Самолет выпустил шасси, и весь железный корпус сильно тряхануло. Навстречу уже бежала бетонная посадочная полоса. Зубы Марии застучали друг об дружку. Она плотно сжала губы. Японский ребенок в кресле рядом с Иваном по-прежнему громко плакал, и она, через торчащие колени Ивана, перегнулась к нему, приголубила его, погладила по голове.
   — Не плачь, маленький, не плачь…
   Мальчик, плача, косыми черными глазками исподлобья глядел на тетю, говорящую на непонятном языке.
   «Сколько раскосых мальчиков и девочек я погублю сегодня в метро? Десять? Сто? Что я делаю? Зачем я таким оригинальным образом схожу с ума? Ведь это опасно, Мария, так жить, ты же просто сойдешь с ума, ведь это же так просто». Она закусила губу. Ребенок, под ее ласково скользящей рукой, перестал плакать, заблестел смоляными узенькими глазенками, умильно, как котенок, глядел на нее. Отчего дети и звери всегда так похожи? Ребенок, ребенок. Это был мальчик. У нее тоже был мальчик. Врачи сказали ей. Врачи сожалели: малышка сама, что ей, четырнадцать лет, не удержала. Матка инфантильная еще, слабая. Франчо, это был твой сын. Ты помнишь меня, Франчо? Ты забыл меня. У тебя было таких девушек еще тысяча, миллион. Мужчина летит над женщинами, как коршун. А женщина затаилась, распластала по земле крылья и ждет.
   — Токио, — сказала она тихо, повернувшись к Ивану. — Ваня, Токио. Ты здесь бывал?
   — Да. — Он широко, как лев, зевнул. — Не так давно.
   — Еще до меня?
   — Еще до тебя. Мы же всего год вместе.
   — Год?..
   Ее это потрясло. Год? Всего год? Это очень мало. Жалкий год, как это мало. А кажется — они прожили жизнь. Прожили? Разве теперь все в прошедшем времени? Да, в прошедшем. После того вечера в сосновом бору.
   Самолет разворачивался, круглил, нырял носом вперед, ворчал, утихал, останавливался — и наконец остановился. Раскосый мальчонка улыбнулся Марии, обнажив смешные беззубые десны. Она улыбнулась ему в ответ и чуть не заплакала. Иван отстегнул ремень, поднялся с кресла, разминая усталые мышцы.
   — После такого перелета только и попрыгать у станка. Ты знаешь о том, что Родион снял здесь для нас один из лучших репетиционных залов?
   Когда они сходили по трапу, он сбегал по ступенькам первым, впереди нее, и он не обернулся, не подал ей руки. Небо над Японией было ясным, летним, жарким, хоть уже начиналась осень. Дни поминовения погибших в Хиросиме уже прошли.
   «Теперь нужно как-то отколоться от Ивана, чтобы… Регистрационная стойка, ну да, вон она… И кто-то в белом костюме, да, действительно стоит там… в темных очках… Почему они все, как в дешевых фильмах, — в темных очках?.. Иван отчего-то странно, подозрительно смотрит на меня. Или мне это кажется? Я скажу… Я скажу ему…»
   Мария поднялась на цыпочки — якобы рассмотреть цифры на электронных аэропортовских часах. Обернулась к Ивану. Лицо ее расцвело лихорадочным румянцем.
   — О, японское время, Ваня! — Губы ее растянулись в улыбке манекена. — Япония — страна суперэлектроники, лучшие в мире компьютеры, отсюда, судя по всему, и начнется Третья Мировая, ее японские компьютеры начнут, ты не находишь?.. По-местному — уже десять вечера, ай-яй-яй, мы успеваем в Токио в метро?
   — Зачем нам метро? Мы доедем в отель прямо на такси. Здесь шоферы понимают по-английски, успокойся.
   Из румяной она сделалась серой. Улыбка с лица не сошла, как приклеенная.
   — О, правда? Это очень удобно. А где наш отель?
   Иван произнес название улицы по-японски. Она пожала плечами.
   — Ты знаешь, где это?
   — Знаю. Я останавливался именно там, когда гастролировал здесь с трио «Электрик». Я сам водителю дорогу покажу. Дорожки тут классные, увидишь! Туннели тридцатого века… Подземные города, подземные автострады! Роскошь техники и дизайна! Так что не волнуйся, котик…
   — Я не котик. Я Мария Виторес!
   Он вскинулся.
   — Что я такого сказал тебе! Что ты окрысилась?!
   — Я не крыса! Я Мария Виторес!
   — Ого, гордыня в нас вон как заиграла…
   На ее глаза набежали настоящие слезы. Настоящее, гордое испанское бешенство вскипело в груди. А кто-то холодный, издевательский, внутри нее отмечал ехидно: «Так, так. Вот так, хорошо. Верно все делаешь. Развязанная ссора. Ты убегаешь. Вроде бы в туалет, поплакать. Но на ходу кидаешь: езжай сам в свою пятизвездочную „Плазу“, я на такси и сама доберусь! Я тоже знаю английский!»
   Мария, прижимая к себе сумку, шатнулась вбок. Отбежала от Метелицы на два шага. Он стоял весь бледный. Она могла бы поклясться, что в его глазах вспыхнула ненависть.
   — Я тоже знаю английский! — крикнула она Ивану. — Провались ты со своими котами и крысами! Отстань от меня! Я… сама доеду!
   И она побежала, побежала от него, зигзагами, криво-косо, сначала петляя по огромному залу аэропорта, потом, увидев указатели «WC», — на них, как лодка идет на створный знак. Сумка через плечо, где паспорт и деньги, знание английского, вот весь ее багаж. Все чемоданы возьмет Иван. Пусть думает, что она поссорилась с ним. Пусть думает все что угодно.
   Она влетела в надушенный, чистый как операционная, блестяще-кафельно-мраморный туалет, пахнущий лавандой и розами, хорошим мылом и отчего-то немного шоколадом, заперлась в кабинке, прислушалась к своему неистово бьющемуся сердцу. Ей стало страшно. Там, у стойки, ее ждет человек по имени Каро. Самолет из Москвы прилетел давно, он давно ждет. Смотрит на часы. Девушки с черными, заколотыми на затылке волосами, в ярком, черно-желтом, по японской моде, платье нет как нет. Сверток жжет ему руки. Или — карман брюк?
   Надо отсидеться здесь пять минут, спустить воду и вылезти. Надо взять у этого Каро сверток и выкинуть его в первый попавшийся канализационный люк.
   И потом — получить пулю в лоб даже не в Москве. Прямо здесь, в Токио. От того же Каро. Каро — явно человек Аркадия. Или тех, кто в Токио непосредственно связан с Аркадием. Японцы хладнокровны, они с ясной головой и холодным сердцем совершают и убийство и самоубийство. На Востоке другая психология смерти. Что ты знаешь о смерти, девочка? Только то, что твой ребенок умер, не дождавшись рожденья?
   «Девять месяцев. Девять месяцев внутри мрака, тьмы. Серебряной тьмы. Девять месяцев маленький человек живет в красной теплой соленой тьме, и ему там сладко, сладко. Он зреет, как плод, переворачивается в утробе. Он поет песни и сосет палец, и слушает музыку, и плачет, если печалится. Он грезит. Ему кажется — он не родится никогда. И наступает рождение. Страх. Боль. Ужас. Красные огни. Красные водопады. Красные взрывы. Все взрывается вокруг, рвется с хрустом, обрушиваются потоки огня, воды, жестокого яркого света. Голову сдавливает обруч смыкающейся и раздвигающейся пещеры. Человека насильно выталкивают из теплой родной темноты. Из сладкого красного молока и киселя, в которых он купался. Молочные реки… кисельные берега… Девять месяцев. Сколько было моему мальчику? Четыре? Пять? Сколько ему оставалось дожить там, во мне? А если я выйду из туалетной кабинки, а меня застрелят в упор? Или из винтовки с оптическим прицелом — в зале аэропорта? За то, что я вовремя не подола к Каро и не взяла у него…»
   Она осторожно, как мышкующая лиса, вышла из кабинки, огляделась. Никого. Дверь хлопнула. Она прижала к себе сумку. Маленькая грациозная японка, смешно семеня вывернутыми ножками в стучащих по мрамору гэта, в темно-лиловом шелковом кимоно с огромным красным бантом на спине, похожая на японскую куклу, процокала в свободную кабинку, мельком глянув на Марию и на всякий случай вежливо кивнув ей, незнакомой. Японцы вежливый народ. Они и с незнакомцем учтиво поздороваются. А владыку на торжественной аудиенции, если надо, самурайским мечом без страха поразят.
   Мария, с колотящимся сердцем, пошла, потом побежала быстро, стремглав. Иван, судя по всему, плюнул и уехал в отель один. Скорей. Скорей, а то этот очкастый Каро уйдет! Уже ушел!
   Она летела как на крыльях. «Ты так спешишь, чтобы взять у него из рук смерть?..» Он стоял и ждал ее. Восточные люди терпеливы. Восточные люди понимают: с девушкой могло стать плохо в дороге, она могла быть в медицинской комнате аэропорта, могла просто посидеть на скамье на свежем воздухе, поглядеть в широкое небо. Не все хорошо переносят перелет.
   Темно-синие очки впечатались в нее двумя темными печатями.
   Она протянула руки, чтобы взять то, что он принес. Старалась на него не смотреть.
   — Посмотрите на меня, — услышала она тихий, твердый голос. — Я хочу, чтобы вы посмотрели на меня. Я хочу видеть ваши глаза.
   Лицо против лица, обнаженные глаза — против задраенных темными стеклами, закрытых. Человек по имени Каро взял ее за руку, и она не отстранилась. Он глядел на нее из-под темных очков, а из его руки в ее руку в это время незаметно перетекла смерть.
   — В сумочку, — услышала она снова его английскую тихую речь. — Положите в сумку, закройте на замок. Вы поедете с вашим спутником? На такси?
   — Я поеду одна. — Она не видела его глаз, и ее это тревожило.
   — Вот как. В таком случае выходите сейчас из аэропорта, идите прямо к стоянке такси. Подождите меня десять минут. Я ждал вас дольше. Я выйду следом. Я на машине. Вы поедете со мной. Дорогой побеседуем. Быстро.
   Он улыбнулся ей. Она по смуглоте скуластого лица, по низкому росту — он был ниже ее — поняла, что он японец. Английский его выговор был безупречен. Она повернулась, пошла к стеклянным сияющим дверям выхода. Самолеты гудели, садились, взлетали. Она вышла на улицу, и ей в лицо ударил, чуть не сшибив ее с ног, теплый, будто с моря, сильный, как мужчина, вечерний ветер. Она поймала его губами, и ей показалось, что он соленый.
   «Ким, Ким. И — Иван! Ким, красавец, наемный убийца. Много ты убил людей? Я сейчас убью их больше, чем ты убивал по заказу всю свою жизнь. Я последняя дрянь, Ким. Помнишь ту сосну? Ты вынимал иголки у меня из прически. Моя коса растрепалась, и в ней застряли хвоинки, листья, жучки. А над соснами горели звезды, помнишь? Сильный, красивый, страшный, ибо ты отправляешь народ за деньги на тот свет, безумно влюбленный в меня Ким. Ты потерял голову, правда? Так же, как твой сын потерял ее когда-то. Но твой сын ее быстро нашел. Нет, нет, Иван все так же любит меня! Он растерзает любого, кто посягнет на меня. Ким, а если он узнает? Он убьет тебя, Ким? Или ты убьешь его?! Ким, ты убиваешь людей, как тореро убивает быков на арене. Ты тореро, Ким. Ты ослепительный тореро. Я сошью тебе короткую куртку для корриды из блестящего белого шелка и разошью ее золотой нитью. Я сошью тебе роскошный костюм для убийства, Ким! Ты будешь ездить в нем на убийство! На дело… Любое дело надо делать артистично, так говорил мне отец… Мир помешан на убийстве. Разве только сейчас? Разве это не мы, испанцы, выдумали мрачную, великолепную, страшную корриду?! Праздник смерти. У смерти тоже бывает праздник. Красивый праздник. Отметим праздник смерти вместе, Ким?! Черные трико, золотом расшитая куртка, окровавленный нож в руке. И поверженный бык рядом, и его мертвый сливовый глаз с выкаченным белком синеет страшно и тяжело. И тебе больше не опасны его острые выгнутые рога. Иван, ты рогат! А разве ты мой муж, Иван?! Разве я давала тебе слово? Обручилась с тобой? Ким! Ким! Кто будет твоим быком, Ким?! Кого ты пронзишь навахой, ударишь в загривок — или полоснешь по горлу, под подбородком, там, где течет мощная кровеносная жила, как красная река?!»
   Японец тронул ее за локоть. Ветер развевал ее волосы.
   — Вот и я. Идите, прошу вас, к той машине, красной, направо.
   «И „мицубиси“ красная, как кровь». Мария распахнула дверцу. Мужчина стронул машину с места. Она пошла свободно и плавно, как по маслу. Какие дороги! Асфальт глаже зеркала. Тридцатый век, сказал Иван?
   Навстречу им понеслись огни, огни, огни. Ночная автострада завораживала своим бесконечным ленточным бегом. Огни вспыхивали, когда они въезжали под землю и долго, долго, целую вечность, ехали под землей, потом внезапно вырывались на волю, под яркие разноцветные фонари, под звезды, в перекрестья и развилки свивающихся и развивающихся дорожных серпантинов. У Марии слегка закружилась голова. Она поднесла руку ко лбу.
   — Вам плохо?
   Мужчина не сбавил скорости. Он вел машину так, как если бы он был первоклассный пилот и вел самолет.
   — Простите, — она попыталась улыбнуться. — Вы слишком быстро едете. Я не привыкла ездить в машине с такой бешеной скоростью.
   — Здесь хорошие дороги, не бойтесь. И потом, я летчик. Я знаю, что такое вести машину. Любую. Наземную или воздушную. У меня есть и яхта. Вы красивая. Если бы у нас с вами было время, я бы покатал вас на яхте по морю. У меня отличная яхта в Иокогамском порту. У нас нет времени. Ни у вас, ни у меня. Вы танцовщица?
   — Да. — Она снова попыталась улыбнуться. — Вам сказали?
   — Мне сказали не очень много. О многом я сам догадался, когда увидел вас.
   Она быстро обернула к нему лицо. В ее широко открытых глазах бешено плясали ускользающие, бегущие мимо огни.
   — И о чем же вы догадались?
   — Зовите меня Каро.
   — О чем вы догадались, Каро?
   — О том, что нельзя безнаказанно использовать в качестве простого инструмента сильный свежий ветер. Ветер взбунтуется и сам все порушит. Камня на камне не оставит от людских конструкций.
   «О чем он? Ах да, он говорит о ветре. Дура, он говорит о тебе! И о тех, кто купил тебя! Да, ты можешь взбунтоваться. А если взбунтуется пространство вокруг тебя?! Если взбунтуется земля, по которой ты идешь?! Воздух, сквозь который ты летишь?! Потому, что ты преступница, а ни земля, ни вода, ни воздух преступника — не носят?! Врешь, еще как носят. Половина человечества — преступники. И что? Живут себе преспокойно. Хлеб жуют. А ты…»
   Огни летели мимо. «Мицубиси» пронзала ночную тьму, юрко ныряла в туннели. Мария прикрыла глаза. Под Токио — подземный город? Что же наверху, над землей?.. Он сказал, он летчик. Он ведет машину, как самолет. Они разобьются оба. Какое счастье было бы разбиться с любимым. Кто твой любимый, Мария? Иван? Ким? Ким? Иван?
   — Да, я такая. — Она слегка улыбнулась. — Если я останусь завтра жива, приходите завтра на мое шоу. Вы же видели афиши по всему Токио? Мария Виторес, Иоанн…
   — Если я останусь завтра жив, я назначаю вам свидание у статуи Будды в Императорском саду. Но я должен завтра умереть.
   Он, держа одну руку на руле «мицубиси», другой рукой снял синие очки и повернул к ней лицо. Два узких жестких глаза вылетели сквозь нее, пронзив ее, как две стрелы.
   Она глядела непонимающе.
   — Умереть? Как?
   — Я камикадзе. Я получил задание. Думаю, что те, на кого вы работаете, не осмелятся дать вам задание, что заведомо окончится вашей смертью.
   Дорога летела под колеса. Японец нажал кнопку, зазвучала тихая, странная музыка — кто-то дергал, щипал нежные струны, они внезапно взрыдывали, вскрикивали, как от боли, звуки таяли, как льдинки в кулаке. Далекий женский голос запел о несбыточном. Мария смотрела в узкоглазое холодное лицо смертника.
   — Вы должны умереть по приказу?
   — Я так воспитан. Мои прадеды, деды были самураями, и я тоже самурай. Я самурай и камикадзе. Если я подчиняюсь приказу — я подчиняюсь ему до конца.
   — Вы считаете невозможным избегнуть смерти, даже если это возможно?
   — Я летчик. Я должен врезаться в чужой самолет. Это будет мое последнее деяние на земле.
   Огни слепили ей глаза. Влага невылившихся слез стояла в них.
   — Но ведь погибнут люди! Много людей!
   — Вы не понимаете одного. Погибают всегда те, кому надлежит погибнуть. Кого небеса вознаграждают быстрым и легким переходом в состояние бардо. Это очень трудно объяснить. Вы ведь христианка?
   — Да. Я христианка. Говорите, я постараюсь понять.
   — Все просто. Нас сюда поселяют, и нас отсюда берут. Душа вечно странствует, вселяясь каждый раз в новое тело. Ваша душа может вселиться в собаку. Или в царицу. Или в лягушку. Или в убийцу.
   — Я и есть убийца, — вырвалось у нее.
   — Вы? Вы не убийца. Вы просто маленькая красивая девочка, которая…
   Огней становилось все больше. Огромные небоскребы вырастали, как мертвые каменные, стальные пальцы, как вскинутые в отчаянии руки, из-под земли, из дегтярного мрака, прорезаемого молниями фонарей и вспышками реклам. Они въезжали в город. «Иван говорил, в этом городе невозможно бывает дышать, люди ищут автомат, где можно купить, за несколько иен, глоток воздуха, сладкого кислорода. Я задохнусь здесь».
   — …которая хочет счастья. Разве нет?
   — Да.
   — Вы влипли. И вы хотите вырваться. Вырывайтесь, пока не поздно. Если бы я не умирал завтра, я бы отбил вас у всех ваших мужей и любовников и женился бы на вас. Метро, вылезайте.
   Мужчина остановил машину резко, Мария чуть не врезалась лбом в стекло. Она открыла дверцу, одной ногой ступила на черный гладкий асфальт, обернулась — и сидящий за рулем положил свою руку на ее руку, лежавшую на спинке обтянутого мягким бархатом кресла.
   Миг. Один миг. Молния взгляда. Прощание — молния. И быстрее молнии — бешеный, безумный, торопливый, страшный, последний поцелуй, мужчина ищет губами губы женщины — в последний раз в жизни, женщина выдыхает себя в мужчину, плача, в первый и последний раз, как мать, что дает грудь ребенку — желая, жалея, кормя, благословляя.
   — Прощайте… Каро!..
   Он задыхался. Она, раздувая ноздри, чувствовала, как от него пахнет сандалом и пряным потом, как от коня.
   — Завтра, когда вы будете танцевать, завтра. Я должен сбить самолет завтра, в десять вечера. Над аэропортом. В это же время. — Он посмотрел на машинные часы. Его губы сжались в ниточку. — Ступайте!
   Она отбежала от машины. Обернулась. С непроглядно потемневшего, набухшего тучами неба внезапно ринулся вниз, полил дождь. Черный дождь. Черные капли били ее по плечам, по щекам, шлепались вокруг нее на асфальт, разбивались. Дождь — тоже камикадзе. Он падает на землю и разбивается. И не воскресает. Никогда.
   — А в кого я превращусь, если умру?! — отчаянно крикнула она, выдергивая из сумки зонт, распахивая его над головой. Зонт рвал у нее из рук ветер. Струи дождя летели косо, несомые ветром, потом рушились отвесно, били в зонт, как в гонг. — В лошадь?! В корову?!
   Он высунулся из машины. Враз вымок, весь, до нитки. Их глаза ярко, бешено, слезно блестели в свете ночных токийских фонарей.
   — Берегите себя! — крикнул он пронзительно. — Вы превратитесь в царицу! В императрицу! Вы слишком красивы! Прощайте!
МАРИЯ
   Я вошла в это метро. В это чужое, непонятное метро. В каждой стране свое метро. Душный, грязный сабвей Нью-Йорка. Скучное, кафельное, как баня, метро Парижа. Сумасшедшая лондонская подземка, где скинхеды убивают, железными цепями по головам, бедных зазевавшихся ниггеров и арабов. Чинное метро Монреаля. Бойкое и веселое метро Сиднея. Метро в Токио было немного странным. Отчего здесь пахло сандалом? Ребятишки курили травку? Верующие возносили молитвы Будде? Я поискала глазами статую Будды в какой-нибудь нише. Не нашла. Что в свертке? Я тоже камикадзе. Сейчас я кину сверток на рельсы, и все взлетит прямиком в небеса, к их ушастому, улыбающемуся глупой улыбкой Будде. Куда мне его кинуть? Быстро, тебе же сказали — быстро.
   Я огляделась воровато, повела носом туда-сюда, как зверек. Гурьбой бежали дети. За их спинами болтались ранцы. Куда дети в Токио бегут в поздний час? Половина одиннадцатого, не слишком поздно для столицы. В столице люди ложатся далеко заполночь, не как в провинции. Я склонила голову, послушала. Из сумки не доносилось никакого тиканья. Значит, это не часовой механизм? А что же это такое, если не бомба? Что можно запихать в такой небольшой сверток ужасного, страшного? Тебе же не сказали, что в нем. Может быть, в нем скрытая камера, которая будет отснимать людей, как подопытных кроликов или меченых китов?
   Там ужас, Мария. Там ужас, слышишь. Тебе же приказано быстро убираться отсюда, как только ты бросишь ужас в укромное место.
   Я снова огляделась. Вот каменный выступ стены, и под стеной — углубление, похожее на выдолбленный арык. Для стока воды?.. Раздумывать было некогда. Дыхание зашлось. Я не сознавала, что делаю. Я быстро вынула сверток из сумки, положила его в нишу под стеной, мгновенно повернулась — и быстро пошла прочь, побежала, полетела, будто за мной гнались. Наверх! Я выбегу на поверхность и возьму такси. Отель, я помню и название отеля, и название улицы. Здесь же все шоферы… понимают… по-английски…
   Я пулей вылетела из метро. Тишина. Никакого взрыва. Может, все это мне приснилось?
   — Taxi! Taxi, please!..
   Машина тормознула передо мной. Косоглазый шофер весело скалился мне.
   — О, miss, very beautiful girl! European girl, yea?..
   Я рухнула на сиденье. Раскосый парень что-то спрашивал меня. Я не слышала. Слезы уже лились, лились, как этот ливень, черный сплошной дождь, по моему еще живому, белому лицу. Только сейчас я, своими руками, сделала дьявольское дело. Теперь ты всеми своими танцами не оттанцуешь грех! Ты не в царицу превратишься, если здесь помрешь — в жалкую жабу в японском пруду…
   — Прыжок лягушки в старый пруд напомнил мне о тишине…
   — What? What lady speeks?
   Слезы застилали мне лицо горячей прозрачной вуалью, как свадебной фатой. Я думала, я на свадьбе в Испании буду гулять. Иван, прости меня! Иван, может, я коварная, может, я безумная, может, я шлюха! Но я не могу забыть твоего отца! И он ведь меня не может забыть, я знаю это!
   Я приехала в отель «Плаза» в двенадцать ночи. Узнала, в каком номере остановился Иван Метелица. «О, знаменитый Метелица?.. пожалуйста, мисс, в четыреста десятом…» Под потолком в отельном номере горел цветной глаз телевизора. Иван, мрачный, напившийся пива, лежал, отвернувшись лицом к стене. Делал вид, что спал. Дверь была открыта — он ждал меня. Да и я ведь не маленькая девочка — нашла же и гостиницу, и номер, и его.
   — Хорошо, хоть не водку пил. — Я повертела в руках пустую бутылку из-под пива. На столе стояло еще три бутылки. — Я пью апельсиновый сок, ты пиво. Мы квиты, Ванька. Прости, я погорячилась. Ты душ принимал?
   Молчание обрушивалось на меня холодным душем. Со мной не желали разговаривать. Ну и ладно, дуйся, черт с тобой, а я в душ пошла. В теплый, в горячий. Я любила русскую горячую баню и горячий душ. Камикадзе сделал свое дело и остался жив.
   Я долго стояла под струями душа, улыбалась себе в зеркале. Слез больше не было. Мне казалось — по мне текут, сползают черные струи, нефтяные, грязные. Я не могла отмыться от грязи — грязью. Сколько денег мне заплатит Беер за японский ужас?
   Я вымыла голову персиковым шампунем, намазала лицо кремом, поприседала прямо в ванной — раз-два, раз-два. Косточки размять, так, отлично. Завтра с утра в репетиционный зал. Вы с Иваном завтра танцуете ни больше ни меньше — шоу «Коррида». Родион специально для вас обоих поставил. Как по заказу. Будто знал.
   Я, голая, легла рядом с Иваном, продела мокрые руки ему под мышки. Его сердце билось под моей ладонью, как пойманная птица. Я прижалась к нему животом, продела ногу между его ног.
   — Мне не нравится это па, — его холодный голос ударился об отельную стену. — Отодвинься.
   Я отодвинулась. Закрыла глаза. Через мгновение я упала в черную бездну, откуда может не быть возврата. Будто бы я была вусмерть пьяная, напилась вдоволь «рохи», сладкой малаги, дикого разгульного хересу.
   А утром, когда Иван вскочил и включил этот висящий под потолком, как скворечник, телевизор, все новости — и токийские, и мировые — трещали, верещали, кричали, гудели лишь об одном: в токийском метро, на станции, имя которой мне вовек не произнести по-японски, прогремел взрыв, распыливший ядовитый, удушающий газ, и погибло много людей, и выживших еле спасли, и многие находятся в больницах между жизнью и смертью, и… Иван холодно переключал каналы. По всем каналам передавали одно и то же. Он обернулся ко мне. Его губы шевелились, но я не слышала, что он говорит.
   — …Ты слышишь или нет?! — донесся до меня наконец, будто издалека, с неба или с гор, его рассерженный, резкий голос. — Ты будешь сегодня танцевать в «Корриде» или нет?! Что ты сидишь как каменная?! Идем на репетицию! Собирайся! Ты умывалась?! Ты взяла из Москвы кипятильник или я опять должен с утра пораньше рыскать по буфетам и добывать тебе твой обожаемый апельсиновый сок?!
   Тихо. Было так тихо, как в церкви. Отчего-то мне захотелось сейчас услышать орган. Не православный хор, а тягучий, полновесный, торжественно-горестный орган. И чтобы ветер накатывал с моря. И чтобы волны музыки, разбиваясь о мою слабую грудь, потопили меня, погребли.
   Они танцевали «Корриду» в одном из лучших концертных залов Токио. Здание невероятной архитектуры, одновременно и дворец восточного императора, и космически-страшное окно в бездну будущих времен.
   Музыку для этого шоу она выбрала сама.
   Не классику. Не Бизе. Не Щедрина. Не Альбениса. Не Гранадоса. Не де Фалью.
   Она выбрала для «Корриды» бессмертные напевы старого, как подлунный мир, фламенко и канте хондо.
   «Я танцовщица фламенко, — сказала она как-то раз Ивану, — ею я и умру».
   «И-о-анн! И-о-анн! — скандировал зал. — Ма-ри-я! Ма-ри-я!»
   Сцена погружена во мрак. Из мрака свет выхватил стоящие у рампы три фигуры: смуглую стройную молодую женщину в пугающе-ярком платье — черный, туго обтягивающий грудь лиф, ярко-алая, цвета крови, юбка, вся в пышных оборках и воланах, как пион, чуть ниже колен, — затянутого в черное трико смуглого сурового мужчину, брюнета, с гордо откинутой назад головой, с навахой, висящей у пояса, с разбойничьей щетиной на подбородке, и поодаль — великолепного красавца, бойца с быками: короткая куртка расшита золотыми нитями, красные трико не скрывают породистой мужской стати, на лице — улыбка, в кулаке — край слепяще-красной тряпки. Мулета. Красавец-тореро держал в руке мулету. Когда он повернул голову и поглядел на пару, стоявшую перед ним, улыбка с его лица медленно, будто растаял лед, исчезла. Теперь у них у всех были каменные, суровые лица, как на древних иберийских барельефах.