социальное), а с другой - с историей (ведь история, в самом простом приближении, и есть осуществленная жизнь социального организма). Но теоретическая социология, как она исторически складывалась в Европе, будучи дополнением "конкретной", то есть эмпирической, социологии, была (и в значительной мере остается до сего дня) ничем иным, как "социальной философией", то есть учением о законах всякого социума, об основных принципах, в соответствии с которыми должна строиться общественная жизнь. Теоретическая социология строит идеальную модель общества, размышляет об общественном устройстве "в принципе". Она, вследствие такой интенциональной установки, в общем, индифферентна в отношении многообразия того эмпирического материала, который поставляет этнография (тем более что племена, обычаи которых последняя описывает, "дикие" и "примитивные", то есть очень далеки от идеала социальной организации, к которому приблизились цивилизованные страны). Однако эмпирически ориентированная, описательная социология, "социология по-английски", не стремилась строить универсальные теории, призванные объяснить все на основе единой модели общества, хотя тоже по преимуществу интересовалась социальными отношениями "в обществах наиболее сложного типа" [1]. И потому, в общем, согласно Леви-Стросу, такая социология сама могла бы быть понята как "особого рода этнографическая дисциплина" [2]. Однако при этом, в своем развитом виде, она все же была социологией, то есть предлагала теоретическую реконструкцию данного общества: здесь, так или иначе, интерес к особенностям данного общества (данной конкретной страны) не был подавлен ориентацией на поиск универсальных законов функционирования любого общества. Для такой социологии название "этнология" подходит больше, учитывая ее ориентацию на конкретный объект. Но тем не менее предметы конкретной социологии и
624
этнологии все же различны, даже если социолог изучает, скажем, социальную организацию Франции второй половины XIX века. Эмпирический материал этнологии другой - его поставляют именно этнографы. К тому же этнологу нужно объединить синхронический и диахронический углы зрения при анализе этого материала в рамках целостного, квазисоциологического проекта (поскольку речь идет об исторически образовавшейся культурной целостности): он ставит своей задачей понять внутренние отношения, свойственные этой конкретной культуре (в принципе - каждой культуре), обнаружить структуру культуры как целостности.
1 Леви-Строс К. Структурная антропология. С. 9.
2 Там же.
Хотя сам Леви-Строс акцентировал внимание читателей на эволюционистском характере этнологии, фактически здесь речь у него идет именно об историчности этнологии. Мы сразу же выведем эту характеристику этнологии на свет, как только вспомним, что история уже в конце XIX века стала не просто частным случаем эволюционного подхода к своему предмету, а прежде всего главной наукой о духе (разумеется, не об "абсолютном", гегелевском, а о "земном", человеческом духе, воплощенном в культуре). Только поэтому Маркс и говорил, что он знает "единственную подлинную науку о человеке" - историю. И каковы бы ни были истоки "исторического сознания" в европейской культуре XIX - XX вв., оно оказалось прочно сплавлено с новым представлением о духовности как важнейшем отличии человека от "всего остального". Поэтому и этнография, и этнология суть "науки о духе", поскольку они изучают человеческие сообщества, а не стаи волков или обезьян - наряду с упомянутой ранее акцентировкой внимания в этих науках на различение, на особенное и единичное.
Отсюда понятна также и еще одна важная характеристика, которую мы видим в структурной антропологии Леви-Строса: особое (можно сказать, первостепенное) внимание эта антропология уделяет языковому материалу, а язык понимается в весьма широком, часто чуть ли не метафорическом смысле. Предпосылки, сделавшие возможной такую расширительную трактовку языка, нам уже известны из того, что было сказано выше о мировоззренческих, философских компонентах структурной лингвистики. "Приземление слова", превращение в философском сознании Божественного Глагола в человеческий язык, сопровождалось, как мы видели, ликвидацией прежней оппозиции "рационального" и "эмоционального" (общество признало, наконец, что мыслят не только философы и ученые, но также поэты и даже музыканты [1]). Но еще более примечательно то, что внимание философов и языкове
625
дов привлек, казалось бы, совершенно тривиальный факт, о котором я говорил, излагая принципы структурной лингвистики: с одной стороны, сказанное слово есть звуковой комплекс, вполне аналогичный, скажем, журчанью ручья или стуку падающего камня; с другой стороны, то же самое слово артикулировано, рождается в человеческой гортани; тем самым уже в "материи" слова соединены "человеческое" с "природным"; наконец, то же самое слово, природное и человеческое сразу, некоторым образом "содержит в себе" нечто совершенно невещественное, является носителем смыслов, обладает значением и эту его характеристику невозможно ни услышать, ни воспроизвести на бумаге или медных скрижалях. В Божественном Слове нет и не может быть никакой оппозиции "формы" и "материи", поскольку там просто нет никакой материи - в его изначальности Божественный Глагол был "чистым духом", а не "сотрясением воздуха"; Слово было "у Бога" и даже самим Богом, а не генерировалось особым телесным акустическим устройством. В словах человеческой речи есть как очевидная связь, так и не менее очевидное различие между смыслами, "идеальным содержанием" и "материей". И со всеми этими связями и различиями внутри "одного и того же" лингвисту нужно было как-то разобраться. Потому-то лингвистика и обратилась к решению философских проблем. Все оппозиции, которые обнаруживал в слове "позитивный" лингвистический анализ, оказались относительными: с одной стороны, слово изреченное и слово написанное могут быть "одним и тем же" словом, хотя различие их способов бытия не подлежит сомнению; с другой стороны, одно и то же слово в разных словосочетаниях совсем не одно и то же; наконец (хотя это далеко не все!), слово, сказанное в другой тональности, с другой интонацией, становится другим "по сути", поскольку интонация в слове несет тоже немалую информационную нагрузку.
1 Напомню для примера о той аналогии, которую усматривал Ницше между философией Гегеля и музыкой Вагнера.
И самое примечательное свойство слова (поскольку из этого проистекает множество следствий и для лингвистики, и для этнологии, и для философии): оно заключается в том, что слово радикальнейшим образом "реляционно" (или "функционально"): оно такой "объект", важнейшим качеством которого является не его субстанция, а его функция, который всем своим существованием отвергает "фундаментальную истину субстанциализма"! Во-первых, человеческое слово "по самой своей природе" и с самого начала предназначено для другого человека и существует в качестве слова в бытии человека с другим человеком: оно является словом только в качестве воплощенного отношения (как актуального, так и потенциального) между говорящим и слушающим. Во-вторых, слово исполняет эту функцию только благодаря уже упоминавшейся ранее двойной двойственности: во-первых,
626
оно материально и идеально (с одной стороны, звук или иной материальный объект, а с другой - смысл); во-вторых, его "идеальный компонент" тоже "раздвоен" на знак и значение; к тому же отношение между ними "поливалентно": одно слово способно иметь несколько значений и смыслов, а один и то же смысл может быть выражен разными словами. В-третьих, значение слова контекстуально, что существенно увеличивает "поливалентность" слов слова не материальные атомы, заряженные своими, только им присущими смыслами, а язык в целом - не "мешок слов". Слова не только "носители смыслов", но и "субстанция мысли", и в этом качестве существуют не в языке, а в речи. Речь - это "язык в работе", то есть речевое общение.
По пути такого анализа можно идти и дальше: очевидно, что в речевом общении есть рациональный и эмоциональный компоненты; есть содержание, которое передается достаточно адекватно, и есть искажения; есть содержание, которое "лежит на поверхности", и есть скрытое содержание, неявный или тайный смысл, о котором приходится догадываться, и пр., и пр.
Если иметь в виду все сказанное выше - все то, что без особого труда можно обнаружить в речи и языке в самом прямом смысле этих слов - и если при этом обратить внимание на функциональную сторону языка и речи в этом прямом смысле слов, "вынеся за скобки" все возможные субстанциальные характеристики, то можно согласиться и с менее очевидным тезисом, который характерен для структурной антропологии: любую совокупность феноменов культуры можно рассматривать как язык. Соответственно и относиться к этой совокупности мы должны так же, как мы относимся к языку в "прямом" смысле слова - то есть прежде всего постараться понять, о чем говорит эта совокупность феноменов культуры, проникнуть в смысл, который скрыт за вещественным, чувственным обликом этих феноменов. При этом не всегда важно даже то, существуют ли еще те люди, которые были творцами этой, в своем непосредственном бытии для нас материальной, культуры. Не значит ли это, что дух, духовность как специфическое качество "земного" человека (или, скажем так, любой космической цивилизации) в значительной мере "автономно" в отношении не только эмпирического, но и актуального бытия отдельных людей [1]?
1 Здесь, пожалуй, снова будет уместно вспомнить о психоанализе, в особенности о его юнгианском варианте: нельзя ли обойтись без всяких мистических добавок, свойственных К. Юнгу, размышляя о "бессознательном", скрытом в текстах любого рода - книгах или сказаниях, - авторы которых (будь эти тексты плодом индивидуального или коллективного творчества) давно исчезли с лица земли? Я считаю, что можно.
627
Теперь, кажется, мы перечислили все предпосылки того, чтобы исследования языка (структурная лингвистика), психологические исследования человека (психоанализ), исследования конкретных культур (этнография и этнология) соединились в некую целостность в предмете и методе структурной антропологии. В самом деле, структурная антропология, как свидетельствует определяющее слово, выражая специфику этой научной дисциплины, фокусирует внимание на конституции отношений, а не на "субстанции" человеческого начала. Вопрос о духовной субстанции тем самым вообще может быть отодвинут в сторону - не потому, что слишком уж он сложен для решения (подобно "душе", которая именно поэтому и объявлена монополией религии - ведь она основана на вере, а не на знании), а по той причине, что в свете установки реляционизма он просто-напросто лишен интереса, а потому и смысла. Если принять такую позицию, то приходишь к заключению, что целостность "человеческого" - не в субстанции, а в системе.
Этот вывод, повторю еще раз, далеко не всегда был очевиден: развитие представлений о духе в европейской философии и психологии шло как раз в русле, проложенном субстанциалистской традицией: в противоположность традиционным мнениям, оказалось, что разум не бесчувствен, а чувства не неразумны; что психическое связано с физиологическим; что слово, это изначально духовное образование, сразу и звучит, и произносится, и имеет значение. Все это весьма трудно, если не невозможно интерпретировать в терминах субстанциализма: прежнее представление о духе было наивным, поверхностным, и потому идеалистическим в метафизическом смысле этого термина; надо идти глубже, и тогда мы придем к "умному материализму" в трактовке духа и сознания.
Совсем еще недавно такая тенденция была весьма сильна, а тезис, что целостность не обязана быть субстанциальной (в частности, что единство мира не в его материальности), выглядел в глазах многих серьезных ученых как полная ересь. Соответственно его сторонниками он, напротив того, воспринимался как откровение, хотя имел за собой многовековую традицию. Если использовать образ, уходящий корнями к пифагореизму, то дух ведь можно рассматривать не как гармоничную субстанцию или тем более не как субстанцию гармонии, а как самое гармонию; дух может быть подобным звуку, который "по сути своей" - колебательный процесс; и потому звук (именно звук, а не "субстанция звука") распространяется не только в воздухе, но и в воде, и даже в твердом теле, везде, где может возникнуть явление резонанса; его сущность потому - не субстанция (ведь в этих примерах она различна), а структура самих колебаний. Не менее впечатляет аналогия духовного со светом (имеющая к тому же куда более древнюю
628
культурную традицию), особенно если обратиться к современным концепциям возникновения нашей вселенной (по сравнению с библейским сказанием, правда, здесь нужна одна поправка - свет, согласно космогоническим концепциям XX века, был "вначале", а не вторым после Слова).
Если подойти к изучению человеческого начала под таким углом зрения, то его можно представить именно как "организацию" всего того, что так или иначе связано с человеком как субъектом культуры: его особую печать можно обнаружить в языке, в деятельности, в семейных связях, в социальных отношениях, в обычаях, в поэзии, живописи и музыке, в архитектуре и экономике, в мифе и в науке, и т.д. и т. п. Эта "особая печать" и есть структурная организация материала культуры. Теперь духовное не редуцируется к сознанию; напротив того, значительная, если не большая часть того, что относится к сфере "духовного", к области культуры, оказывается содержащимся в "глубинном слое объективного духа" - "бессознательным", "подсознательным", "неосознанным" и т.д.
Поэтому этнограф, используя структурный метод и становясь в результате этнологом, предстает все-таки как "позитивный" исследователь духовного начала, который обнаруживает нечто общее, как свойственное эмпирическим фактам, включившим, помимо традиционно этнографических, также и результаты лингвистических, "полевых" социологических, археологических, архивных исторических изысканий. Для начала скорее на интуитивном уровне, поскольку ведь во всем вышеперечисленном, данном чувственно как фактичность культуры, как текст, духовное не дано, и наличие этого уровня только предполагается, "подозревается", а потом как результат прочтения "подтекста" (или, может быть, "гипертекста"), когда попытки осмысления этого материала приводят вооруженного методом исследователя к выводу, что организован он по каким-то правилам. Теперь этнограф становится этнологом, а эта наука раскрывается как основание структурной антропологии.
То, что огромную роль в этом процессе превращений сыграла лингвистика, имеет ряд причин как общего характера, перечисленных выше, так и таких, которые можно отнести к разряду исторических случайностей. Нас здесь конечно же интересуют в первую очередь первые, хотя сам основоположник структурной антропологии отмечал и вторые, что читателя его книг часто вводит в заблуждение.
Язык, как я уже не раз отмечал, был первым претендентом на престол Слова Божия и Духа метафизики. И, вступая в права наследования, он просто обязан был предъявить свидетельства - сразу и своей "духовности", и своей "посюсторонности", своего земного происхож
629
дения - в далеко идущей аналогии с Христом, который сразу был и Богом, и "сыном человеческим". Основоположник структурной лингвистики Ф. де Соссюр весьма скрупулезно занимался демонстрацией того, что в слове есть и "звук", и "смысл", и человеческое (хотя бы потому, что слово произносится), и "природное" (потому, что слово звучит), и "субъективно-духовное" (ведь слово содержит смысл), и "природно-материальное" (поскольку звучащее слово в качестве объекта аналогично, скажем, скрипу сухого дерева в лесу). Тезис, что слово, в качестве звукового комплекса, определенным образом структурировано, не только тривиален, чуть ли не самоочевиден, но и гениален, поскольку открывает неожиданные перспективы наведения моста между материальным и идеальным. Тривиален он в том плане, что исследование структуры слова, как всякого комплекса звуков, можно сделать частной задачей акустики (особенно очевидно это, если, скажем, исследовать вокальные качества оперных певцов, проектируя концертный зал или оперную сцену). Гениальным он представляется, если попытаться связать фонетическую структуру речи с ее способностью, пользуясь довольно скромными базисными средствами, передавать буквально бесконечную по разнообразию информацию от одного человеческого существа к другому. Бесконечные информационные возможности языка как канала связи оказались связанными с его фонетической структурой и при этом отношение здесь не исчерпывается дилеммой "форма - содержание", хотя бы потому, что информация заключается не только в содержании высказываний (слов, фраз, суждений), но и в структуре высказываний (слов, фраз, предложений). Притом последняя сразу и неявна (во всяком случае, как значащий элемент речи она "в глаза не бросается"), и весьма важна.
Тот факт, что именно лингвисты сначала обнаружили аналогию между фонологическими структурами и системами родства, и тем самым вызвали интерес социологов, можно было бы отнести к числу исторических случайностей - того же класса, как открытие одного знаменитого математика, который во время Второй мировой войны был назначен заведующим армейским продовольственным складом. Открытие состояло в том, что математическое описание динамики популяции мышей на складе, которая регулируется с помощью кошек, тождественно описанию процесса в реакторе-размножителе, где масса радиоактивного вещества играет роль зерна, нейтроны - роль грызунов, а графитовые стержни - роль кошачьего поголовья. Но это было бы ошибкой? Только что приведенный пример касается не различных феноменов одного класса, которые связаны друг с другом, а процессов разной природы, которые оказались организованными аналогичным образом только потому, что динамика радиоактивного распада и размножения мышей, динамика поглощения нейтронов угольными стерж
630
нями и пожирания мышей кошками оказались одинаковыми. Факт же обнаружения аналогии между фонетическими структурами и структурами родства, который специально отмечает Леви-Строс, говоря о значении для социологии и этнологии исследований видного русского лингвиста Н. Трубецкого, это явления из одной области, "одной природы", которые потому предполагаются связанными друг с другом: "Таким образом, социальной науке впервые удается выявить необходимые отношения" [1].
Поэтому-то эти отношения, согласно Леви-Стросу, не просто игра случая (вроде анекдотического факта совпадения момента спуска воды в туалетном бачке одним жителем Ашхабада и началом страшного землетрясения), а, вероятно, выражают какой-то глубокий смысл; в фонетических структурах содержится намек на скрытое строение всех образований культуры.
Но разве не нелепость подозревать наличие объективной связи между звуками в словах и отношениями родства? Если речь идет о причинной зависимости (точнее, о динамической связи "порождения" одного явления другим во времени), то ее и в самом деле здесь не существует. Но разве все множество объективных связей исчерпывается причинными зависимостями? Разве построение войск во время военного парада определено динамическими связями порождения? Разве называние - стандартная операция при использовании языка непременно предполагает причинную связь между словом как звуковым комплексом и обозначаемым при помощи этого слова объектом любой природы? В последнем примере часто можно еще предположить изначальную звуковую ассоциацию - но ведь слова обозначают и отношения, и свойства, которые сами не звучат! И потому для того, кто придерживается структурно-функционалистской установки, пытаясь понять строение культуры как организованной целостности, предположение о связи фонетических структур в словах языка и структур родства - более того, о зависимости одних от других - вполне легитимно. А сформулировать его можно так, как это делает Леви-Строс в своей книге "Структурная антропология":
"При исследовании проблем родства (и несомненно, также при исследовании других проблем) социолог оказывается в ситуации, формально напоминающей ситуацию, в которой находится лингвист-фонолог: как и фонемы, термины родства являются ценностными элемента
1 Леви-Строс К. Структурная антропология. С. 35. (На мой взгляд, кстати, это явное преувеличение. Статья Н. Трубецкого "La phonologie actuelle" была напечатана в 1933 г.; неужели о "необходимых отношениях" и даже об их системе ничего не было сказано ни в одной социальной науке до этого?)
631
ми; как и первые, они обретают эту ценность лишь потому, что сочетаются в системы; "системы родства", как и "фонологические системы", были выработаны человеческим духом на уровне бессознательного мышления. Наконец, совпадения в удаленных районах земного шара и в совершенно различных обществах форм родства, брачных правил, предписанных норм поведения между определенными типами родственников и т.п. заставляют думать, что как в одном, так и другом случае наблюдаемые явления есть не что иное, как результат взаимодействия общих, но скрытых законов. Эту проблему можно сформулировать следующим образом: в другом плане существующей действительности явления родства представляют собой явления того же типа, что и языковые явления. Может ли социолог, пользуясь по отношению к форме (если не к содержанию) методом, аналогичным методу, выработанному фонологией, способствовать в своей науке успехам, сходным с теми, которые достигнуты лингвистическими науками?" [1].
Конечно, не все здесь очевидно и бесспорно. И все-таки такой вывод может быть онтологически оправдан, если приписать языку, во всех его ипостасях, базисный статус в культуре, определяющий все прочие отношения в мире культуры. Это и делает Леви-Строс. Он убежден, что "...язык можно рассматривать как фундамент, предназначенный для установления на его основе структур, иногда и более сложных, но аналогичного ему типа, соответствующих культуре, рассматриваемой в ее различных аспектах" [2]. Разумеется, это все-таки гипотеза, эвристическое предположение. Структуры языка (фонетические или иные) могут быть всего-навсего только эффективным (удобным) искусственным средством описания явлений культуры, не имея при этом никакой "органической" близости (никакого "сродства") с самими этими явлениями и с их организацией. Ведь, с современной точки зрения, универсальность математики как средства научного описания устройства мироздания вовсе не свидетельствует безусловно в пользу пифагорейской мистики чисел, а в основе физического мира все-таки лежат поля и частицы (пусть граница между теми и другими весьма относительна, а выглядят они весьма странно), а не пифагоровы числа и треугольники. Иное дело - искать некие онтологические основания математических конструктов, применимых в данной конкретной науке; искать либо в практике, либо в фундаментальных структурах этого класса объектов (включая мироздание в целом), или в том и другом сразу.
1 Леви-Строс К. Структурная антропология. С. 36 - 37.
2 Там же. С. 65.
632
Правда, в сфере культуры и с онтологическими характеристиками дело обстоит все-таки иначе, чем с природными объектами: объекты культуры в качестве таковых всегда вторичны в отношении сознания, и потому базисные структуры человеческого духа могут оказаться онтологически определяющими в отношении феноменов культуры. И если язык есть базис духа, а семейные связи есть феномен культуры, то следующее положение структурной антропологии (которое я уже приводил) - это онтологическое утверждение структурной антропологии: "...системы родства являются языком" [1].
Ведь Леви-Строс убежден в том, что "система родства состоит не из объективных родственных или кровнородственных связей между индивидами; она существует только в сознании людей, это произвольная система представлений, а не спонтанное развитие фактического положения дел" [2].
1 Леви-Строс К. Структурная антропология. С. 49.
2 Там же. С. 51.
Теперь мы, надеюсь, вполне уже освоились с фактом наличия моста между предметами лингвистики и социологии: раньше этому мешала наша субстанциалистская мировоззренческая предпосылка (чаще неявная, подсознательная), которая определяла наше представление об очевидности: разве это не очевидно, что язык и общество - это "разные вещи"? Однако "разве не очевидно", что три рубля в кармане и три прыща на носу - это тоже "разные вещи", хотя с точки зрения математики это, мягко говоря, не совсем так.