Вечером последнего из этих трех дней Женни сидела у печки, топившейся в её спальне. На коленях она держала младшего своего ребёнка и, шутя, говорила ему, как он будет жить и расти. Няня Абрамовна сидела на кресле и сладко позевывала.
   — Будем красавицы, умницы, добрые, будут нас любить, много, много будут нас любить, — говорила Евгения Петровна с расстановкой, заставляя ребёнка ласкать самого себя по щёчкам собственными ручонками.
   — Гадай, гадай, дитятко, — произнесла в ответ ей старуха.
   — Да уж угадаем, уж угадаем, — шутила Женни, целуя девочку.
   — А на мой згад, как фараон-царь мальчиков побивал, так теперь следует выдать закон, чтоб побивали девочек.
   — За что это нас убивать? за что убивать нас? — относилась Женни к ребёнку.
   — А за то, что нынче девки не в моде. Право, посмотришь, свет-то навыворот пошёл. Бывало, в домах ли где, в собраниях ли каких, видишь, все-то кавалеры с девушками, с барышнями, а барышни с кавалерами, и таково-то славно, таково-то весело и пристойно. Парка парку себе отыскивает. А нынче уж нет! Все пошло как-то таранты на вон. Все мужчины, как идолы какие оглашённые, все только около замужних женщин так и вертятся, так и кривляются, как пауки; а те тоже чи-чи-чи! да га-га-га! Сами на шею и вешаются.
   Женни засмеялась.
   — Гадостницы, — проговорила Абрамовна.
   Кто-то позвонил у дверей. Абрамовна встала и отперла. Вошёл Райнер.
   — Идите сюда, Василий Иванович, здесь печечка топится.
   — Вы одне? — спросил, тихо входя, Райнер.
   — Вот с няней да с дочерью беседую. Садитесь вы к нам.
   — Я думал, что Николай Степанович здесь.
   — Нет; его нет совсем дома. Он уезжает в конце этой недели. Все ездит теперь к своему начальнику. Лизы вы не видали?
   — Нет, не видал.
   — Хотите, сейчас её выпишем?
   — Как вам угодно.
   — Вам как угодно?
   Райнер слегка покраснел, а Женни зажгла свечечку и написала несколько строчек к Лизе.
   — Няня, милая! возьми извозчика, прокатайся, — сказала она Абрамовне.
   — Куда это, матушка?
   — Привези Лизу.
   — Это в вертеп-то ехать!
   Райнер и Женни засмеялись.
   — Ну давай, давай съезжу, — отвечала старуха, через десять минут оделась и отправилась в вертеп.
   В это время, шагах в тридцати не доходя дома, где жили Вязмитиновы, на тротуаре стоял Розанов с каким-то мещанином в калмыцком тулупе.
   — Уморительный маскарад! — говорил Розанов тулупу.
   — Именно уморительный, потому что умариваешься, как черт, — отвечал тулуп.
   — И долго вы ещё здесь проиграете?
   — Нет: птица сейчас юркнула куда-то сюда. Сейчас вынырнет, а дома там его ждут.
   — Да что это, вор, что ли?
   — Какой вор! Иностранец по политическому делу: этих ловить нетрудно.
   — А кто такой, если можно?
   — Райнер какой-то.
   — Черт его знает, не знаю, — отвечал Розанов и, пожав руку переодетого в тулуп, пошёл, не торопясь, по улице и скрылся в воротах дома, где жили Вязмитиновы.
   Райнер преспокойно сидел с Евгенией Петровной у печки в её спальне, и они не заметили, как к ним через детскую вошёл Розанов, поднявшийся по чёрной лестнице. Войдя в спальню, Розанов торопливо пожал руку хозяйки и, тронув слегка за плечо Райнера, поманил его за собою в гостиную.
   — Вас сейчас схватят, — сказал он без всяких обиняков и в сильном волнении.
   — Меня? Кто меня схватит? — спросил, бледнея, Райнер.
   — Известно, кто берет: полиция. Что вы сделали в это время, за что вас могут преследовать?
   — Я, право, не знаю, — начал было Райнер, но тотчас же ударил себя в лоб и сказал: — ах Боже мой! верно, эта бумага, которую я писал к полякам.
   Он вкратце рассказал известную нам историю, поскольку она относилась к нему.
   Подозрения его были верны: его выдавала известная нам записка, представленная в полицейский квартал городовым, поднявшим бумажник Красина.
   — Кончено: спасенья нет, — произнёс Розанов.
   — Господи! к счастию, вы так неосторожно говорили, что я поневоле все слышала, — сказала, входя в гостиную, Вязмитинова. — Говорите, в чем дело, может быть, что-нибудь придумаем.
   — Нечего придумывать, когда полиция следит его по пятам и у вашего дома люди.
   — Боже мой! Я поеду, отыщу моего мужа, а вы подождите здесь. Я буду просить мужа сделать все, что можно.
   Розанов махнул рукой.
   — Муж ваш не может ничего сделать, да и не станет ничего делать. Кто возьмёт на себя такие хлопоты? Это не о месте по службе попросить.
   Над дверью громко раздался звонок и, жалобно звеня, закачался на дрожащей пружине. Розанов и Женни остолбенели. Райнер встал совершенно спокойный и поправил свои длинные русые волосы.
   — Муж! — прошептала Женни.
   — Полиция! — произнёс ещё тише Розанов.
   — Бегите задним ходом, — захлёбываясь, прошептала Женни и, посадив на кушетку ребёнка, дёрнула Райнера за руку в свою спальню.
   — Невозможно! — остановил их Розанов, — там ваши люди: вы его не спасёте, а всех запутаете.
   Ребёнок, оставленный на диване в пустой гостиной, заплакал, а над дверью раздался второй звонок вдвое громче прежнего. За детскою послышались шаги горничной.
   — Сюда! — кликнула Женни и, схватив Райнера за рукав, толкнула его за драпировку, закрывавшую её кровать.
   Девушка в то же мгновение пробежала через спальню и отперла дверь, над которою в это мгновение раздался уже третий звонок. Розанов и Женни ни живы ни мертвы стояли в спальне.
   — Что это ты, матушка, ребёнка-то одного бросила? — кропотливо говорила, входя, Абрамовна.
   — Так это ты, няня?
   — Что такое я, сударыня?
   — Звонила?
   — Да я же, я, вот видишь.
   — А мы думали… что ты по чёрной лестнице войдёшь.
   — Нос там теперь расшибить.
   Евгения Петровна немножко оправилась и взяла ребёнка.
   — Не поехала, — сказала няня, входя и протягивая руки за ребёнком. Женни вспомнила, что няня ездила за Лизой.
   — Не поехала? — переспросила она её. — Отчего же она не поехала?
   — А не поехала, да вот тебе и только. Знаешь, чай, у ней сказ короток.
   Женни была как на ножах. Мало того, что каждую минуту за драпировку её спальни могли войти горничная или Абрамовна, туда мог войти муж, которого она ожидала беспрестанно. Женни вертелась около опущенных занавесок драпировки и понимала, что, во-первых, её караульное положение здесь неестественно, а во-вторых, она не знала, что делать, если горничная или няня подойдёт к ней и попросит её дать дорогу за драпировку.
   Бедная женщина стояла, держа палец одной руки у рта, а другою удерживая крепко стучавшее сердце.
   — Что нам делать? — шепнула она Розанову.
   Тот пожал плечами и поникнул головою в совершенном недоумении.
   Вязмитинова неслышными шагами подвинулась за занавеску, и через полминуты Розанов услыхал, как щёлкнул замок в её ванной. Вслед за тем Женни выскочила, как бы преследуемая страшным привидением, схватила со стола свечу и побежала через зал и гостиную в кабинет мужа. Во все это время она судорожно совала что-то в карман своего платья и, остановясь у мужниного письменного стола, что-то уронила на пол. Розанов нагнулся и поднял ключ. Женни села и опёрлась обоими локтями на письменный стол. Голова её шаталась от тяжёлого дыхания.
   — Дайте мне воды, — прошептала она Розанову.
   Доктор налил ей стакан воды. Она выпила полстакана и вопросительно посмотрела на Розанова.
   — Возьмите ключ, — сказал он ей тихо.
   Евгения Петровна схватила ключ, дрожащею рукою сунула его в карман и закрыла разрез складкою широкой юбки.
   — Что ему могут сделать? — начала она очень тихо.
   — Могут сделать очень дурное. Закон строг в таких случаях.
   — Боже мой, и неужто нет никакой возможности спасти его? Пусть бежит.
   — Как, куда и с чем?
   — За границу.
   — А где паспорт?
   — Пусть скроется пока в России.
   — Все-таки нужен вид, нужны деньги.
   — Я найду немного денег.
   — А вид?
   Женни замолчала.
   — Что это за бумага? — спросила она через несколько минут, указывая на лежащую на столе подорожную мужа. Это подорожная, — да? С нею можно уйти из Петербурга, — да? Говорите же: да или нет?
   — Да, — отвечал Розанов.
   Женни взяла бумагу и, подняв её вверх, встала со стула.
   — А что будет, если эта бумага пропадёт? — спросила она, глядя тревожными и восторженными глазами на Розанова. — Отвечайте мне чистую правду.
   — Если эту подорожную у Николая Степановича украдут?
   — Да, если её у него украдут? Скорее, скорее отвечайте.
   — Если украдут, то… ему выдадут новую, а об этой объявят в газетах.
   — И только? Говорите же: и только?
   — И только, если она будет украдена и пропадёт без вести. В противном случае, если Райнер с нею попадётся, то… будет следствие.
   — Да, но мой муж все-таки не будет отвечать, потому что он ничего не знал? Я скажу, что я… сожгла её, изорвала…
   — Да, что до вашего мужа, то он вне всяких подозрений.
   — Держите же её, берите, берите, — произнесла, дрожа, Женни.
   Она выбежала из кабинета и через час вернулась с шёлковым кошельком своей работы.
   — Здесь что-то около сорока рублей. У меня более ничего нет, — лепетала она, беспрестанно меняясь в лице. — Берите это все и ступайте домой.
   — Что вы такое задумали, Евгения Петровна! Вспомните, что вы делаете!
   — Берите и ступайте, приготовьте ему какое-нибудь платье: он ночью будет у вас.
   — Как вы это сделаете? Подумайте только, у нас не старая, не прежняя полиция.
   — Ах, идите Бога ради домой, Дмитрий Петрович. Я все обдумала.
   Розанов положил в карман подорожную, деньги и отправился домой. Женни возвратилась в свою спальню, пожаловалась, что она нехорошо себя чувствует, и, затворив за собою дверь из детской, опустилась перед образником на колени. Тёмные лики икон, озарённые трепетным светом лампады, глядели на молящуюся строго и спокойно.
   В детской послышался лёгкий старческий сап няни. Евгения Петровна тихо прошла со свечою по задним комнатам. В другой маленькой детской спала крепким сном мамка, а далее, закинув голову на спинку дивана, похрапывала полнокровная горничная. Хозяйка тем же осторожным шагом возвратилась в спальню. Вязмитинов ещё не возвращался. В зале стучал медленно раскачивающийся маятник стенных часов. Женни осторожно повернула ключ в заветной двери. Райнер спокойно сидел на краю ванны.
   — Вы можете уходить нынче ночью, — начала торопливо его спасительница. — Вот вам свеча, зеркало и ножницы: стригите ваши волосы и бороду. Ночью я вас выпущу через подъезд. Розанов будет ждать вас дома. Если услышите шаги, гасите свечу.
   — Евгения Петровна! зачем вы…
   — Тсс, — произнесла Женни, и ключ снова повернулся.
   В одиннадцать часов возвратился Вязмитинов. Он очень удивился, застав жену в постели.
   — Я очень нездорова, — отвечала, дрожа, Евгения Петровна.
   — Что у тебя, лихорадка? — расспрашивал Вязмитинов, взяв её за трепещущую руку.
   — Верно, лихорадка: мне нужен покой.
   — За доктором послать?
   — Ах, мне покой нужен, а не доктор. Дайте же мне покою.
   — Ну, Бог с тобой, если ты нынче такая нервная.
   — Да, я в самом деле чувствую себя очень расстроенной.
   — Я тоже устал, — отвечал Вязмитинов и, поцеловав жену в лоб, ушёл в свой кабинет.
   Женни отослала горничную, сказав, что она разденется сама.
   Наступила ночь; движение на улице совершенно стихло; часы в зале ударили два. Женни осторожно приподнялась с кровати и, подойдя неслышными шагами к дверям, внимательно слушала: везде было тихо. Из кабинета не доходило ни звука, повсюду темнота.
   — Пора! — шепнула Женни, отворив дверь Райнеровой темницы.
   Райнера невозможно было узнать. Ни его прекрасных волос, ни усов, ни бороды не было и следа. Неровно и клочковато, но весьма коротко, он снёс с своей головы всю растительность.
   — Скорей и тише, — шепнула Женни.
   Райнер вышел по мягкому ковру за драпировку.
   — Вы губите себя, — шептал он.
   — Вы здесь губите меня более, чем когда вы уйдёте, — так же тихо отвечала, оглядываясь, Женни.
   — Я никогда не прощу себе, что послушался вас сначала.
   — Тсс! — произнесла Женни.
   — Для кого и для чего вы так рискуете? Боже мой!
   — Я так хочу… для вас самих… для Лизы. Тсс! — опять произнесла она, держа одною рукою свечу, а другою холодную руку Райнера.
   Все было тихо, но Женни оставила Райнера и, подойдя к двери детской, отскочила в испуге: свеча ходенем заходила у неё в руке.
   С той стороны двери в эту же щель створа глядел на неё строгий глаз Абрамовны.
   — Зачем ты, зачем ты здесь, няня! — нервно шептала, глотая слова, Женни. — Спи, иди спи!
   Абрамовна отворила дверь, перешагнула в спальню и, посмотрев на Райнера, повертела свою головную повязку.
   — Я тебе расскажу, все расскажу после, — пролепетала Женни и, быстро вскочив, взяла Райнера за руку.
   — Куда? страмовщица: опомнись! — остановила её старуха. — Только того и надо, чтобы на лестнице кто-нибудь встретил.
   Старуха вырвала у Евгении Петровны свечу, махнула головою Райнеру и тихо вышла с ним из залы. Женни осталась словно окаменелая; даже сильно бившееся до сих пор сердце её не стучало. Лёгкий звон ключа сказал ей, что няня с Райнером прошли залу и вышли на лестницу. Женни вздрогнула и опять упала на колени.
   Абрамовна с Райнером так же тихо и неслышно дошли по лестнице до дверей парадного подъезда. Старуха отперла своим ключом дверь и, толкнув Райнера на улицу, закричала пронзительным старушечьим криком:
   — Если не застанешь нашего доктора, беги к другому, да скорее беги-то, скорее; скажи, очень, мол, худо.
   Райнер побежал бегом.
   — Да ты бери извозчика! — крикнула вдогонку старуха и захлопнула двери.
   Райнер взял первого извозчика и, виляя на нем из переулка в переулок, благополучно доехал до розановской квартиры.
   Доктор ждал гостя. Он не обременял ею никакими вопросами, помог ему хорошенько обриться; на счастье, Розанов умел стричь, он наскоро поправил Райнерову стрижку, дал ему тёплые сапоги, шапку, немного белья и выпроводил на улицу часа за полтора до рассвета.
   — Боже! за что я всех вас подвергаю такому риску, я, одинокий, никому не нужный человек, — говорил Райнер.
   — Вы уходите скорей и подальше: это всего нужнее. Теперь уж раздумывать нечего, — отвечал Розанов.
   Когда послышался щёлк ключа в двери, которую запирала няня, Евгения Петровна вскочила с колен и остановилась перед поднятыми занавесками драпировки.
   Старуха вошла в спальню, строгая и суровая.
   — Няня! — позвала её Евгения Петровна.
   — Ну!
   Евгения Петровна заплакала.
   — Перестань, — сказала старуха.
   — Ты… Не думай, няня… Я клянусь тебе детьми, отцом клянусь, я ничего…
   — Ложись, говорю тебе. Будто я не знаю, что ли, глупая ты!
   Старуха поправила лампаду, вздохнула и пошла в свою комнату. Райнера не стало в Петербурге.

Глава восемнадцатая.
Землетрясение

   Четвёртые сутки Лизе не удалось просидеть в своей комнате. Белоярцев в этот день не обедал дома и прискакал только в шесть часов. Он вошёл, придавая своему лицу самый встревоженный и озабоченный вид.
   — Все дома? — спросил он, пробегая в свою комнату.
   — Все, — лениво ответила Бертольди.
   — А Бахарева? — спросил он, снова выбежав в залу.
   — Она в своей комнате.
   — Зовите её скорее сюда. У нас сегодня непременно будет полиция.
   — Полиция! — воскликнуло разом несколько голосов.
   — Да, да, да, уж когда я говорю, так это так. Сегодня ночью арестовали Райнера; квартира его опечатана, и все бумаги взяты.
   Бертольди бросилась с этой новостью к Лизе.
   — Нужно все сжечь, все, что может указать на наши сношения с Райнером, — говорил Белоярцев, оглядываясь на все стороны и соображая, что бы такое начать жечь.
   Вошла Лиза. Она была бледна и едва держалась на ногах. Её словно расшибло известие об аресте Райнера.
   — У вас, Лизавета Егоровна, могут быть письма Райнера? — отнёсся к ней Белоярцев.
   — Есть, — отвечала Лиза.
   — Их нужно немедленно уничтожить.
   — Все пустые, обыкновенные письма: они не имеют никакого политического значения.
   — Все-таки их нужно уничтожить: они могут служить указанием на его связь с нами.
   Лиза встала и через пять минут возвратилась с пачкою записок.
   — Сжигайте, — сказала она, положив их на стол.
   Белоярцев развязал пачку и начал кидать письма по одному в пылающий камин. Лиза молча глядела на вспыхивающую и берущуюся чёрным пеплом бумагу. В душе её происходила ужасная мука. «Всех ты разогнала и растеряла», — шептало ей чувство, болезненно сжимавшее её сердце.
   — У вас ещё есть что-нибудь? — осведомился Белоярцев.
   — Ничего, — отвечала Лиза, и то же чувство опять словно с хохотом давнуло её сердце и сказало: «да, у тебя больше нет ничего».
   — Что же ещё жечь? Давайте что жечь? — добивался Белоярцев.
   Ступина принесла и бросила какие-то два письма, Каверина кинула в огонь свой давний дневник, Прорвич — составленный им лет шесть тому назад проект демократической республики, умещавшийся всего на шести писанных страничках. Одна Бертольди нашла у себя очень много материала, подлежащего сожжению. Она беспрестанно подносила Белоярцеву целые кипы и с торжеством говорила:
   — Жгите.
   Но, наконец, и её запас горючего вещества иссяк.
   — Давайте же? — спрашивал Белоярцев.
   — Все, — ответила Бертольди.
   Белоярцев встал и пошёл в свою комнату. Долго он там возился и, наконец, вынес оттуда огромную груду бумаг. Бросив все это в камин, он раскопал кочерёжкою пепел и сказал:
   — Ну, теперь милости просим.
   Женщины сидели молча в весьма неприятном раздумье; скука была страшная.
   — Да, — начал Белоярцев, — пока пожалуют дорогие гости, нам нужно условиться, что говорить. Надо сказать, что все мы родственники, и говорить это в одно слово. Вы, mademoiselle Бертольди, скажите, что вы жена Прорвича.
   — Отлично, — отозвалась Бертольди.
   — Вы назовитесь хоть моею женою, — продолжал он, относясь к Ступиной, — а вы, Лизавета Егоровна, скажите, что вы моя сестра.
   — К чему же это?
   — Так, чтобы замаскировать нашу ассоциацию.
   — Это очень плохая маска: никто не поверит такой басне.
   — Отчего же-с?
   — Оттого, что если полиция идёт, так уж она знает, куда идёт, и, наконец, вместе жить и чужим людям никому не запрещено.
   — Ну ведь вот то-то и есть, что с вами не сговоришь. Отчего ж я думаю иначе? Верно уж я имею свои основания, — заговорил Белоярцев, позволивший себе по поводу экстренного случая и с Лизою беседовать в своём любимом тоне.
   Лиза ничего ему не ответила. Не до него ей было.
   — И опять, надо знать, как держать себя, — начал Белоярцев. — Надо держать себя с достоинством, но без выходок, вежливо, надо лавировать.
   — А пока они придут, надо сидеть вместе или можно ложиться? — спросила Бертольди.
   Белоярцев походил молча и отвечал, что надо посидеть.
   — Может быть, разойтись по своим комнатам?
   — Зачем же по своим комнатам. Семья разве не может сидеть в зале.
   Все просидели с часок: скука была нестерпимая, и, несмотря на тревожное ожидание обыска, иные начали позевывать.
   — Возьмите какие-нибудь тетради, будто переводите, что ли, или работу возьмите, — командовал Белоярцев.
   — На переводах есть райнеровские поправки, — отозвалась Ступина.
   — Что ж такое, что поправки: никто не станет листовать ваших тетрадей.
   Бертольди принесла две тетради, из которых одну положила перед собою, а другую перед Ступиной. Каверина вышла к своему ребёнку, который был очень болен.
   В зале снова водворилось скучное молчание. Белоярцев прохаживался, поглядывая на часы, и, остановясь у одного окна, вдруг воскликнул:
   — Ну да, да, да: вот у нас всегда так! О поправках на тетрадях помним, а вот такие документы разбрасываем по окнам!
   Он поднёс к столу пустой конверт, надписанный когда-то Райнером «Ступиной в квартире Белоярцева».
   — Ещё и «в квартире Белоярцева», — произнёс он с упрёком, сожигая на свече конверт.
   — Это пустяки, — проговорила Ступина.
   — Пустяки-с! Я только не знаю, отчего вы не замечаете, что я не пренебрегаю никакими пустяками?
   — Вы особенный человек, — отвечала та с лёгкой иронией.
   Вышла опять скучнейшая пауза.
   — Который час? — спросила Ступина.
   — Скоро десять.
   — Не идти ли спать со скуки?
   — Какой же сон! Помилуйте, Анна Львовна, ну какой теперь сон в десять часов!
   — Да чего ж напрасно сидеть. Ничего не будет.
   — Ну да; вам больше знать, — полупрезрительно протянул Белоярцев.
   В это мгновение на дворе стукнула калитка, потом растворилась дверь, ведущая со двора на лестницу, и по кирпичным ступеням раздался тяжёлый топот, кашель и голоса.
   — А что-с! — воскликнул, бледнея, Белоярцев, злобно взглянув на Ступину.
   Бледность разом покрыла все лица. Из коридора показалась бледная же Каверина, а из-за неё спокойное широкое лицо Марфы.
   Шаги и говор раздались у самой лестницы, и, наконец, дрогнул звонок. Белоярцев присел на окно. Зала представляла неподвижную живую картину ужаса.
   Послышался второй звонок.
   — Ну отпирайте, ведь не отсидимся уж, — сказала Каверина.
   Бертольди пошла в переднюю, в темноте перекрестилась и повернула ключ. Тяжёлый роковой топот раздался в тёмной передней, и на порог залы выползла небольшая круглая фигурка в крытом сукном овчинном тулупе, воротник которого был завернут за уши.
   Фигура приподняла было ко лбу руку с сложенными перстами, но, не находя по углам ни одного образа, опустила её снова и, слегка поклонившись, проговорила:
   — Наше почтенье-с.
   Граждане переглянулись.
   — Я, господа, к вашей милости, — начала фигура.
   Ступина подошла со свечою к тулупу и увидала, что за ним стоит муж Марфы да держащаяся за дверь Бертольди, и более никого.
   — Я, как вам угодно, только я не то что из капризу какого-нибудь, а я решительно вам говорю, что, имея себе капитал совершенно, можно сказать, что самый незначительный, то я более ожидать не могу-с. По мелочной торговле это нельзя-с. Сорок рублей тоже для нашего брата в обороте свой расчёт имеют.
   Ступина не выдержала и залилась самым весёлым смехом.
   — Отчего же я не смеюсь? — тоном слабого упрёка остановил её Белоярцев.
   Упрёк этот, при общей обстановке картины, так мало отвечавшей совершенно другим ожиданиям, заставил расхохотаться не только всех женщин, но даже Прорвича. Не смеялись только Лиза, лавочник да Белоярцев.
   — Я ведь это по чести только пришёл, — начал лавочник, обиженный непонятным для него смехом, — а то я с вами, милостивый вы государь, и совсем иначе завтра сделаюсь, — отнёсся он к Белоярцеву.
   — Да что же тут я? Мы все брали и заплатим. Чудной ты человек, Афанасий Иванович! Брали и заплатим.
   — Нет, это чудак, ваше благородие, баран, что до Петрова дня матку сосёт, а мы здесь в своём правиле. На нас также не ждут. Моя речь вся вот она: денежки на стол и душа на простор, а то я завтра и в фартал сведу.
   Ступина, глянув на Белоярцева, опять прыснула неудержимым смехом. Это окончательно взбесило лавочника.
   — А если и мамзели в том же расчёте, так мы тоже попросим туда и мамзелей, — проговорил он, озирая женщин.
   При этих словах Лиза сорвалась с места и, вынеся из своей комнаты пятидесятирублевую ассигнацию, сказала:
   — Вот тебе деньги; принеси завтра сдачу и счёт.
   Лавочник ушёл, и за ним загромыхал своими бахилами Мартемьян Иванов.
   Белоярцев был совершенно разбит и тупо ждал, когда умолкнет дружный, истерический хохот женщин.
   — Ну-с, господин Белоярцев! — взялась за него Лиза. — До чего вы нас довели?
   Белоярцев молчал.
   — Завтра мне мой счёт чтоб был готов: я ни минуты не хочу оставаться в этом смешном и глупом доме.
   Лиза вышла; за нею, посмеиваясь, потянули и другие. В зале остались только Марфа и Бертольди.
   — А вам очень нужно было отпирать! — накинулся Белоярцев на последнюю. — Отчего ж я не летел, как вы, сломя голову?
   — Это, я думаю, моя обязанность, — несколько обиженно отозвалась Бертольди.
   — И твой муж, Марфа, тоже хорош, — продолжал Белоярцев, — лезет, как будто целый полк стучит.
   — Батюшка мой, да у него, у моею мужа, сапожищи-то ведь демоны, — оправдывала Марфа супруга.
   — Демоны! демоны! отчего же…
   Белоярцев по привычке хотел сказать: «отчего же у меня сапоги не демоны», но спохватился и, уже не ставя себя образцом, буркнул только:
   — Пусть другие сделает. Нельзя же так… тревожить весь дом своими демонами.
   — А Кавериной ребёнок очень плох, — зашёл сказать ему Прорвич.
   — Ах ты, Боже мой! — воскликнул Белоярцев, сорвав с себя галстук. — Начнётся теперь это бабье вытьё; похороны; пятьсот гробов наставят в зал! Ну что ж это за пытка такая!
   Он побегал по комнате и, остановясь перед Прорвичем, озадаченным его грубою выходкою, спросил, выставя вперёд руки:
   — Ну скажите же мне, пожалуйста, ну где же? где она ходит, эта полиция? Когда всему этому будет последний конец?

Глава девятнадцатая.
В Беловеже

   Заповедный заказник, занимающий огромное пространство в Гродненской губернии, известен под именем Беловежской пущи. Этот бесконечный лес с незапамятных пор служил любимым и лучшим местом королевских охот; в нем водится тур, или зубр, и он воспет Мицкевичем в одном из самых бессмертных его творений. Теперь в густой пуще давно уже нет и следа той белой башни, от которой она, по догадкам польских историков, получила своё название, но с мыслью об этом лесе у каждого литвина и поляка, у каждого человека, кто когда-нибудь бродил по его дебрям или плёлся по узеньким дорожкам, насыпанным в его топких внутренних болотах, связаны самые грандиозные воспоминания. Видев один раз пущу, целую жизнь нельзя забыть того тихого, но необыкновенно глубокого впечатления, которое она производит на теряющегося в ней человека. Непроглядные чащи, засевшие на необъятных пространствах, обитаемые зубрами, кабанами, ланями и множеством разного другого зверя, всегда молчаливы и серьёзны. Углубляясь в них, невольно вспоминаешь исчезнувшие леса тевтонов, описанные с неподражаемою прелестью у Тацита. Самая большая из проложенных через пущу дорожек пряма, но узка, и окружающие её деревья, если смотреть вперёд на расстоянии нескольких шагов, сливаются в одну тёмную массу. Следуя этой дорожкой, человек видит только землю под ногами, две лиственные стены и узенькую полоску светлого неба сверху. Идёшь по этой дорожке, как по дну какого-то глубокого рва или по бесконечной могиле. Кругом тишина, изредка только нарушаемая шорохом кустов, раздвигаемых торопливою ланью, или треском валежника, хрустящего под тяжёлым копытом рогатого тура. На каждом шагу, в каждом звуке, в каждом лёгком движении ветра по вершинам задумчивого леса — везде чувствуется сила целостной природы, гордой своею независимостью от человека. Непроглядные чащи местами пересекаются болотистыми потовинами, заросшими лозою. Через эти болота тянутся колеблющиеся узенькие насыпные дорожки, на которых очень трудно разъехаться двум встречным литовским фурманкам. Шаг в сторону от этой дорожки невозможен: болото с неимоверною быстротою обоймет своею холодною грязью и затянет. Крестьяне нередко видали в этих болотах торчащие из трясины рога тура или оконченевшую головку замёрзшей в страданиях данельки. Деревень в пуще очень немного, и те, кроме самого селения Беловежи, раскинуты по окраинам, а средина дебри совершенно пуста. Только в нескольких пунктах можно наткнуться на одинокую хату одинокого стражника, а то все зверь да дерево. Пуща представляла очень много удобств для восстания. Кроме того, что отрядам инсургентов в ней можно было формироваться и скрываться от преследования сильнейших отрядов русского войска, в пуще есть поляны, на которых стоят стога сена, заготовляемого для зубров на все время суровой зимы; здесь по лесу пробегает несколько ручьёв и речек, и, наконец, лес полон смелой и ненапуганной крупной зверины, которою всегда можно пропитать большую партию.