— Мой сын… Мой сын не поправится за две недели! Он сейчас ляжет в больницу…
   — Он поправится, — жестко сказал я и вытащил из кармана пачку сигарет. — Я положу Ивана в лучшую больницу, где все самое лучшее. Он поправится за неделю. Ему сделают операцию, которая стоит пятьдесят тысяч долларов. Ему вставят новый глазик. Еще лучше, чем прежний. Ты сам, папаша, ничего не заметишь. Не отличишь. И подмигивать им он сможет так же. И танцевать сможет. История знала и одноглазых актеров, и одноглазых танцовщиков, и одноглазых…
   — Бандитов. Сожалею, что у меня два глаза. Я готов выколоть себе оба, только чтобы Иван…
   — Заткнись, фонтан, сказал Козьма Прутков. Тебе что, жить надоело? Это мы мигом устроим. В Испании вы все втроем, — я усмехнулся, — станцуете зажигательную рабалеру на площади в Мадриде, и вам набросают песет полную шапку. А после Испании, друзья мои, я вас всех троих отправлю в Аргентину. Надеюсь, продюсер Ивана мне поможет? Латинская Америка, ведь это же так романтично, ведь это же так карнавально, так…
   — Наш карнавал почище латиноамериканского будет. Аркадий, прости. — Он тяжело, как недобитый бык, кроваво-красными глазами глядел на меня. — В какую больницу ты собираешься положить Ваньку?
   — В закрытую. В элитную. В свою. Где я лечусь сам. — Я ослабил на горле хватку «бабочки». — Скажи мне правду. Вы оба напились?
   — Нет.
   — Тогда какого…
   Ругань застряла у меня в глотке.
   — Из-за бабы.
   — Из-за бабы?!
   Лицо Кима напоминало ледяную маску, занесенную снегом.
   — Мы любим с ним одну бабу на двоих.
   Я закурил сигарету. Бросил пачку на кровать, застеленную ирландским клетчатым пледом из шерсти тонкорунных овец.
   — Я, кажется, догадываюсь, кто эта баба.
   Он шагнул ко мне и наложил пальцы мне на рот. Он совсем обнаглел.
   — Молчи. Никогда не говори. Никому.
* * *
   Он, очнувшись после операции, не сразу понял, где он и что с ним. Потом резкая боль в левой глазнице вернула его к реальности. И все же он не верил. Глаз, его глаз! Видеть одним глазом! Тот, удаленный, горел огнем дикой боли под горой белых марлевых повязок, под поземкой наверченных бинтов. Ему вставили, вживили новый, искусственный; наобещали с три короба — что этот чудесный, волшебный протез будет выглядеть как настоящий, живой глаз, что он сможет моргать, что он сможет чуть ли не видеть. Он не поверил ни одному слову врачей и сестер, что, склоняясь над ним, щебетали, обманывали, ворковали, утешали. Когда его на каталке везли на перевязку в операционную, из его здорового глаза текли, впитываясь в бинты и простыни, мелкие, жалкие слезы.
   Мария приходила в больницу. Сидела у его изголовья. Кормила его с ложечки. Разламывала своими нежными тонкими пальцами фрукты — апельсины, грейпфруты, абрикосы, — всовывала ему в рот сладкие дольки. Ее слезы капали ему на перевязанное лицо. Наклонившись к нему, она прошептала: «Я даю тебе слово. Я клянусь тебе. Больше никогда…» Он поймал ее руку своей рукой, выпроставшейся из-под одеяла. Крепко сжал. Она сморщилась от боли. «Правда? — прошептал он, его улыбка была похожа на рыдание. — Это правда, Мария?.. Это все мне приснилось?.. Скажи, это все мне приснилось… там, в твоей спальне…» — «Да, это все тебе приснилось, — с натугой, через силу выдавила она. — Конечно, это все тебе приснилось, Ваня. Я сказала тебе — я сдержу слово. Не волнуйся ни о чем. Поправляйся. Мы скоро поедем в Испанию. В Мадрид. К моему отцу. Мне уже Станкевич сказал. Я так давно не видела отца и маму. Станкевич молодец, что устраивает нам испанские концерты. А ты, врачи сказали, поправишься через две недели». Ой ли, покачал он головой, вряд ли! Сказки! «А если отец придет… ты… не откроешь ему дверь?..» — вышептал он смиренно, нежно, жалко. И Мария, склонившись над ним, закрыв глаза, так же тихо сказала: «Нет. Не открою».
   Уже через неделю сняли швы. Он ходил без повязки. Через десять дней его уже выписывали. Он мог моргать, правда, с трудом, морщась от боли — мышцы век не были повреждены.
   Через две недели они с Марией вылетали в Мадрид.
   Все эти две недели, пока Иван лежал в больнице, Мария не спала ночи. Она лежала, широко раскрыв глаза, и глядела в потолок. Ее сотрясала дрожь. Она ждала. Она молилась, чтобы Ким пришел — и она молилась, чтобы он не пришел. Она вздрагивала на каждый стук за дверью в подъезде. Она вскакивала с кровати, заслышав свист за окном. Она падала ничком в подушки, закрыв лицо руками, и так замирала, лежала долго, заклиная свое бешено бьющееся сердце: не бейся, не бейся, ты выпрыгнешь из груди, ты задушишь меня.
   Ким не пришел.
   Он не пришел к ней домой ни в одну из ночей.
   И все же он приходил к ней — каждую ночь.
   Нет, не во сне он к ней приходил.
   Он простоял все ночи напролет, все две недели, пока Иван лежал в больнице, внизу, около дома Марии, под окном Марии, подняв голову, уставив глаза в темноту, ловя взглядом золотой, призрачный свет ее окна.
   Стоял и дрожал на осеннем ветру. Ветер бил его в грудь, золотые листья крутились, шуршали по земле вокруг его ног. Он плакал без слез. Слез уже не было. Была одна любовь — великая, беспредельная, испытанная им впервые и напоследок в большой и страшной, летящей быстрее пули, мгновенной жизни.
МАДРИД
   — А вот водичка свежая!.. Свежая, свежая, чистая, зубы ломит, какая ледяная!.. А вот свежие абрикосы, только что из Гранады!.. Абрикосы из Гранады!..
   — Купите свежие газеты, сеньор!.. Свежие газеты, газеты, газеты!.. Последние новости!.. Самолет разбился в Буэнос-Айресе!.. В Буэнос-Айресе разбился самолет!.. Погибли все пассажиры!.. Все без исключения!.. Ищут «черный ящик», не могут найти!..
   — Сеньоры, сеньоры, не проходите мимо, лучшие в мире кадисские апельсины!.. Померанцы из Кадиса!.. Лучшие женщины в Кадисе — и лучшие апельсины тоже в Кадисе, самые яркие, самые сладкие!.. Сок так и брызжет… не оторветесь!..
   — А вот ожерелья из ракушек, из ракушек ожерелья!.. Самая мода в этом бархатном сезоне — разноцветные ракушки на леске!.. И в гости, и на пляж, и на изысканное благородное парти!.. Последнее ожерелье!..
   — Обезьянка нагадает вам, уважаемые сеньоры и сеньориты, судьбу!.. Своею лапкой вытащит из колоды карту, и я вам скажу, что вас воистину ждет!.. Моя обезьянка — лучшая гадалка во всей Испании!..
   Мария и Иван, взявшись за руки, шли по залитому солнцем, гомонящему, веселому Мадриду. «Один из самых веселых городов, Ваня, какие есть на земле, — шепнула ему Мария на ухо. — Я покажу тебе здесь все свои любимые места!..» Иван оборачивался, глядел на нее. Стеклянный глаз, слишком похожий на настоящий, из лучших пластических материалов, стоял в глазнице неподвижно, насквозь просвеченный солнцем, как агат. Что-то пугающее, мертво-застылое было в нем. Издали было незаметно, что глаз искусственный. Мария не спрашивала, как Иван себя чувствует. Координации движений он не потерял. Правда, врачи предупредили, что сейчас большой танцевальной нагрузки на организм давать нельзя, противопоказаны резкие движения, подъем тяжестей и всякое такое; значит, танец разрешен медленный, плавный, без поддержек — это значит, игровой. Да в «Корриде» у них как раз поддержек нет, там как раз одна сплошная игра. Эти двое, Золотой и Черный… Мария закрывала глаза, подставляла мадридскому солнцу лицо. Она никогда не думала, что она поставит танец — а он сбудется в жизни.
   Теперь — нет, никогда. Она не подойдет к Киму на пушечный выстрел. На… пистолетный. После того, как отец и сын чуть не убили друг друга…
   — Ваня, тебе купить такую красивую наваху? — Она остановилась около торговца ножами, который сидел прямо на асфальте прокаленной солнцем площади, разложив перед собой на атласных подстилках свою опасную продукцию. — Гляди, какие изумительные ножи! Ты почувствуешь себя настоящим Хозе! Я знаю, женщина не дарит своему мужчине нож, он должен его выкупить… ну, заплатишь мне символическую денежку!.. песету…
   — Если я захочу тебя убить, Мара, я воспользуюсь не ножом. — Он покривился в улыбке. — Я придумаю что-нибудь более эффектное. Отравление, например. В лучших традициях испанских королей и грандов.
   — Что ты болтаешь! — Мария шутя щелкнула его купленным на площадном базаре, сложенным веером по лбу. — Я не хочу погибать в корчах… в ужасных мучениях!
   — Обещаю, что я найду для тебя яд мгновенного действия.
   Они оба рассмеялись, глядя друг другу в глаза, делая вид, что им обоим ужасно весело. Мимо них по площади шуршали машины. Солнце здесь припекало вовсю, даром что стояла осень. Здесь осень иная. Она золотая и жаркая, как апельсин. Его Мара съела здесь уже столько своих любимых апельсинов, что он удивляется, как это она сама в апельсин не превратилась. Она ничего не ела, пока он лежал в больнице, и сильно похудела. Пусть хоть немного отъестся! Ест жареное на решетках в камине испанское мясо, ест свинину, приготовленную по-каталонски… эти свои красные шары, померанцы… Ест осьминогов с Бискайи, с приправой из кориандра и гвоздичного корня… Для танца оно, конечно, хорошо, что она сейчас тощая, да ему все равно сейчас нельзя делать поддержки… но для ее фигуры пухлость — это не слишком… Все должно быть в меру — а кто ее, меру, когда-либо знал?..
   Они, как сговорившись, оба словом не обмолвились о Киме. Как его и не было. Да так, наверное, оно и лучше. У Кима своя жизнь; у них — своя. Они приехали сюда на обычные гастроли. Странная гастроль у них сейчас в Мадриде — всего один концерт. Да и тот — в закрытом зале. Продюсер его, Ивана, бережет. Выполняет предписания врачей. Зрители все равно все уже знают из газет, от папарацци. Потеря глаза великого Иоанна обросла невероятными слухами и домыслами. Последний газетный миф звучал так: Иоанн сражался с бандитом-насильником, напавшим на его прелестную партнершу, у бандита в руках был нож, Иоанн напоролся на нож, но защитил честь прекрасной Виторес. Что ж, недалеко от истины, подумал тогда он, хрустя «желтой» газетенкой. Пусть сочиняют что хотят, все идет на пользу славе. А те, кто будет созерцать его в шоу впервые, и не заметят, что у него глаз ненастоящий. Врачи в закрытой клинике, куда отвезли его отец и Родион, сделали все не подкопаешься, legi artis.
   — Мара! — Он остановился, взял ее за руку. Она одарила его солнечной, сияющей улыбкой. Ее похудевшее лицо обрело новую, странно-пугающую, чуть диковатую, как у горной косули, красоту. — Нам ведь что-то надо купить к столу твоему отцу! Что едят в Испании? Что любит Альваро?
   — Альваро? — Мария огляделась вокруг, разыскивая взглядом на рынке мясные ряды. — О, вон туда пойдем! Там мясо. Папа любит хорошее мясо. И хорошо, на огне, на углях, приготовленное.
   — Как наш кавказский шашлык?
   — Да, как наш кавказский шашлык. Острое, политое острым соусом, с чесноком, с приправами… и горячее, только что с огня. Но надо выбрать мягкое мясо, от только что убитого…
   Внезапно она побледнела. Ухватилась за его руку. Прикрыла глаза. Постояла, ловя воздух раздувшимися ноздрями.
   — Тебе дурно, Мара?..
   — Да. Мне немного стало плохо. Прости, пожалуйста.
   Когда они стояли в мясных рядах и Мария, тыкая вилкой, придирчиво выбирала мясо, по-испански, бойко торгуясь с продавцами, она подумала: мне стало плохо оттого, что я подумала об убитом животном — или оттого, что, быть может… Она боялась думать дальше. Она, расплачиваясь, вынимая из кошелька песеты, прислушивалась к себе. Слушала себя внутри. Сердце ее замирало. Неужели… Неужели…
   Они купили к столу еще зелени, картофеля, свежих устриц, свежих фруктов — абрикосов, груш, алых яблок, любимых апельсинов, дынь, — и, нагруженные покупками, добрались до остановки автобуса. Солнце било прямо в лицо Марии, она заслонилась от солнца рукой — и не заметила против солнца, в тени, что отбрасывала огромная театральная тумба, худого, поджарого мужчину, быстро отпрянувшего, скрывшегося за тумбой, когда она отняла ладонь от лица.
* * *
   — За вас, дорогие мои! — Альваро Виторес поднял бокал с густым черно-красным «порто». — Я счастлив, что сегодня в моем доме такая прекрасная пара! Моя дочь, доченька, которую я люблю больше жизни, в которую вложил душу… — На миг голос его пресекся. Он овладел собой. Белозубая улыбка навахой прорезала его смуглое, уже испещренное морщинами лицо. «У него уже такие же морщины, как у Кима, — подумала Мария внезапно, — такие же… Боже, я никогда не думала о том, что мой отец может постареть… Я не думала никогда, сколько ему лет…» Она перевела взгляд на мать. Мария-Луиса умиленно, восторженно смотрела на дочь и ее друга. «А мама все такая же. Мы, женщины, никогда не стареем. Мы и умираем молодыми». — И ее замечательный друг! Спутник! Верю — любимый! И хочу надеяться, что…
   Иван резко встал. Бокал в его руке дрогнул, и на белоснежную скатерть вылилось несколько капель вина.
   — Вы правильно надеетесь, уважаемый Альваро. — Он обвел глазами всех, кто сидел за столом: Альваро, Марию-Луису, служанку Химену, старушку госпожу Обрегон, давно жившую в доме в качестве приживалки и компаньонки, здорового и мощного, как молодой бычок, парня Хоселито, помощника хозяина, и затаившую дыхание Марию. — Я делаю вашей дочери официальное предложение. Сегодня… сейчас. И я счастлив, что я делаю это в Испании, на ее родине… на родине ее предков. Считаю, что моя встреча с Марией судьбоносна. И что, какие бы испытания нас ни ждали… а мы уже через многое прошли… — Мария видела, как вспыхнули его загоревшие на испанском солнце щеки. — Мы будем вместе в жизни. Я только теперь понял, что мы созданы друг для друга. И мы…
   Он оборвал себя. Все уже было сказано. Высоко подняв бокал с «порто», похожим на темную кровь, он опрокинул его себе в глотку. Мария тоже встала. У нее сильно кружилась голова. Необъяснимый, странный страх сковал ее изнутри. Не давал двигаться рукам, говорить языку. Она преодолела себя. Она вся дрожала.
   И бокал с вином в ее руке дрожал.
   — Иван… Отец… — От волнения она перешла на испанский. — Мама!.. — Она беспомощно обернулась к матери. Мария-Луиса прижала палец к губам. — Я… счастлива… Я… Я давно мечтала… Я…
   На один безумный миг перед ее глазами встало лицо Кима. С резкими чертами. В разрезах морщин. С летящими вперед и навылет, как пули, темными глазами. Сурово сжатый рот молчал. Глаза говорили ей: «Ты ошиблась. О, как ты ошиблась. Ты сделала не тот выбор. Мне жаль тебя. Я люблю тебя. Я люблю тебя до могилы».
   «Мы вместе уйдем туда, Ким?!» — чуть не выкрикнула она. Сцепила зубы.
   — Детка, я счастлив твоей радостью! — воскликнул Альваро. Мария-Луиса заплакала, уткнула нос в обеденную салфетку. Мария повернулась к Ивану. В ее глазах стояли алмазные озера невылитых слез, ресницы дрожали и играли, как крылья черных махаонов. Все их ночи с Иваном, все их дни, все их танцы. Вся их жизнь, подаренная им Богом. Неужели все это должено зачеркнуться, погубиться одной той ночью с Кимом? Одной прорвавшейся, как река из плотины, вспыхнувшей ночным взрывом страстью?!
   «Нет, нет, нет», — дрожа, сказали глаза и губы. Я люблю тебя. Я люблю только тебя. Она стукнула бокалом о его бокал. «Порто» из ее бокала брызнуло, пролилось в его. Я люблю только тебя, Иван!
   «Не обманывай себя. Ты любишь другого. Не лги ни себе, ни ему. Сейчас ты все ему скажешь. Все. И выйдешь из-за стола. И соберешь чемодан. И, не танцуя шоу „Коррида“ в закрытом зале Мадрида, улетишь в Москву, к Киму. Ты заплатишь неустойку Родиону. Ты сделаешь все открыто. Жестоко. И правдиво. Мария, ты же всегда так любила правду! Всегда…»
   Дурнота накатила. Она, борясь с тошнотой, смотрела на куски жареного мяса, лежавшие на большом стальном блюде. Сервиз «Цептер», она привезла его матери в подарок. В Москве «Цептер» стоил гораздо дешевле, чем в Испании, хотя Испания, она уже понимала это, помыкавшись по свету, по сравнению с дорогущей Москвой, одним из самых дорогих городов мира, и заламывающей невероятные, какие угодно, цены Россией, считалась дешевой страной. Мясо! Жареное мясо! Она так любила жареное мясо… так любила… Она жарила его на каминных решетках, и сок капал на угли, и жир таял, шипел на живом, веселом огне… И она посыпала мясо перцем и сушеным чесноком…
   — Мне плохо, — шепнула она, не сводя с Ивана слезно блестевших глаз, — меня тошнит…
   Альваро раскинул руки в стороны. Он торжествовал. Он обнимал их обоих взглядом.
   — Помолвка! Обручение! Ура! — и добавил по-испански:
   — Будьте счастливы на всю жизнь!
   Старушка Обрегон трясла седой головой. Она не расслышала в застолье и половину слов, но понимала, что творится нечто важное, все поднимают бокалы, смеются и плачут, пьют и наливают еще, и Хоселито бежит куда-то, оттолкнув ногой стул, и несет в обеих руках еще бутылки, и все обнимают друг друга и целуются, и Мария-Луиса, всхлипывая, выносит из спальни маленькую коробочку, а там, внутри, на черном бархате, золотые обручальные кольца, она давно их приготовила для своей дочки, вот ведь как все получилось, дочка нашла свою судьбу в России, ну да, все верно, ведь за спиной Альваро — Россия, и за Россией — будущее, Россия — великая держава, что бы с нею ни приключалось, да молодые будут жить где хотят, они уже богатые, они купят себе дом в Испании, да хоть где, хоть в Америке, хоть на Майорке, хоть в солнечной Аргентине, хоть под Москвой, где хотят, это уже они решат сами… Иван наклонился к Марии. Строго глядя на нее живым глазом, вытер ей большим пальцем слезу, стекающую по пылающей щеке. Она уткнула щеку ему в подставленную ладонь. Как она хотела защиты! Ласки! И покоя, покоя…
   — Мара, — тихо сказал Иван, заглядывая глубоко ей в глаза, — Мара, ты любишь меня? Я прав? Теперь ты довольна?
   Она, прижимаясь мокрой щекой к его руке, закрыла глаза. Из мрака, из тьмы наплыли, приблизились единственные глаза. Единственные губы шепнули: «Ты всегда будешь моя. С кем бы ты ни была. С моим сыном. С чужим мужиком. С тысячью чужих мужчин. Ты придешь ко мне. Ты вернешься».
   Они, уже жених и невеста, вольно и беспечно бродили по Мадриду. Мария веселилась как ребенок, показывая Ивану свои любимые фонтаны, свои любимые бульвары, скамейки, где она готовилась к экзаменам, набережную Тахо, где она ныряла в реку прямо с парапета, и полицейские свистели ей: «Купаться запрещено!» Они бродили по залам Прадо, и Мария замирала у огромных композиций Веласкеса, у женских портретов Гойи, у маленьких этюдов Мурильо. «Я закажу Витасу Сафронову в Москве твой портрет», — шепнул ей на ухо Иван. Она сморщила нос: возьми бумагу и сам нарисуй! Как те, малеванцы на Старом Арбате…
   Время шло и бежало, летело и останавливалось, и опять махало невидимыми, легкими крыльями. Завтра у них было выступление. Очередное выступление в череде их выступлений. Обычная работа. «Хочешь вдохновиться, Ванька? — спросила она его. — Я поведу тебя на настоящую корриду. Она будет сегодня вечером на стадионе Дель Торо». Мне одеться шикарно или не слишком, меня же будут узнавать, улыбнулся он, наши физиономии на всех афишах по всему Мадриду, меня узнают, да и тебя тоже, может, нам надеть черные маски?.. «Дурак, — сказала Мария, улыбаясь, — ты наденешь черный костюм, который подарил тебе в день нашей помолвки папа, я — сарафан, веер возьму. Сегодня вечером будет очень жарко. Мадрид просто изнывает от жары».
   Жара. Вечная испанская жара.
   Она вздрагивала, если у прохожего, идущего рядом с ней, в сумке или в кармане начинал играть мелодию мобильный телефон.
   Ей чудился надменный голос: «Агент V25, будьте готовы. Пойдите на Главный Мадридский почтамт, ждите у входа. К вам подойдет женщина в черном платье с красной розой на груди. Она передаст вам букет цветов. В нем — пистолет. Вы подниметесь на третий этаж почтамта, откроете дверь под номером 99, войдете в комнату, распахнете окно. Окно выходит во двор. Он безлюден. Внизу, под окном, должны пройти двое мужчин в черных смокингах. Вы убьете того, у кого из кармана смокинга будет торчать белый платок. Пистолет с глушителем. Выстрела никто не услышит. Вы забираете пистолет с собой, осторожно выходите, идете к набережной Тахо. Постарайтесь незаметно выбросить пистолет в воду. Выполняйте».
   Она, чтобы скинуть наваждение, крепко, больно сжимала руку Ивана. Он пожимал ей руку в ответ. Улыбался. Его черные волосы падали ему на лоб, на глаза. Она не замечала раньше, как он красив и как смертельно, неистово похож на отца. Да, безумно похож, только Ким всегда коротко стригся, почти брился, как скинхед. Ему бы мешали длинные волосы стрелять. «Боже мой, я брежу. Мне позвонили — или это я все придумала? Мара, Мара, если так дело пойдет, тебя увезут в больницу, где безумные, скалящиеся люди весь век сидят за решеткой. А если Беера, а с ним и тебя, отловят, ты окажешься за решеткой так или иначе, ты ж понимаешь. Дьявол!» Конечно, ей приснился наяву, прислышался приказ. Что может приказать ей Беер? Он грозился, что она будет спать чуть ли не со всем военным миром. И в постели выуживать из крутых военных мужиков ценные сведения. Бедные мужики, без бабы они никуда. Что бы мужчины делали без женщин? Они бы не смогли воевать друг с другом, это уж точно.
   Они с Иваном взяли машину и быстро доехали до стадиона Дель Торо. Прямо перед стадионом возвышалась статуя быка, сработанная из чисто-белого, светящегося под солнцем мрамора. Солнце уже клонилось к закату, и небо наливалось розовым соком вечера. На арену уже выводили быков. Пикадоры, на маленьких юрких лошадках, уже скакали по кругу, по краю арены, вздымая вверх украшенные красными лентами пики. Мария и Иван нашли свободные места, уселись — под гомон и гогот собравшейся на стадионе толпы, среди разнаряженных, с розами в петлицах, мужчин, завитых и ухоженных, как к празднику, женщин, густо надушенных пряными духами. «Юг, это Юг, Иван, ничему не удивляйся. Ты увидишь корриду воочию. Может, это тебе поможет… для того, чтобы по-иному станцевать Черного». Они оба снова обменялись улыбками. Мария нашла руку Ивана. Сжала. Теперь он отчего-то казался ей ребенком. Ее ребенком.
   «Что, если я беременна? Он знает, что я была с его отцом. Все равно в ребенке, так или иначе, будет его кровь, их кровь, кровь семьи Метелица. И я не смогу толком определить, чей это ребенок, Ивана или Кима. Нет, сможешь! Сможешь, когда он родится, и ты рассчитаешь день и час зачатья!» На арену не спеша, чуть вразвалку, вышел тореро. Мария чуть не ахнула: какой молоденький мальчик. Как их Хоселито. Что Хоселито делает у них дома? Живет. Помогает отцу. Он у него и наборщик текстов на компьютере, и грузчик, и почтарь, и посыльный. Иногда Хоселито исчезает куда-то на ночь. Может быть, у него есть девушка. У всех всегда кто-то есть. Человек — зверь, живущий в паре. Человек не может без пары. Одиночество страшнее смерти, кто это сказал?..
   «Гляди, Мара, тореадор-то какой замухрыстый, в нашем сценарии Золотой ему не чета», — толкнул ее Иван локтем в бок. Вытащил из сумки апельсин. Начал очищать. В ноздри ударил хвойно-спиртовый дух порванной шкурки, брызнувшей соком цедры. Запах русского Нового года, подумала Мария, апельсины и мандарины в России — зимнее лакомство, когда вокруг идут снега, торчат елки у витрин магазинов, метет метель… Метель. Метелица. Вдоль по улице метелица метет, за метелицей мой миленький идет. Смела меня метелица, смела и замела. Не проехать, не пройти.
   Мальчик-тореро поднял руки над головой, обернулся к публике, к гулко рокочущему, как море, полному людей амфитеатру и послал всему стадиону воздушный поцелуй. Потом раскинул руки, и мулета красным квадратом повисла на его напряженных пальцах, и ветер взвил ее, отогнул, прилепил алую ткань к жилистым, тощим бедрам. На тореро был наряд простой и традиционный — трико и короткая куртка. Трико белые, какие были у тореро во времена Гойи; куртка светло-голубая, густо расшитая серебряной нитью. Они все, тореро, то золотые, то серебряные. Жизнь — праздник. Смерть — праздник вдвойне. Если тебе пропорет рог быка, хорошо предстать перед Богом нарядно одетым.
   Выпустили быка, и Мария по-испански крикнула: «El toro! Ole!» И вцепилась в руку Ивана. И уже не соображала ничего. Буйство корриды захватило ее сполна, как захватывало во все века ее предков с горячей кровью, жаждавших зрелища смерти, как заключенный жаждет воли. Иван глядел с любопытством, немного с отвращением: ему претил такой вид смерти, вид этого древнего спорта, где побежденный, бык или человек, обязательно должен умереть. Единоборство! До него дошло: жизнь — это единоборство. Или ты — его, или он — тебя. Третьего не дано.
   Бык наклонил голову, ринулся вперед. Маленький худенький тореро стремительно отвел мулету. Бык разъярился, стал рыть копытом опилки арены. Мария слышала сопенье быка. Толпа вокруг разжигалась, люди выкрикивали: «Оле! Оле!» Молодой тореро быстро, в мгновение ока, обернулся вокруг себя и, снова оказавшись напротив быка, дразняще махнул красной тряпкой перед носом у храпящего зверя.
   И бык, наклонив рога низко, к самой земле, разъярился по-настоящему. Он замычал густо, низко, басом, потом взревел, как ревет, призывая на бой, труба — и двинулся на тореро медленно, но так мощно и неуклонно, бесповоротно, что трибуны замерли. Люди затаили дыхание. Каждый почувствовал вкус крови на губах. Вкус начинающегося единоборства. «Я убью тебя, жалкий человек», — слышалось в реве быка. И худенький юный тореро внезапно, поднявшись на цыпочки, стал взрослым и жестоко-суровым. Постарел на десять, на двадцать лет.
   И Мария едва не ахнула, узрев это превращенье. Время! Что такое время? Мы не знаем, что оно такое. Мы живем на земле свой срок и не знаем часа своего. А рог незримого быка уже ищет, ждет нас, чтобы насадить на себя.