— Да кушайте, барин.
   Розанов отказался есть. Горничная убрала со стола и подала самовар. Розанов не стал пить и чаю. Внутреннее состояние его делалось с минуты на минуту тревожнее. «Где они странствуют? Где мычется это несчастное дитя»? — раздумывал он, чувствуя, что его оставляет не только внутренняя твёрдость, но даже и физические силы.
   «И зачем ехала? — спрашивал он себя. — Чтобы ещё раз согнать меня с приюта, который достался мне с такими трудами; чтобы и здесь обмарать меня и наделать скандалов. А дитя? дитя? что оно вынесет из всегда этого».
   — Вы, Дмитрий Петрович, не убивайтесь, — говорила ему с участием горничная, — с ними ничего не случилось: они здесь-с.
   — Где здесь? — спросил Розанов.
   — Да известно где: у энтих сорок. Я, как они зажгли, все под окна смотрела. Там они… и барышня наша там, на полу сидят, с собачкой играют.
   — С собачкой?
   — Да-с, с собачкой с нашей играют. Там гости теперь; вы обождите, да и подите туда.
   — Нет, Паша, не надо.
   — Отчего? Вот глупости какие! Вы — супруг, возьмите за ручки, да домой.
   — Нет, Паша.
   — Гм! Ну записочку напишите.
   Розанов подумал, потом встал и написал: «Перестаньте срамиться. Вас никто даже не обижает; возвращайтесь. Лучше же все это уладить мирно, с общего согласия, или по крайней мере отпустите ко мне ребёнка».
   Паша проходила с этой записочкой более получаса и возвратилась ни с чем. Ольга Александровна не дала никакого ответа.
   Розанов дал Паше денег и послал её за Помадой. Это был единственный человек, на которого Розанов мог положиться и которому не больно было поверить своё горе. Помада довольно скоро явился с самым живым участием и готовностью на всякую услугу.
   Девушка ещё дорогой рассказала ему все, что у них произошло дома. Помада знал Ольгу Александровну так хорошо, что много о ней ему рассказывать было нечего.
   — Что ж, брат, делать? — спросил он Розанова.
   — Сходи ты к ней и попробуй её обрезонить.
   — Хорошо.
   — Скажи, что я сам без всяких скандалов готов все сделать, только пусть она не делает срама. О Боже мой! Боже мой!
   Помада пошёл и через полчаса возвратился, объявив, что она совсем сошла с ума; сама не знает, чего хочет; ребёнка ни за что не отпускает и собирается завтра ехать к генерал-губернатору.
   — Чего же к генерал-губернатору?
   — А вот спроси её.
   — А девочка моя?
   — Спать её при мне повели: просилась с тобою проститься.
   — Просилась?
   — Да.
   — Господи! что ж это за мука?
   В передней послышался звонок.
   — Вот вовремя гости-то, — сказал Розанов, стараясь принять спокойный вид.
   Вошёл Сахаров, весёлый, цветущий, с неизменною злорадною улыбкою на лице, раскланялся Розанову и осведомился о его здоровье. Доктор отвечал казённою фразою.
   — А я к вам не своей охотою, — начал весело Сахаров, — я от барынь…
   — Ну-с, — произнёс Розанов.
   — Вы, Дмитрий Петрович, оставьте все это: вам о ребёнке нечего беспокоиться.
   — Уж об этом предоставьте знать мне.
   — Ну, как хотите, только его вам не отдадут.
   — Как это не отдадут?
   — Так-таки не отдадут. Для этого завтра будут приняты меры.
   — А вы думаете, я не приму своих мер?
   — Ну, вы свои, а мы — свои.
   — Вы-то здесь что же такое?
   — Я? я держу правую сторону.
   — Кто ж вас сделал моим судьёй?
   Сахаров состроил обидную гримасу и отвечал:
   — Я всегда буду заступаться за женщину, которую обижают.
   — Уйдите, однако, от меня, — проговорил Розанов.
   — Извольте, — весело отвечал Сахаров и, пожав руку Помаде, вышел.
   — Пойдём ко мне ночевать, — сказал Помада, чувствуя, что Розанову особенно тяжёл теперь вид его опустевшей квартиры.
   Розанов подумал, оделся, и они вышли.
   Долго шли они молча; зашли в какой-то трактирчик, попили там чайку, ни о чем не говоря друг с другом, и вышли.
   На дворе был девятый час вечера. Дойдя до Помадиной квартиры, Розанов остановился и сказал:
   — Нет, я не пойду к тебе.
   — Отчего не пойдёшь?
   — Так, я домой пойду.
   Сколько Помада ни уговаривал Розанова, тот настоял-таки на своём, и они расстались.
   Помада в это время жил у одной хозяйки с Бертольди и несколькими студентами, а Розанов вовсе не хотел теперь встречаться ни с кем и тем более с Бертольди. Простившись с Помадою, он завернул за угол и остановился среди улицы. Улица, несмотря на ранний час, была совершенно пуста; подслеповатые московские фонари слабо светились, две цепные собаки хрипло лаяли в подворотни, да в окна одного большого купеческого дома тихо и безмятежно смотрели строгие лики окладных образов, ярко освещённых множеством теплящихся лампад. Розанов пошёл зря. Ничего не понимая, дошёл он до Театральной площади и забрёл к Барсову.
   Заведение уже было пусто; только за одним столиком сидели два человека, перед которыми стояла водка и ветчина с хреном.
   — Можно чайку? — спросил Розанов знакомого полового.
   — Ещё можно-с, Дмитрий Петрович, — отвечал половой.
   Розанов стал полоскать поданный ему стаканчик и от нечего делать всматривался в сидящую неподалёку от него пару с ветчиной и водкой.
   Один из этих господ был толстый серый человек с маленьким носом и плутовскими, предательскими глазками: лицо его было бледно, а голова покрыта жёлто-серыми клочьями. Вообще это был тип мелкостатейного трактирного шулера на биллиарде, биксе и в трынке. Собеседник его был голиаф, смуглый, с быстрыми, чрезвычайно лживыми коричневыми глазами, гладко и довольно кокетливо причёсанными наперёд чёрными волосами и усами a la Napoleon III. Голиаф смотрел молодцом, но молодцом тоже тёмного разбора; это был не столько тонкий плут и пролаз, сколько беспутник и нахальный шулер, но, однако, шулер степенью покрупнее своего товарища. Это был, что называется, шулер воинствующий, шулер способный, сделав подлость, не ускользать, а обидеться за первое замечание и неотразимо стремиться расшибить мощным кулачищем всякую личность, которая посмела бы пикнуть не в его пользу. Лицо голиафа не было лишено даже своего рода благообразности — благообразности, напоминающей, например, лицо провинциальных актёров, когда они изображают «благородных отцов» в драмах, трагедиях и трагикомедиях. Глядя на него, вы чувствовали, что он не только трактирный завсегдатель, но и вне трактиров член известного общества; что он, сокрушив одну-две обобранные им белогубые рожи, мог не без приятности и не без надежды на успех пройтись между необъятными кринолинами разрумяненных и подсурмленных дам жирного Замоскворечья, Рогожской, Таганки и Преображенского кладбища. Вы чувствовали, что дамы этих краёв, узрев этого господина, весьма легко могли сказать своей или соседской кухарке: «вот, погляди, Акулинушка, какой чудесный мужчина ходит. Очень мне такие мужчины ндравятся».
   Розанову показалось, что он когда-то видел эту особу, и действительно он её мельком видел один раз на сокольницком гулянье и теперь узнал её: это был муж Полиньки Калистратовой.
   Розанов от нечего делать стал теперь всматриваться в Калистратова и старался открыть в нем хоть слабые внешние следы тех достоинств, которыми этот герой когда-то покорил себе Полиньку или расположил в свою пользу её дядей.
   Ничего этого в нем не было, и Розанов задумался над странною игрою, которая происходит при подтасовке пар, соединяемых по воле случая, расчёта или собственных увлечений.
   Между шулерами шла беседа.
   — Видишь, — говорил Калистратов серому, поставив ребром ладонь своей руки на столе, — я иду так по тротуару, а она вот так из-за угла выезжает в карете (Калистратов взял столовый нож и положил его под прямым углом к своей ладони). Понимаешь?
   Серый мотнул утвердительно головою.
   — Лошади вдруг хватили, понимаешь?
   Серый опять мотнул головою.
   — У кучера возжа хлоп, перелетела… лошади на дыбы вынеслись. Она распахнула дверцы и кричит: «спасите! спасите!», а карета рррр-рррр из стороны в сторону. Она все кричит своим голоском: «спасите!», а народ разиня рот стоит. Понимаешь?
   Серый ещё кивнул.
   — Я сейчас, — продолжал нараспев Калистратов, — раз, два, рукою за дверцу, а она ко мне на руки. Крохотная такая и вся разодетая, как херувимчик. «Вы, говорит, мой спаситель; я вам жизнью обязана. Примите, говорит, от меня это на память». Видишь, там её портрет?
   — Вижу, — отвечал серый, прищуривая глаза и поднося к свече дорогой браслет с женским портретом.
   — Хороша? — спросил Калистратов.
   — Худенькая должна быть.
   — Ну, худенькая! тебе все ковриг бы купеческих; те уж надоели, а это субтиль-жантиль миньеночка: про праздники беречь будем.
   Калистратов все врал: он не спасал никакой дамы, и никакая женская ручка не дарила ему этого браслета, а взял он его сам посредством четвёрки и сыпного туза у некоего другого корнета, приобретшего страстишку к картам и ключик к туалетному столику своей жены.
   Серый отлично понимал это, но не разочаровывал голиафа, зная, что тот сейчас же заорёт: «да я тебе, подлецу, всю рожу растворожу, щеку на щеку умножу, нос вычту, а зубы в дробь обращу».
   Калистратов взял из рук серого браслет и, дохнув на него, сказал:
   — Я, брат, раз тарантас за задний ход удержал.
   — Тссс! — протянул, как бы изумляясь, серый.
   — Я ехал из своей деревни жениться, — продолжал Калистратов, тщательно вытирая платком браслет. — Вещей со мною было на сто тысяч. Я сошёл дорогой, а ямщик, ррракалья этакая, хвать по лошадям. Я догнал сзади и за колёса: тпру, и стой.
   — А то ты знаешь, как я женился? — продолжал Калистратов, завёртывая браслет в кусок «Полицейских ведомостей». — Дяди моей жены ррракальи были, хотели её обобрать. Я встал и говорю: переломаю.
   — И отдали? — спросил серый.
   — Сполна целостию. Нет, говорю: она моя жена теперь, шабаш. У меня женщину трогать ни-ни. Я вот этой Колобихе говорю: дай пять тысяч на развод, сейчас разведусь и благородною тебя сделаю. Я уж не отопрусь. Я слово дал и не отопрусь.
   Калистратов выпил водки и начал снова.
   — Я даже как женюсь, так сейчас прежней жене пенсион: получай и живи. Только честно живи; где хочешь, но только честно, не марай моего имени. А теперь хочешь уехать, так расставайся. Дай тысячу рублей, я тебе сейчас свидетельство, и живи где хочешь; только опять честно живи, моего имени не марай.
   — А Колобиха скряга!
   — Ну, да скряжничай не скряжничай — не отвертится. Моё слово олово. Я сказал: вне брака более ничего не будет, ни-ни-ни… А перевенчаемся — уж я ей это припомню, как скряжничать.
   — Тогда забудете.
   — Увечить её, стерву, буду, а не забуду! — воскликнул, ударив по столу, Калистратов.
   Пара разошлась и вышла. Приходилось идти и Розанову. Некуда было ему идти, до такой степени некуда, что он, подозвав полового, спросил:
   — Нельзя ли мне тут соснуть, Василий?
   — Не позволено, сударь, — отвечал половой — Разве вам утром куда нужно рано-с?
   — Да, тут поблизости нужно.
   — Буфетчика спрошу, в диванной не дозволит ли?
   Розанов посмотрел в отворённую дверь тёмной диванной, вообразил, как завтра рано утром купцы придут сюда парить свои слежавшиеся за ночь души, и сказал:
   — Нет уж, не надо.
   — Здесь почти рядом по семи гривен можно иметь номер, — говорил ему половой.
   — Да, пойду туда, — отвечал Розанов.
   И в больнице, и на Чистых Прудах головы потеряли, доискиваясь, куда бы это делся Розанов. Даже с Ольги Александровны разом соскочил весь форс, и она очутилась дома.
   Розанов пропадал третий день: он не возвращался с тех пор, как вышел с Помадой. Отыскать Розанова было довольно трудно. Выйдя от Барсова, он постоял на улице, посмотрел на мигавшие фонари и, вздохнув, пошёл в то отделение соседней гостиницы, в котором он стоял с приезда в Москву.
   — Номерочек! — спросил он знакомого коридорного.
   — Пожалуйте, вы одни-с?
   — Один, — отвечал Розанов.
   — Пожалуйте.
   Коридорный ввёл гостя в чистенький номер с мягкою мебелью и чистою постелью, зажёг две свечи и остановился.
   — Иди, — сказал Розанов, садясь на диван.
   — Ничего не прикажете?
   — Нет, ничего.
   — Закусить или чаю?
   — Ну, дай уж закусить что-нибудь.
   — И водочки?
   — Пожалуй, дай и водочки.
   Розанову подали котлетку и графинчик водочки, и с тех пор графинчика у него не снимали со стола, а только один на другой переменяли.
   Помада ноги отходил, искавши Розанова, и наконец, напав на его след по рассказам барсовского полового, нашёл Дмитрия Петровича одиноко сидящим в номере. Он снова запил мёртвым запоем. Помада забежал на Чистые Пруды и сказал, чтобы о Розанове не беспокоились, что он цел и никуда не пропал.
   Слух о розановском пьянстве разнёсся по Чистым Прудам и произвёл здесь дикий гогот, бури дыханью подобный. Бедная madame Розанова была оплакана, и ей уж не оставалось никаких средств спастись от опеки углекислых. Маркиза даже предложила ей чулан на антресолях, чтобы к ней как-нибудь ночью не ворвался пьяный муж и не задушил её, но Ольга Александровна не воспользовалась этим приглашением. Ей надоел уже чуланчик, в котором она высидела двое суток у Рогнеды Романовны, и она очень хорошо знала, что муж её не задушит. Она даже ждала его в эту ночь, но ждала совершенно напрасно. Розанов и на четвёртую ночь домой не явился, даже не явился он и ещё двое суток, и уж о месте пребывания его в течение двух суток никто не имел никаких сведений. Но мы можем посмотреть, где он побывал и что поделывал.

Глава двадцать восьмая.
Не знаешь, где найдёшь, где потеряешь

   Помада с горьким соболезнованием сообщил о пьянстве Розанова и Лизе. Он рассказал это при Полиньке Калистратовой, объяснив по порядку все, как это началось, как шло и чем кончилось или чем должно кончиться.
   — Несчастный человек! — сказала Лиза с жалостью и с презрением. — Так он и пропадёт.
   — Как же, Лиза, надо бы что-нибудь сделать, — тихо сказала после Помадиного рассказа Полинька Калистратова.
   — Что же с пьяным человеком делать?
   — Остановить бы его как-нибудь.
   — Как его остановить? Я уж пробовала это, — добавила, помолчав, Лиза. — Человек без воли и характера: ничего с ним не сделаешь.
   Лиза была в это время в разладе с своими и не выходила за порог своей комнаты. Полинька Калистратова навещала её аккуратно каждое утро и оставалась у ней до обеда. Бертольди Ольга Сергеевна ни за что не хотела позволить Лизе принимать в своём доме; из-за этого-то и произошла новая размолвка Лизы с матерью.
   Полинька Калистратова обыкновенно уходила от Лизы домой около двух часов и нынче ушла от Лизы в это же самое время. Во всю дорогу и дома за обедом Розанов не выходил из головы у Полиньки. Жаль ей очень его было. Ей приходили на память его тёплая расположенность к ней и хлопоты о ребёнке, его одиночество и неуменье справиться с своим положением. «А впрочем, что можно и сделать из такого положения?» — думала Полинька и вышла немножко погулять.
   Розанов опять был с Полинькой, и до такой степени неотвязчиво он её преследовал, что она начала раздражаться. Искреннее сожаление о нем быстро сменялось пылким гневом и досадой. Полинька вдруг приходила в такое состояние, что, как женщины иногда выражаются, «вот просто взяла бы да побила его». И в эти-то минуты гнева она шла торопливыми шагами, точно она не гуляла, а спешила на трепетное роковое свидание, на котором ей нужно обличить и осыпать укорами человека, играющего какую-то серьёзную роль в её жизни. Да Полинька и сама не думала теперь, что она просто гуляет: она сердилась и спешила. На дворе начинался вечер.
   В одиноком номерке тоже вечерело. Румяный свет заката через крышу соседнего дома весело и тепло смотрел между двух занавесок и освещал спокойно сидящего на диване Розанова. Доктор сидел в вицмундире, как возвратился четыре дня тому назад из больницы, и завивал в руках длинную полоску бумажки. В номере все было в порядке, и сам Розанов тоже казался в совершенном порядке: во всей его фигуре не было заметно ни следа четырехдневного пьянства, и лицо его смотрело одушевлённо и опрятно. Даже оно было теперь свежее и счастливее, чем обыкновенно. Это бывает у некоторых людей, страдающих запоем, в первые дни их болезни.
   Перед Розановым стоял графинчик с водкой, ломоть ржаного хлеба, солонка и рюмка. В комнате была совершенная тишина. Розанов вздохнул, приподнялся от стенки дивана, налил себе рюмку водки, проглотил её и принял снова своё спокойное положение.
   В это время дверь из коридора отворилась, и вошёл коридорный лакей, а за ним высокая дама в длинном клетчатом плюшевом бурнусе, с густым вуалем на лице.
   — Выйди отсюда, — сказала дама лакею, спокойно входя в номер, и сейчас же спросила Розанова:
   — Вы это что делаете?
   Розанов промолчал.
   — Это что? — повторила дама, ударив рукою возле графина и рюмки. — Что это, я вас спрашиваю?
   — Водка, — отвечал тихо Розанов.
   — Водка! — произнесла презрительно дама и, открыв форточку, выбросила за неё графин и рюмку.
   Розанов не противоречил ни словом.
   — Вы узнаете меня? — спросила дама.
   — Как же, узнаю: вы Калистратова.
   — А я вас не узнаю.
   — Я гадок: я это знаю.
   — И пьянствуете? Где вы были все это время?
   — Я все здесь сидел. Мне очень тяжело, Полина Петровна.
   — Ещё бы вы больше пили!
   — Тяжело мне очень. Как Каин бесприютный… Я бы хотел поскорее… покончить все разом.
   Полинька, не снимая шляпы, позвонила лакея и велела подать счёт. Розанов пропил на водке, или на него насчитали на водке, шестнадцать рублей.
   Он вынул портмоне и отдал деньги.
   — Дайте мне ваши деньги, — потребовала Калистратова.
   Розанов отдал. В портмоне было ещё около восьмидесяти рублей. Полинька пересчитала деньги и положила их себе в карман.
   — Теперь собирайтесь домой, — сказала она Розанову.
   — Я не могу идти домой.
   — Отчего это не можете?
   — Не могу, — мне там скверно.
   — Сударыня! они не спали совсем, вы им позвольте уснуть покрепче, — вмешался лакей, внёсший таз и кувшин с свежей водой.
   — Умывайтесь, — сказала Полинька, ничего не отвечая лакею.
   Розанов стал подниматься, но тотчас же сел и начал отталкивать от себя что-то ногою.
   — Пожалуйте, сударь, — позвал его лакей.
   — Ты прежде выкинь это, — отвечал Розанов, указывая пальцем левой руки на пол.
   — Что такое выкинуть? — с несколько нетерпеливою гримаскою спросила Калистратова, хорошо понимая, что у Розанова начинаются галлюцинации.
   — Змейка, вон, на полу змейка зелёненькая, — говорил Розанов, указывая лакею на пустое место.
   — Не сочиняйте вздоров, — сказала Полинька, наморщив строго брови.
   Розанов встал и пошёл за занавеску. Полинька стала у окна и, глядя на бледнеющую закатную зорьку, вспомнила своего буйного пьяного мужа, вспомнила его дикие ругательства, которыми он угощал её за её участие; гнев Полинькин исчез при виде этого смирного, покорного Розанова.
   Лакей раздел и уложил доктора в кровать. Полинька велела никого не пускать сюда и говорить, что Розанов уехал. Потом она сняла шляпу, бурнус и калоши, разорвала полотенце и, сделав компресс, положила его на голову больного. Розанов вздрогнул от холода и робко посмотрел на Полиньку. Часа полтора сряду она переменяла ему компрессы, и в это время больной не раз ловил и жадно целовал её руки. Полинька смотрела теперь добро и снисходительно.
   — Вам пора домой, — сказал Розанов, стуча зубами от лихорадки.
   — Старайтесь заснуть, — отвечала Полинька.
   — Поздно будет, — настаивал доктор.
   — Спите, вам говорят, — тем же спокойным, но настойчивым тоном отвечала Калистратова.
   Розанов даже и на этот раз оказался весьма послушным, и Калистратова, видя, что он забывается, перестала его беспокоить компрессами.
   Розанов спал целые сутки и, проснувшись, ничего не мог вспомнить. Он не забыл только того, что произошло у него дома, но все последующее для него исчезало в каком-то диком чаду. Глядя в тёмный потолок комнаты, он старался припомнить хоть что-нибудь, хоть то, где он и как сюда попал? Но ничего этого Розанов припомнить не мог. Наконец, ему как-то мелькнула Полинька, будто как он её недавно видел, вот тут где-то, близко, будто разговаривал с нею. Розанов вздохнул и, подумав: «Какой хороший сон», начал тихо одеваться в лежавшее возле него платье.
   Одевшись, Розанов вышел за драпировку и остолбенел: он подумал, что у него продолжаются галлюцинации. Он протёр глаза и, несмотря на стоявший в комнате густой сумрак, ясно отличил лежащую на диване женскую фигуру. «Боже мой! неужто это было не во сне? Неужто в самом деле здесь Полинька? И она видела меня здесь!.. Это гостиница!» — припомнил он, взглянув на номерную обстановку.
   Спящая пошевелилась и приподнялась на одну руку.
   — Это вы, Дмитрий Петрович? — спросила она чуть слышно.
   — Я, — отвечал шёпотом Розанов.
   — Зажгите свечу, — здесь у зеркала спички.
   Розанов очень долго зажигал свечу: ему было совестно взглянуть на Полиньку.
   Но не такова была Полинька, чтобы человек не нашёлся сказать слова в её присутствии.
   Через полчаса Розанов сидел против неё за столом, на котором кипел самовар, и толково рассуждал с нею о своём положении.
   — Дмитрий Петрович, — говорила ему Полинька, — советовать в таких делах мудрено, но я не считаю грехом сказать вам, что вы непременно должны уехать отсюда. Это смешно: Лиза Бахарева присоветовала вам бежать из одного города, а я теперь советую бежать из другого, но уж делать нечего: при вашем несчастном характере и неуменье себя поставить вы должны отсюда бежать. Оставьте её в покое, оставьте ей ребёнка…
   — Ни за что! — воскликнул Розанов.
   — Позвольте. Оставьте ей ребёнка: девочка ещё мала; ей ничего очень дурного не могут сделать. Это вы уж так увлекаетесь. Подождите полгода, год, и вам отдадут дитя с руками и с ногами. А так что же будет: дойдёт ведь до того, что очень может быть худо.
   Долго приводила Полинька сильные и ясные доводы, доказывая Розанову неотразимую необходимость оставить Москву и искать себе нового приюта.
   — Да не только нового приюта, а и новой жизни, Дмитрий Петрович, — говорила Полинька. — Теперь я ясно вижу, что это будет бесконечная глупая песенка, если вы не устроитесь как-нибудь умнее. Ребёнка вам отдадут, в этом будьте уверены. Некуда им деть его: это ведь дело нелёгкое; а жену обеспечьте: откупитесь, наконец.
   Розанов не противоречил.
   — Бог с ними, деньги: спокойны будете, так заработаете; а тосковать глупо и не о чем.
   — Ах, хорошо вы говорите, Полина Петровна, а все это не так легко, право. — Разве к Лобачевскому съездить в Петербург?
   — А что ж? Съездите. Лучше уж вам в Петербурге чего-нибудь искать. Будем там видаться.
   — Как будем видаться?
   — Так; и я тоже еду на днях в Петербург.
   — А ваши бумаги?
   — Вот для них-то я и поеду.
   — Это вам не поможет.
   — Нет, я знаю; уж бывали примеры. Вот видите, Дмитрий Петрович, я женщина, и кругом связанная, да не боюсь, а вы трусите.
   — Я слабый человек, никуда не годный.
   — Нет, не то что никуда не годный, а слишком впечатлительный. Вам нужно отряхнуться, оправиться… да вот таких чудес более не выкидывать.
   — Не говорите, пожалуйста…
   — Да я вас не упрекаю, а советую вам, — сказала Полинька и стала надевать шляпку.
   — Тоска ужасная! вот пока вы здесь были, было отлично, а теперь опять.
   — Господи Боже мой! ну будем жить друзьями; ходите ко мне, если моё присутствие вам так полезно.
   — Да, если бы… вы меня выслушали.
   — Ничего я, Дмитрий Петрович, не буду слушать, — проговорила Полинька, краснея и отворачиваясь к зеркалу завязывать шляпку.
   Розанов сидел молча.
   — Пока… — начала Полинька и снова остановилась.
   — Пока что? — спросил Розанов.
   — Пока вы не устроите вашей жены, до тех пор вы мне не должны ни о чем говорить ни слова.
   — А тогда? Я и без того готов сделать для неё все, что могу.
   — Да все, все, что вы можете.
   — А тогда? — опять спросил Розанов.
   — Дмитрий Петрович! Я провела у вас сутки здесь: для вас должно быть довольно этого в доказательство моей дружбы, чего же вы меня спрашиваете?
   Розанов сжал и поцеловал Полинькину руку, а другая его рука тронулась за её талию, но Полинька тихо отвела эту руку.
   — Если хотите быть счастливы, то будьте благоразумны — все зависит от вас; а теперь дайте мне мой бурнус.
   Доктор подал Полиньке бурнус и надел своё пальто. Взявшись за ручку двери, Полинька остановилась, постояла молча и, обернувшись к Розанову лицом, тихо сказала:
   — Ну.
   Розанов верно понял этот звук и поцеловал Полиньку в розовые губки, или, лучше сказать, Полинька, не делая никакого движения, сама поцеловала его своими розовыми губками. Если любовь молоденьких девушек и страстных женщин бальзаковской поры имеет для своего изображения своих специалистов, то нельзя не пожалеть, что нет таких же специалистов для описания своеобычной, причудливой и в своём роде прелестной любви наших разбитых женщин, доживших до тридцатой весны без сочувствия и радостей. — А хороша эта прихотливая любовь, часто начинающаяся тем, чем другая кончается, но тем не менее любовь нежная и преданная. Если бы на Чистых Прудах знали, что Розанова поцеловала такая женщина, то даже и там бы не удивлялись резкой перемене в его поведении.
   Розанов даже до сцены с собою не допустил Ольгу Александровну. Ровно и тепло сдержал он радостные восторги встретившей его прислуги; спокойно повидался с женою, которая сидела за чаем и находилась в тонах; ответил спокойным поклоном на холодный поклон сидевшей здесь Рогнеды Романовны и, осведомясь у девушки о здоровье ребёнка, прошёл в свою комнату.