И он понял. Он наконец понял, что от него хотят. Народ хотел танца. А он сражался всерьез. Я играла, а он хотел меня подцепить на рога всерьез!
   — Ты, — хрип его резанул меня по лицу, по горлу, как лезвие, — ты, танцорка… Танца хочешь?.. Идет…
   И он прекратил наскакивать на меня с кулаками, с загнутыми крючьями пальцев, и поднял руки над головой, как это делают истинные испанцы в гренадине, в выходе фламенко.
   Полная тишина настала в гостиной. Люстра над головами чуть позванивала на сквозняке — окно было открыто в ночь — всеми хрустальными висюльками. Я держала перед быком мулету строго, развернув алую ткань полностью, алым флагом, перед безумной мордой. Казалось, с зубов Беера капала слюна. Его лицо заливало потом. Я видела — он устал. Я изрядно измочалила его. Так, так, отлично! Теперь ты знаешь, сволочь, почем кусок хлеба танцора! Почем кусок хлеба наемника! Почем кусок смерти загнанного быка! Загнанного человека, ты, дрянь…
   Он стоял перед мной, подняв руки над головой. Я стояла перед ним с широко растянутой мулетой. Публика молчала. Хрустально звенели подвески люстры. И я слишком близко подошла к нему с мулетой. И я, ничего не говоря, взяла мулету в левую руку. И так же молча, ничего не говоря, занесла над ним руку, как заносит ее тореро, чтобы всадить в горло быка острую наваху.
   И я громко, со звоном, что отдался во всех углах гостиной, ударила человекобыка по щеке.
   Это был мой удар навахой. Это была моя месть ему. Это было мое торжество. Это был мой подарок ему — на его день рожденья.
   — Лучше бы ты никогда не родился, Аркадий Беер, — сказала я так же тихо и внятно, приблизив к нему потное лицо.
   И бросила красную тряпку ему под ноги.
   И наступила на нее ногой, будто бы попирала ногой его поверженное тело. Будто бы на грудь ему наступила, на его белоглазое, гладко выбритое, ненавистное лицо.
   «А теперь будь что будет, — сказала я себе. — Пусть трибуны беснуются. Может быть, он выкинет меня в окно. Выбросит с балкона. Но я сделала, что хотела. Отец, ты можешь быть доволен».
   Вся кровь отлила от его лица. Он стоял передо мной, бык, наклонив лобастую голову, и в его глаза было страшно заглянуть. «Сейчас он ударит меня», — подумала я мгновенно. Но не отшагнула от него. Не опустила голову.
   И он, продолжая так же тяжело, набычась, страшно глядеть на меня, запустил руку назад, за спину, и вытащил из кармана своих праздничных портков револьвер.
   Я не разбиралась в марках револьверов. Я видела — револьвер увесистый, серо-стальной, с длинной рукояткой, с широким отверстием дула. Черный глаз дула уже глядел мне в лицо. Я так и знала, что этим все кончится. Отлично! Мне надоело жить так, как меня принудили жить.
   — На колени, — прохрипел Беер судорогой глотки. И страшно, весь налившись багровой кровью, завопил: — На колени!
   На колени? Мне — на колени?!
   — Стреляй, — отчетливо сказала я ему. — Я перед тобой никогда не колени не встану. Стреляй!
   Тишина в гостиной. Только хриплое дыхание Беера. Только впившиеся в нас обоих, горящие глаза приглашенных на праздник.
   Он вытянул вперед руку с револьвером.
   Я ни минуты не сомневалась — он выстрелит.
   Сейчас. Вот сейчас!
   На миг, на короткий и ослепительный миг вся жизнь промелькнула перед моими глазами. Промелькнула — и погасла. Так гаснет пламя свечи. Я знала, знала, что меня убьют когда-нибудь. Мне моя Лола, пугаясь, отворачиваясь, разбрасывая веером карты Таро по столу, невнятно, щадя меня, пыталась это сказать.
   Ребенок… Мой нерожденный мальчик… Отец, не продолжится твой род…
   И из толпы, затаившей дыханье, выступил вперед человек. Все тут были в костюмах от Климентович и в смокингах от Валентино — он один был в белоснежной рубахе, заправленной в узкие, плотно обтягивающие мускулистые стройные ноги, черные джинсы. Я не взглянула на того, кто вышел вперед. Я и без того знала — это Ким.
   Ким Метелица, ты же киллер. Ким Метелица, убей своего хозяина!
   Бодигарды убьют тогда нас обоих. Толпа разорвет нас в куски. И это нам суждено. Толпа не прощает великой любви. Чернь не прощает преступной любви, выставляемой напоказ. Люди не прощают счастливой паре красивого Эроса. Они не прощают любящим — счастья.
   Ким шагнул еще и оказался между нами.
   Между дулом пистолета Беера, направленного на меня, и мною, ставшую ногой на скомканную красную мулету, лежащую, как мертвый зверь, на полу.
   — Отойди, — одними губами выхрипнул Беер. — Отойди, Ким. Не мешай мне.
   — Давай и меня вместе с ней.
   Ким заслонил меня собой. Он заслонял меня спиной, расставив руки, и я чувствовала слабый манящий, переворачивающий все во мне запах его пота, исходящий от его рубашки. Ким, любимый. Ты сам сказал — мы уйдем отсюда вместе. Только вместе. Твое видение — сбудется?!
   Толпа, что же ты молчишь… Тебе любопытно, толпа?!..
   Тебе всегда любопытно, во все века…
   — Ты, живой щит. — Вместо голоса из глотки Беера излетал наждачный скрежет. — Пропади. Последний раз говорю…
   Ким выбросил назад крепкую смуглую руку и отодвинул меня в сторону рукой. Беер вскинул револьвер, вцепившись в рукоять, и оскалился. Я поняла — вот сейчас он выстрелит! И, мгновенным движением откинувшись назад, толкнув меня всем корпусом, торсом, Ким повалил меня на пол, и я упала на паркет, и все шпильки повыпали у меня из пучка, и волосы мои, иссиня-черные, которые я ненавидела лютой ненавистью, ибо они мешали мне во время танца, всегда хотела остричь, и которые так безумно любил Иван, распуская их, любуясь ими, купаясь лицом в их смоляных волнах, как в море, распустились и разбросались по паркету, как черные живые змеи. И Беер нажал на курок как раз тогда, когда Ким, бросившись на него, как хищный кот на охотника, схватил его за запястье и взбросил его руку с револьвером вверх, и пуля попала в шнур, на котором держалась массивная хрустальная люстра, висевшая прямо над пиршественным столом, и огромная люстра стала падать вниз, и упала со страшным шумом и звоном, погребая под собой стол с россыпями яств, визжащих, закрывающих головы руками, бросающихся врассыпную людей, обломки посуды, разбитые бутылки с вытекшим на скатерть вином и коньяком, вилки и ложки из серебряного старинного флорентийского сервиза, купленного на аукционе антиквариата в Бергамо, стулья и кресла, веера дам и цветы в упавших на пол вазах. И, пока Ким держал руку Беера вот так, вверх, поднятой к потолку, железной хваткой, Беер палил, палил, палил из револьвера в белый свет, как в копеечку, и сколько пуль он выпустил, я не считала, видно, многозарядной была его железная игрушка.
   — Ким! — крикнула я пронзительно. — Ким, бежим! Он всех перестреляет! Ким, у тебя твоя пушка с собой?!
   Беер изловчился и ударил Кима ногой в живот. Я снова закричала. Метелица боднул его головой в подбородок, зубы Беера лязгнули, изо рта у него потекла кровь. Он выплюнул зуб на паркет. Праздничные дамы визжали, присев, за раздавленным гигантской музейной люстрой столом. Кое-кто из гостей упал на пол животом, полз по-пластунски к изукрашенной лепниной двери. Беер сделал страшное усилие и освободился от железной хватки Кима. Теперь руки у него были развязаны, и он вскинул револьвер и выпустил из него в Кима пулю. Последнюю.
   Миг. Один миг.
   Время вздоха.
   И воздух остановился и застыл торосом в моей груди.
   Мой киллер, ты не сплоховал. Ты упал на пол рядом со мной в то время, когда в тебя летела пуля. И напрасно Беер нажимал еще и еще, и еще раз на курок. Все! Он расстрелял обойму.
   Пустота. Хрустальная руина, под ней — погребенный богато накрытый стол.
   Ким говорил мне: все надо делать быстро, Мария. Все, кроме любви.
   Беер заорал, обернувшись к застывшим у двери охранникам:
   — Пушку мне!
   И, пока он это орал, Ким вскочил на ноги и выхватил из-за пазухи, из-под чисто-белой рубахи, свою собственную пушку. Свой пистолет. Тот самый, что протягивал мне на ладони там, в Мадриде, чтобы я — убила — его.
   И наставил его на Беера, на хозяина своего.
   — Все, мужик, — сказал он спокойно, буднично даже. В разгромленном зале его слова отдались легким звоном среди хрустальных обломков, среди разбитой утвари и зеркал. — Мы с моей женщиной больше у тебя не работаем.
   Беер стоял посреди зала, расставив ноги, раскинув руки. Его черный смокинг делал его похожим на жука-плавунца. Его пальцы взбешенно шевелились. Вокруг него стыло, очерчивалось пустое пространство. Пустота. Он стоял в пустоте. Его лакированные башмаки отражались в навощенном паркете.
   — Как? — Голос дракона. Взгляд василиска. Пальцы, как когти ящера. — Как ты сказал? С твоей женщиной? Повтори!
   — Я люблю Марию Виторес, Арк. Я люблю ее. И я спасу ее от тебя. Даже если для этого мне придется пустить и себе, и тебе пулю в лоб.
   От стены отделился и бросился вперед одетый в камуфляж бодигард. Он выстрелил из массивного «браунинга» — раз, другой. Промазал. Третий не успел. Ким, развернувшись, уложил его на месте. Женщины визжали. Мужики ползли по полу к раскрытой в ночь двери балкона. Ким, прищурившись, прицелился и уложил второго телохранителя в тот момент, когда тот, размахнувшись, бросил через головы гостей свой пистолет Бееру. Бодигард, обливаясь кровью, хрипя, катаясь по полу в предсмертных судорогах, умирал, а Беер, ловко подпрыгнув, поймав брошенное ему оружие, злорадно высверкнув глазами, прицелился в Кима.
   И так они стояли и целились друг в друга.
   Дуэль.
   Это была дуэль по всем правилам. Дуло в дуло. Лицо в лицо.
   И между ними было совсем немного шагов.
   Я бы с такого расстояния попала Аркадию в зрачок, не то что в лоб.
   И теперь я…
   Теперь я ринулась вперед. Теперь я встала между ними — как Ким вставал между мной и Беером.
   — Стреляйте в меня оба! Ну! Что же вы!
   Умирающий охранник отвратительно хрипел. И Беер, держа пистолет наведенным мне в переносицу, проговорил, раздавливая башмаком хрустальную льдинку люстры на паркете:
   — Ты! Мария! Слушай меня! Не время, конечно, трепаться об этом, но у нас другого времени уже нет. Я хочу тебя. И я заполучу тебя. Я хочу тебя давно, с тех пор, как я насиловал тебя тут, на полу этой гостиной, на его глазах. Я забыть не могу, какая ты женщина. Я делаю тебе предложение. Здесь и сейчас. Я еще не был женат. Я презирал женщин. Ты — единственная, кто мне нужен. Ты будешь моей женой. Соглашайся! Иначе я убью и тебя, и его! Он все равно не успеет!
   И я, с сердцем, бьющимся, как пойманный голубь, в сдавленной ужасом глотке, видела будто в тумане, будто пьяная в дым я была, как Ким прыгнул вбок и выстрелил, и Беер выстрелил одновременно с ним, и они оба попали друг в друга; и Беер упал, продолжая держать оружие и целиться, и стрелять, а на белой рубахе Кима расцветало ярко-алое огромное пятно, как чудовищный красный цветок — на белом снегу, и я подумала, что он убит, а он в мгновение ока подхватил меня под мышку и потащил, поволок к балкону, и, обернувшись к гостям, стрелял, стрелял, стрелял неостановимо, это потом он мне сказал, что у него двадцатичетырехзарядный «руби», последняя модель, — и Аркадий тоже стрелял и не попадал, и страшно вопил, матерясь, и я чувствовала, как рубаха Кима пропитывается его живой, горячей кровью, как кровь течет под рубахой и вытекает из-под рукава, течет по его голому запястью, перетекает на мою голую руку, и я теряла сознание оттого, что мне казалось — это меня убили, это моя кровь течет и вытекает из меня навек, — и мы вывалились из гостиной на балкон, и Ким заглянул вниз и тоже выругался, и крикнул мне: скорей, а то сейчас прибегут бодигарды снизу, из подъезда!.. или кто-нибудь из гостей вызовет милицию!.. — и я глянула с балкона вниз и закричала, у меня замерло сердце от страшной высоты, и я крикнула Киму в лицо: мы разобьемся, мы не спустимся отсюда! ты с ума сошел! — и у него лицо стало каменное, гранитное, как скала в Пиренеях, и он выдернул из кармана джинсов моток шпагата, и в одну секунду морским узлом, накрепко, привязал его конец к балконной решетке, а другой сбросил вниз, как рыбак бросает в реку леску с катушки спиннинга с грузилом на конце, и крикнул мне страшно: давай! Хватайся! Ты первая! Крепче держись и скользи вниз, я за тобой, я буду отстреливаться, закрывать тебя! Руки обдерешь, но это ничего, мы должны уйти, слышишь?!.. должны уйти! — и я закрыла глаза, зажмурилась крепко-крепко, как в кошмарном детском сне, и ухватилась за шпагат, и перекинула ноги через перила, и, вцепившись в жесткий стебель шпагата, заскользила вниз, и резкая боль разрезала мне ладони, и я хваталась кровавыми ладонями за веревку и падала вниз, шепча: Божья Матерь, помоги, спаси, — и я почуяла, как напрягся шпагат, это Ким повис на нем, скользя вниз вслед за мной, и мы с ним оба стремительно, обдирая о шпагат руки в кровь, неслись к земле, а она была так далеко, как из космоса видели мы ее, и Ким, подняв пистолет, стрелял вверх, стрелял, стрелял, потому что сверху стреляли в нас, стреляли, стреляли, — и, падая вниз, к земле, крича от боли в ободранных до мяса, окровавленных руках, я понимала, что он ранен, и, быть может, даже смертельно, и я подумала: если его убьют, я подхвачу у него из руки падающий пистолет и пущу себе пулю в висок, мне не жить, не жить без него, — и земля приближалась так быстро, будто мы оба падали в самолете, так стремительно неслась земля нам навстречу, как несется навстречу подбитому, горящему самолету, и два самолета наших жизней еще летели, еще держались на встречных потоках тугого воздуха и ветра, еще не подбили им крылья, — и внезапно шпагат оборвался, выскользнул из моих рук, короток он оказался, не досягнул до земли, и я полетела с высоты вниз, а земля, родимая, оказалась рядом, ночная сырая осенняя земля, и Ким, подогнув ноги, спружинил, ловко спрыгнул рядом со мною, упавшей постыдно-грузно на землю, как мешок с картошкой, и я, лежа на земле, крикнула ему:
   — Ким! Я люблю тебя!
   — Я тебя тоже! — крикнул он и подхватил меня на руки. Из-под моего локтя поднял пистолет и выстрелил, и еще раз выстрелил вверх. Пули свистели вокруг нас. Страшный крик раздался сверху — Ким попал в стрелявшего. — Бежать можешь?! — Он опустил меня на землю. Я сделала шаг и застонала. — Нога, понятно! Вывихнула! Или сломала! Теперь уже все равно! — Он взвалил меня себе на плечо, как взваливают добычу. — Нам надо в мою машину! Скорее! Они сейчас выбегут из подъезда, его люди! У меня второй пушки с собой нет! А в этой — патроны сейчас кончатся! У меня один выстрел, от силы два…
   И так, со мной на плече, как с подбитой в горах ланью, он пробежал в осенней ночи расстояние от дома до машины, стоявшей за углом, и время, пока он бежал, показалось мне вечностью. Он вырвал из кармана ключ от машины. Всунул его в дверцу. Втолкнул меня в машину, сбросил внутрь, на сиденье, как куль. На моих колготках были пятна крови — я хваталась за колени окровавленными руками. Ким рухнул на сиденье с другой стороны. Хлопнул дверцей. Положил руки на руль. И у него руки были все в крови.
   — Ловко мы с тобой, — он обернул ко мне перепачканное кровью лицо. — Живы. Это главное. Теперь вперед. Вперед!
   — Куда… вперед?!
   Он завел мотор. Рванул руль вправо, еще вправо. Круто забрал вправо, мгновенно вырулил из темного ночного двора на дорогу. Сзади стреляли. Попали в заднее стекло, разнесли его вдребезги; пуля застряла в сиденье. «Только бы шину не прострелили, прострелят колесо — догонят запросто», — подумала я. А машина уже мчалась по улице, вылетала, как пуля, на шоссе, и я опять зажмурила глаза — так быстро Ким гнал машину, быстро, как мог.
   — Куда мы?! Куда, Ким?!
   Ким молчал. Гнал машину. Я плакала, кусая губы, глядя на ночную, мокрую от стремительно пронесшегося дождя дорогу, и на черном, как вакса, асфальте блестели, расплываясь и мерцая, как нефтяные радужные пятна, отраженья сумасшедших ночных фонарей.
   — Ты думаешь, Мария, нам некуда податься в Москве?
   — Не вези меня к себе! Беер знает твой адрес! Если он жив — его люди тебя мгновенно найдут!
   — Хорошо. Тогда поедем вон из Москвы.
   Он остановил машину далеко за городом, в поселке, название которого Мария не смогла рассмотреть на плохо освещенном дорожном указателе. Темные тени елей, лиственниц вдоль дороги. Старые деревянные дома, старые дачи. Один напрочь сгоревший дом — только черный горелый скелет выступает, облитый лунным светом, из мороси и тьмы. Лунная осенняя ночь. Тучи рвет резкий ветер. Марии холодно. Она ежится в черном тонком платье. Золотая нитка люрекса блестит в свете Луны, когда Ким вынимает ее на руках из машины.
   — Куда мы приехали?.. Чей это дом?..
   — Славика.
   — Какого Славика?..
   — Моего напарника. Наемного киллера, как и я. Славки Пирогова. Ты его помнишь. Он был со мной в тот день, когда Беер тебя…
   Он не договорил. Мария закрыла ему рот рукой.
   — Не надо. Не надо, прошу тебя.
   — Не буду.
   Он донес ее на руках до крыльца. Старый деревянный дом походил на облезлый деревянный терем — с коньками, с башенками, с полусгнившими резными наличниками; темные ветхие доски обшивки просматривались насквозь, как прозрачный старый черный мед. Ким поставил Марию на ноги, пошарил рукой на полочке, прибитой над дверью.
   — Ага, ключ тут. Считай, мы дома. — Он открыл дверь, поднажал на нее, забухшую от сырости, плечом. Внес Марию в сенцы. — Ух, какой сырой дух! Славка давно здесь не был, не топил. Сейчас натопим печь, согреем воды, я тебя обмою… и чаю заварим. У Славки тут зимние запасы чая и сахара. Может, и сухари, и консервы отыщем. И начнется наша новая жизнь. Как нога?
   — Больно…
   — Потерпи. Потерпи… жизнь моя.
   Он пронес ее сквозь темные комнаты, стены были срубовые, не оклеенные обоями, из углов сумрачно глядели старинные часы и старые диваны, кованые сундуки и старинные, с витражами, облезлые буфеты, а в них тускло, таинственно поблескивали старые рюмки, старые чайники, старые стопки и старые, с отбитыми горлышками, графины, — и опустил на старый, запевший всеми торчащими пружинами, обшарпанный диван, и сам стал на колени перед диваном, и взял ее лицо в руки, и долго, долго смотрел на нее.
   — Где мы? — тихо спросила Мария.
   — На даче у Славкиной бабушки. Бабушка умерла недавно. Дача осталась. У Славки другая дача, роскошная. До этой — руки не доходят. Она у него вроде укрытия. Так, вроде сундука. Хранилище старых вещей.
   — И чужих неубитых жизней. Которые кто-то хочет убить.
   — Вроде того.
   — Как ты? — Она погладила его висок. Ее ладонь загорелась, как от ожога. — Ты ранен?
   — Пустяки. Над такими ранами солдаты смеются.
   Лунный свет заливал их обоих. Они казались призраками среди старых ненужных вещей. Погибшее время старыми скелетными руками обнимало их.
   — Иди поставь греться воду. Тут плита? Или надо растопить печь?
   — Тут баллонный газ и дачная маленькая плита. И печка. Я поставлю сначала воду на газ, а потом растоплю печку. Дров тут навалом, да они отсырели, разжигать буду долго.
   — Поцелуй меня.
   Он наклонился и сначала поцеловал ее окровавленные, израненные руки. Потом поднял голову, и его губы наткнулись на ее губы.
   И бешеная, ничем не остановимая радость затопила их.
   Мы голые, и здесь сыро и холодно. Но нам жарко. Твое поджарое тело — жар. Ты — печь. Я горю и сгораю в тебе. Ты горишь и сгораешь во мне.
   Он поднялся над ней и снова вонзился в нее. Сладость и боль захлестнули ее, и она вернула ему его порыв, подавшись вперед, сжимая его ребра своими ногами, стискивая крепко, как всадница стискивает бедрами ребра коня. Он задвигался в ней сильно, часто и мощно, и вдруг замер, затих.
   Не шевелись. Не двигайся. Не делай движений. Слушай меня. Молись мне.
   Он застыл. Застыла и она. А там, внутри, совершался страшный и сладкий труд страсти. Тело мужчины, все превратившееся в болезненно-сладкое острие, пронзало тело женщины, замершее под ним в долгой, длинной судороге вечного мгновенья. Оба замерли, а счастье росло и вырастало. Своими жалкими телами они пытались поставить преграду, запруду растущему наслажденью. Не смогли. Неподвижность не спасла их. Он взял женщину рукою за закинутый затылок, и она вся выгнулась в его руках, под ним, сотрясаясь в сильнейшей судороге сладости и боли, теряя сознание, шепча: еще!.. еще… И он, не выходя из нее, поднявшись над нею, снова ударил в нее острым живым, дымящимся копьем.
   Боже. Боже. Боже! Я — так — люблю — тебя!
   Dios. Dios. Dios. Bessa me. Поцелуй меня.
   Я буду целовать тебя всегда. Всегда, пока не умру.
   И я тоже. Пока не умру.
   Если ты будешь с другой, я тебя убью.
   Если ты будешь с другим, я убью тебя и себя.
   Мы будем жить. Если мы сегодня остались жить, мы будем жить, правда?!
   Он, не выпуская ее из рук, поворачивается на спину. Он весь в крови. Пуля прошла насквозь. Бок поцарапан. Сейчас согреется вода, и мы с тобой смоем с себя кровь. Я хочу, чтобы твоя кровь была во мне. Я хочу родить ребенка от тебя. Ты не беременна от моего сына? Нет. Я хочу зачать твоего ребенка. Только твоего. Это будет твой последний сын. Сядь на меня. Вот так. Не шевелись. Я буду ласкать твою грудь. Подними грудь так… обеими руками… вот так. И я сожму твои соски пальцами. И вберу их губами. Так, так, так… Сладко тебе? Вечная моя!
   Он бьет в нее снизу, резко, сильно; раз, другой, третий; потом замирает, и, полный плачущей жалости и нежности, проникает в нее медленно-медленно, будто бы гладит ее по волосам, будто слезой течет по ее щеке. Их руки, испачканные в крови, находят друг друга, ласкают, терзают, и их кровь смешивается, и подсохшая кровавая корка сдирается безумной лаской, и кровь снова льется — на старую диванную обивку, на торчащие, как скелетные кости, пружины, вонзающиеся в их распаленные тела. Она, держась за его подставленные руки, поднимается над ним, сидя на корточках, согнув ноги в коленях, держа его живой раскаленный стержень внутри себя, и насаживает себя на него сначала медленно, мучительно-томно, потом все быстрее и быстрее. Ее белозубая, в темноте, улыбка превращается в маску отчаяния, в смех неистового счастья. И, когда он уже не может сдерживаться и кричит, кричит на весь старый темный дом, не боясь, громко, задыхаясь, торжествующе, и, выгнувшись, вбрызгивает в нее, в безумии скачущую верхом на нем, обжигающую струю живого огня, она чувствует ожог внутри себя, и вцепляется ему в плечи, всаживая в него ногти, и склоняется к его жадно раскрытым губам, и приникает к ним ртом, языком, и они оба, сплетясь, содрогаясь, крича, падают с дивана и, обнявшись, катятся по полу, по старым сырым и грязным половицам, катятся как живое колесо, колесо жизни, теряя сознание, волю и разум, превращаясь в поцелуй и объятье, в запах и свет, в боль и видение любви в лунном свете, в пятно крови на старой выщербленной половице.
   Он сидел на корточках перед печью. Бросал туда дрова. Сырые поленья и старые черные замшелые доски громко трещали, с трудом разгораясь. Он был упорен. Пламя заполыхало, выпрастываясь, вырываясь наружу из чугунной печной дверцы. Он хотел прикрыть дверцу. Услышал ее голос с дивана:
   — Не закрывай. Я хочу видеть огонь.
   Он пошевелил кочергой стреляющие золотыми искрами дрова. Пламя лизнуло ему руки.
   — Мы подожжем дачу. Гляди, как разгорелись. Любо-дорого.
   — Мне дорого все, что тут происходит с нами. Мы же живы, живы, Ким. Я до сих пор не могу понять.
   — А я уже понял. Когда целовал тебя — уже понял.
   Он видел в полумраке, прорезаемом оранжевыми и ярко-золотыми сполохами огня, ее белозубую улыбку. В темноте она выглядела слишком смуглой, как креолка или мулатка.
   — Темнокожая моя. Стройная моя. — Он поднялся с корточек, отряхнул колени от мусора и пепла, подошел к ней, лежащей, присел у ее изголовья. Тронул рукой ее разметавшиеся по плечам, спутанные волосы. — У тебя ночные волосы, тебе кто-нибудь это говорил?
   — Мне говорили все что угодно. Я забыла. Мне важно, что говоришь мне ты. Только ты.
   Он взял ее руку и стал целовать ее пальцы — один за другим. Потом взял ее пальцы в рот, как леденцы, нежно посасывая. Она засмеялась, потом, глядя на него широко открытыми глазами, застонала, выдохнула: «Поцелуй…» Раздвинула ноги. Он положил руку ей на живот. Смуглый, атласный живот. Вместилище жизни. Его пальцы гладили бархатистые влажные лепестки ее лона, проникали внутрь. Он приблизил лицо к развилке ее ног, припал губами к твердой, влажно-соленой жемчужине женского вожделения, взбухшей под завитками черных волос. Женщина. Его женщина. Наконец он дождался ее.
   Она ощутила его жадный жаркий язык внутри себя, как язык огня, и, громче застонав, сжала ногами, коленями его голову. Он вытянул руки и положил ей на гладкие, потные, будто облитые маслом, груди. Оторвался от нее. Поглядел на нее. Его глаза ничего не видели от сумасшествия любви.
   — Я хочу тебя постоянно. Я хочу тебя всегда. Это безумие. Я не думал, что так бывает в жизни. Мы оба сошли с ума.
   — Да. Мы сошли с ума.
   — Я старше тебя на сто лет.
   — Хоть на двести. Мне все равно.
   — Если меня не убьют, я все равно умру раньше тебя.
   — Нет. Мы вместе. Только вместе.
   — Иди ко мне!..
   — Подожди. Я слишком хочу к тебе. Оттого мне драгоценно… подождать. Лучше поговорим. — Она взяла его руки в свои, гладила, ласкала. Он сел на диван, продавив тяжестью пружины. Она, улыбаясь, коснулась кончиками пальцев его влажного торчащего вверх мужского копья. — Ты похож на героя. Ты и есть герой. Женщины всегда любили героев. Ты всех победил. Всех перестрелял.
   Он поцеловал ее в шею.
   — Ты простила мне, что я убил твоего отца?
   — Зачем ты это сделал?
   — Я не думал, что это твой отец. Думал — однофамилец. Догадался, уже когда сделал это. И испугался.