– Хорошо, князь, оставь… прочту… – проговорила едва слышно императрица.
   – Нет, государыня, откладывать нельзя, – настаивал князь Меншиков, – дела такой важности не откладываются… Если бы я медлил да не решался два года назад, так вам бы не властвовать… Да и зачем откладывать? Всё написано в бумаге, как приказывали.
   Государыня покорно приподнялась на подушках и, поддерживаемая князем, с трудом подписала бумагу. Но это было не всё. Вслед за первой бумагой светлейший подложил другую.
   – А это что? – испуганно спросила императрица, совсем уже теряя силы.
   – Это весьма нужное распоряжение для спокойствия государства, – уклончиво отвечал князь.
   Государыня подписала и эту бумагу, не читая.
   В последней бумаге содержался указ императрицы о наказаниях тем лицам, которые желали не допустить к русскому престолу великого князя Петра, собственно как зятя Меншикова. Указом предписывалось: генерал-лейтенанта графа Антона Девиера и Григория Петровича Скорнякова-Писарева[23] – знаменитого следователя по обвинению Евдокии Фёдоровны – по лишении чинов, чести и имущества наказать кнутом и сослать в Тобольск; графа Петра Андреевича Толстого с сыном Иваном сослать в Соловецкий монастырь на строгое заточение; генерала Бутурлина и Александра Львовича Нарышкина по лишении чинов сослать на безвыездное житьё в отдалённые деревни; князя Ивана Алексеевича Долгорукова выслать из столицы в полевой полк поручиком.
   К вечеру положение больной государыни стало ухудшаться с каждым часом. По симптомам болезни императрица страдала чахоткой, но так как ясные признаки болезни появились, когда государыне было за сорок лет, то можно было бы надеяться на весьма медленный ход. К несчастью, государыня не береглась, не исполняла предписаний докторов и вся отдавалась удовольствиям. Болезнь стала быстро развиваться, и ещё в половине апреля доктора опасались за её жизнь; но тогда опасность миновала, государыне сделалось легче, появился укрепляющий сон, а вместе с ним и надежда на излечение. Впрочем, облегчение продолжалось недолго; вскоре в лёгких больной образовался нарыв, который сначала затруднял дыхание, а потом, прорвавшись седьмого мая, причинил смерть. Екатерина Алексеевна умерла в восемь часов вечера тихо, спокойно, жадно глотая весенний воздух и любуясь последними лучами заходящего солнца.
   На другой день с рассветом во дворце началось особенное движение; вся гвардия, состоявшая тогда из двух полков, Преображенского и Семёновского, расставлена кругом у окон, а к подъезду подъезжают экипажи знатных персон, членов Верховного тайного совета, генералитета, сановников, высшего духовенства и дворянства. В зале открылось торжественное заседание в присутствии двенадцатилетнего государя Петра II, сидевшего в кресле на возвышении под балдахином; вокруг государя на стульях сидели цесаревна Анна Петровна с мужем, цесаревна Елизавета Петровна, родная сестра государя Наталья Алексеевна и главные вожаки: адмирал Апраксин, канцлер Головкин, князь Дмитрий Михайлович Голицын, светлейший князь Меншиков, а позади кресла стоял вице-канцлер и воспитатель барон Андрей Иванович Остерман.
   По распоряжению Александра Даниловича принесли и громко прочитали духовное завещание покойной императрицы, по которому преемником назначался Пётр II, с обязательством бракосочетания с княжной Меншиковой. Все присутствующие единогласно крикнули: «Виват!» Не слышалось никакого протеста, только фельдмаршал Сапега вполголоса и нерешительно заметил, что он не отходил от умиравшей государыни, но никакого завещания не видел и не слышал о его подписании. На заявление фельдмаршала не обратили никакого внимания; вероятно, не слышали, да если бы и слышали, то не придали бы ему никакого значения. На правопреемство Петра II всё государство смотрело как на дело такое законное, что во многих епархиях давно уже, без всякого распоряжения, местным духовенством на ектеньях возглашалось моление о здравии и благоденствии наследника престола Петра II. Между тем как во дворце происходила торжественная церемония восшествия на престол, в доме князя Алексея Григорьевича Долгорукова готовились к проводам в полк бедного гоф-юнкера Ивана Алексеевича. Невеселы были проводы, неласково выкрикивал голос отца, покрывавший шум и суету дорожных сборов.
   – Молокосос! Материнское молоко на губах не обсохло, а туда же, заговоры сочинять! Как же! Я, мол, со светлейшим вздумал тягаться! Какая важная птица – гоф-юнкер. Выклянчил я тебе это место, так и на нём не сумел усидеть! – выкрикивал, то повышая, то понижая голос, князь Алексей Григорьевич, привыкший придираться к сыну за всё.
   – Вы сами ведь знаете, батюшка, что никаких заговоров я не сочинял, в них не участвовал, а если говорили при мне, надеясь на моё благородство, так доносить не приходилось, нечестно, – оправдывался сын.
   – Как же… неблагородно! А вот благородно теперь князю Долгорукову служить поручиком в полевом полку? Вот и сиди в глуши, высиживай цыплят… хорошо благородство… нечего сказать. А если бы шепнул светлейшему, вот, мол, так и так… в гору бы пошёл, Долгоруковым бы честь.
   – На такую честь не способен я и доносчиком никогда не буду, – решительно отозвался Иван Алексеевич, – буду служить в полевом полку, и там тоже живут люди… Да, думаю, служить-то там долго не придётся… Государь не забудет меня!
   – Как же, дожидайся!.. Будет помнить! Только и заботы-то, что об Иване Алексеевиче!.. Не очень-то рассчитывайте, доблестный рыцарь… Государь из воли будущего тестюшки не выйдет.
   С руганью простился с сыном Алексей Григорьевич, неласково простилась и мать, боявшаяся показать сыну при отце любовь и нежность, точно так же недружелюбно проводили братья и сёстры, а в особенности старшая Катерина, не любившая старшего брата.
   Иван Алексеевич действительно недолго жил в полку. Не успел он доехать до места назначения, как вслед за ним был получен указ, призывавший его опять к прежнему же посту при дворе. Государь затосковал о своём друге, стал неотступно просить будущего тестя и главу правительства о возвращении любимца. Александр Данилович легко согласился на просьбу – молодой гоф-юнкер не заявлял никаких честолюбивых стремлений, не казался опасным, да и в заговоре недругов не участвовал.
   По смерти императрицы светлейший князь сделался ещё горделивее. Получив сан генералиссимуса и титул наречённого тестя государя, Александр Данилович, в обольщении от своего высокого положения и своих громадных заслуг, не обращал внимания на мелких людей, обходился со всеми кичливо и с нестерпимым высокомерием; даже с самим государем отношения его были надменны и повелительны, как будущего отца, которого слово должно быть законом. Зная, что образованием государя в ребячестве было пренебрежено, он теперь захотел загладить прошлое усиленным учением и потребовал от ребёнка занятий, к которым тот не привык, которому такие занятия казались тяжёлыми.
   Иван Алексеевич воротился. Государь обрадовался так, как никогда ещё не радовался. Казалось, короткое отсутствие любимца ещё более скрепило их связь. Иван Алексеевич полюбил великого князя без всяких видов и честолюбивых стремлений, беззаветно, и немудрено, что эта любовь вызвала страстный отклик в нежном сердце, не избалованном лаской. Без отца и без матери почти с пелёнок, при суровом деде, который даже с намерением выказывал к нему холодность и пренебрежение, ребёнок всегда видел около себя или важные, равнодушные, или явно недружелюбные к себе лица. Мудрено ли, что весь постоянно сдерживаемый детский порыв был отдан человеку, который первый выказал к нему любовь, который был сам чрезвычайно симпатичен и который сумел сделаться совершенной необходимостью.
   С приездом фаворита государь повеселел, но вместе с тем ему ещё неприятнее стал суровый надзор будущего тестя, его требования мучить себя, учиться, когда молодые пробуждающиеся силы бродили и требовали любви и беззаботного веселья. Государь постоянно жаловался своему другу на взыскательность Меншикова, на несносную принуждённость и неприятное положение выказывать жениховскую внимательность к нелюбимой девушке, равнодушной к нему, холодной и далеко не красавице. Иван Алексеевич, конечно, сочувствовал жалобам и из желания помочь другу старался внушить ему, что высказанная в завещании воля покойной императрицы относительно брака не может быть безусловно обязательной для него как для государя, и что по самодержавной своей воле он может уничтожить даже самого светлейшего.
   Вероятно, жалобам, внушениям и желаниям долго бы оставаться только в мечтах, если бы не вмешались в дело хитроумный воспитатель Андрей Иванович и действовавшая по его внушениям сестра государя, Наталья Алексеевна. Между Александром Даниловичем и Остерманом начались раздоры; и тот и другой инстинктивно понимали, что им, как двум медведям, в одной берлоге ужиться нельзя. Раз между ними дошло до крупной ссоры. Александр Данилович с обычным высокомерием выскочки, ставшего на высоте, и почти с ругательством высказал выговор Андрею Ивановичу за то, что ребёнок воспитывается не как православный государь, а как какой-нибудь атеист, что за такое зловредное воспитание следует отправить воспитателя в Сибирь на вечную ссылку.
   Такая дерзость вывела из самообладания даже и осторожного Андрея Ивановича.
   – За мною ты не знаешь ничего, – почти выкрикнул барон, – а за тобою я знаю много такого, за что тебя следовало бы не то что в Сибирь, но и четвертовать[24].
   Но Андрей Иванович ясно понимал, что открытая борьба со светлейшим ему не под силу, что ему не сломить Данилыча, а потому стал тайно, но постепенно и постоянно внушать государю мысль о возможности сложить с себя тяжёлое ярмо.
   Желаниям Андрея Ивановича деятельно помогал и сам светлейший строгим отношением к будущему зятю, постоянными требованиями учиться, отказами в желаниях и, наконец, самоуверенными приказами, отменявшими распоряжения государя. Но всё-таки при уме, проницательности и решительности Александра Даниловича едва ли совладать с ним Андрею Ивановичу, если бы не помогла сама судьба. В самый разгар возникших неприятностей светлейший князь захворал, и захворал так сильно, что в продолжение нескольких недель опасались за его жизнь. Этим обстоятельством и поспешили воспользоваться. Дружными усилиями Андрея Ивановича, Ивана Алексеевича и Натальи Алексеевны государь доведён был до такого раздражения против диктатора, что когда тот выздоровел, поправить дело было уже невозможно.
   Борьба кончилась полным поражением несокрушимого статуя. По распоряжению Верховного тайного совета, вследствие повеления государя, переданного его обер-гофмейстером и воспитателем Остерманом, Александр Данилович, по лишении своего высокого звания, был сослан в Ораниенбург, нынешний Раненбург, с женой, её сестрой Арсеньевой, сыном и дочерьми, не исключая и государыни-невесты. За светлейшего генералиссимуса печальников не оказалось.
   По отъезде Александра Даниловича малолетний государь, не стесняемый никакой уздой, воспользовался полной свободой. Учение было почти отброшено; с утра до вечера, а иногда и по целым ночам государь забавлялся то охотами, то балами, то приключениями, свойственными более зрелому возрасту. Руководителем этих забав, конечно, явился девятнадцатилетний Иван Алексеевич, получивший звание обер-камергера, майора гвардии и пожалованный зараз двумя орденами, Александра Невского и Андрея Первозванного. Юноша подошёл к небывалому фавору.
   В главе двора стояли три лица, любившие глубоко и нежно государя, желавшие ему полного добра, но не владевшие такой железной волей, какая была у светлейшего князя. Познакомив ребёнка с преждевременными удовольствиями, Иван Алексеевич, несмотря на свою ветреность, скоро понял, по какому гибельному пути он его повёл, и стал отстраняться, стал заговаривать о благоразумии, об обязанностях, но уже было поздно. Между придворными ходил рассказ о том, как однажды, когда государю подали для подписи какой-то смертный приговор, Иван Алексеевич, стоя позади кресла, наклонился и больно укусил государю ухо.
   – Что с тобой, Иван? – спросил государь, оборотившись к своему любимцу.
   – А то, государь, что прежде чем подписывать приговор, надобно вспомнить, каково будет несчастному, когда ему будут рубить голову.
   Может быть, постепенными и настойчивыми усилиями воспитателю, Ивану Алексеевичу и сестре Наталье Алексеевне и удалось бы подействовать на государя благотворно, но, к несчастью, явился другой воспитатель, с другими взглядами, другими убеждениями – в лице Алексея Григорьевича Долгорукова, особенно сблизившегося с государем в Москве после коронации.

V

   И любит же надёжа-государь поохотиться, словно всё по-старому, как бывало при прадедушке, тишайшем царе Алексее Михайловиче, говорили седые московские обыватели, провожая глазами воскресшие царские охотничьи походы с нескончаемыми обозами.
   И чего не было в этих поездах – царские кареты, экипажи придворных, членов Верховного тайного совета и сенаторов, объёмистые колымаги, брички, рыдваны и, наконец, простые телеги, в которых помещались домашняя челядь, подвижные кухни и припасы. Припасов, впрочем, особенно много не набиралось – отъезд часто назначался на неопределённое время, а в дороге живность портится скоро, да и надобности большой нет: догадливые торговцы не пропускают случая зашибить лишнюю копейку. Как только государь укажет, где быть полю, устроят палатки, оправятся от дороги люди, торговцы тут как тут с товарами на подвижных ларях, и пойдёт торговля – точь-в-точь ханские кочевья по степям.
   Окрестности Москвы полтора века назад изобиловали лесами, местами дремучими, болотами и другими угодьями для разного рода охот. В непроходимых дебрях или в громадном сосновом бору за селом Всесвятским, по берегам реки Химки, не в редкость поднять медведя; в перелесках охотились за волками, лисицами и зайцами; по болотам вспугивали птицу. Государь любил всякую охоту и не отдавал предпочтения ни одной из них; какая выпадала сподручная местность, такая назначалась и охота. Когда попадётся по пути болото, в котором непочатое количество дикой птицы, не пуганной выстрелами охотников, тотчас же начинались приготовления. Раскидывались палатки в удобном месте, спускались гончие для выпугивания птиц, и кречетники, ястребники и сокольники становились на стороже, с учёными хищными птицами на кляпышах, у которых глаза покрыты маленькими клобучками. Как только вспархивала из куста или болота утка или какая иная дикая птица, очередной кречетник, ястребник или сокольник снимал клобучок с глаз своей птицы, хищник стрелой нападал на жертву и, убив её ловким ударом, сам снова возвращался на руку своего хозяина. Иногда лучшего сокола держал сам Пётр Алексеевич, и тогда с какой гордостью он следил за смелым полётом своего хищника, как сверкали его глаза, точь-в-точь как у его прадедушки, тишайшего царя Алексея Михайловича, знаменитого знатока соколиной охоты.
   В местностях, изобильных мелким пушным зверем, – другого рода охота: зверей или затравливали борзыми, или ловили тенётами. В травле больше жизни, больше собственного участия, и потому она практиковалась везде, где только представлялась возможность. Стремянные, егеря и охотники на лошадях, одетые в живописные костюмы, в красных шароварах, в горностаевых шапках и зелёных кафтанах с золотыми и серебряными перевязями, с блестящими золотыми и серебряными рогами, расставляются по опушке на сторожевых местах; у каждого охотника на своре борзая[25]. Все охотники в томительном ожидании, с напряжённым слухом – где послышится лай и в каком направлении побежит зверь. Вот в ближайших кустах послышался лёгкий шум и вслед за тем показался зверь; охотник мгновенно спускает на него своих собак и сам летит за ними, летит очертя голову, не разбирая ничего впереди себя, в каком-то диком бешенстве, и редко, редко уцелеет жертва от такой отчаянной погони. В этой охоте государь почти всегда участвовал, на лучшей лошади и с лучшими собаками.
   Совсем другого характера охота с тенётами, употреблявшимися только там, где предполагалось обилие волков. Вокруг лесного места, которое на техническом охотничьем языке получало название «острова», расставляли тенёта и выгоняли зверя дружным криком охотников и лаем собак. Выгнанный волк запутывался в сетях и делался жертвой.
   Наконец, в дремучих лесах охотились на медведя. Этот род охоты считался самым опасным, и на этой охоте допускали государя присутствовать только тогда, когда не было уже никакой опасности, когда медведь был проколот рогатиной или поражён метким выстрелом. На борьбу с медведем отваживались немногие из охотников – или известные стрелки, или люди сильные, здоровые, ловкие, привыкшие бороться с опасным врагом один на один, с рогатиной. В охотничьем мире эти борцы пользовались особенным почётом и славой.
   На охоте государя сопровождали члены иностранного дипломатического корпуса, все приближённые и высшие сановники государства, не исключая даже и членов Верховного тайного совета, заседания которого, конечно, на всё это время прекращались; все важные влиятельные персоны если по каким-либо обстоятельствам не рыскали по полям, то уезжали по своим вотчинам для сбора доходов на придворную жизнь, требовавшую денег и денег; дороговизна росла, а из вотчин получались только одни жизненные припасы, и то наполовину испортившиеся в дороге. Из высших персон один только Андрей Иванович не бросал своих государственных дел и часто в самом разгаре охоты возвращался в Москву. В делах полнейший застой, но зато какая весёлая жизнь!
   В женском персонале, обыкновенно выезжавшем на охоту, с последних чисел мая все заметили перемену. Страстная любительница охот, цесаревна Елизавета, прежде постоянно сопровождавшая со своим штатом государя, теперь всегда отказывалась выезжать. У неё было тяжкое горе: в двадцатых числах мая получено известие о смерти её сестры Анны Петровны. Перестала сопровождать государя и сестра Наталья Алексеевна, здоровье которой видимо слабело. Но зато стали постоянными спутницами Прасковья Юрьевна с дочерьми, старшей Катериной и двумя младшими.
   Поздняя осень. В двадцатых числах ноября лежит глубокий снег, навалившийся по опушке высокими сугробами. Много пришлось работать по очистке удобного места для стоянки царской охоты. Дремучий лес стоит очарованным, заснувшим великаном, и не могут его разбудить шум и говор далеко разносящихся по ветру голосов. Ясный морозный день, ярко, до режущей боли в глазах, освещают прогалину солнечные лучи, отражаясь миллионами сверкающих искр на ветвях деревьев, покрытых инеем, и на снежном полотне. В середине прогалины стоит рослый, коренастый парень, опираясь на рогатину. Спокойно смотрит он по направлению какого-то следа через прогалину в чащу, добродушные светлые глаза точно улыбаются, будто он приветливо ждёт друга, ровное дыхание в густом воздухе обдаёт облаками пара и садится на окладистую бороду и мохнатую шапку алмазными блёстками. Тихо, ни одного звука по лесу. Но вот вдруг вся чаща огласилась дружным окриком, и спустя несколько минут из глубины на прогалине показалось бурое косматое животное, медленно и важно переступавшее по снегу. Это был громадный медведь. Выступив на открытую прогалину, освещённую солнцем, он приостановился, тревожно осмотрелся кругом и, увидев ждавшего его человека, зарычал, как будто инстинктивно почуял врага. Лесной царь видимо раздражён таким наглым нарушением его покоя, да и как было не рассердиться, когда этот непрошеный гость, человек, стоит перед ним спокойно и словно дразнит его рогатиной, словно вызывает на бой. Медведь пошёл прямо на человека той же увалистой тяжёлой поступью. Но, не доходя нескольких шагов, он снова зарычал и поднялся на задние лапы. В это мгновение парень, ловко взмахнув рогатиной, сделал шаг вперёд и со всего размаха вонзил её в живот медведя. Страшный рёв раздался в воздухе, животное рассвирепело, глаза налились кровью, и, обвив передними лапами рогатину, оно силилось или сломать, или отнять её у врага, но вместе с тем в ослеплении ярости, подступая всё ближе и ближе к человеку, оно всё глубже и глубже само вонзало в себя орудие.
   Борьба не могла продолжаться долго, и победа видимо клонилась к человеку; могучие движения заметно стали ослабевать, кровь лилась ручьями по мохнатой шерсти и, скатываясь, окрасила снег широким полукругом; в самом звуке дикого рёва стали слышаться жалобные тоны врага, понявшего наконец своё бессилие и как будто просившего помощи или пощады. Ещё два-три последних отчаянных усилия, и страшный зверь грузно свалился на землю с широко раскрытой пастью, из которой вырывалось глухое хрипение; скоро стихли и последние признаки жизни, только по лапам пробегали ещё судорожные движения.
   В это время место побоища окружила толпа придворных, наблюдавшая издали. Государь, подойдя к издыхавшему зверю, наблюдал последние проявления жизни, и казалось, вид агонии не производил на него тяжёлого впечатления.
   – Как тебя зовут? – спросил государь победителя.
   – Андрюхой, великий государь, Андрюшкой прозываюсь, из Сизова, – отвечал парень, добродушно улыбаясь и обтирая грязным рукавом тулупа вспотевшее лицо.
   – Спасибо, Андрей! Жалую тебе десять рублей и чарку вина. – И государь подал победителю свою серебряную чарку.
   – Которого бьёшь, Андрей? – поинтересовался потом государь.
   – Да вот с этим, государь, четвёртый пяток покончил.
   – Молодец! Ну расскажи, Андрей, страшно тебе бывает, когда эдакий зверь на тебя полезет? – продолжал расспрашивать государь.
   – Большого страха не должно быть, ваше величество, привычка, да опять же и опасности большой нет, – вмешался князь Алексей Григорьевич.
   Андрюха перевёл свои добрые большие глаза на князя.
   – А что, ваша милость, – вдруг обратился он к князю с невиннейшим видом, – Богу ты молишься, чай, кажинный раз, как ложишься спать?
   – Ну, что ж тебе из этого? – грубо и надменно оборвал его князь.
   – А зачем молишься? – с тем же добродушием продолжал Андрюха. – Знамо, оттого, что не ведаешь своего часа. Кажинному человеку свой час страшен, а в нашем деле евтот час близок, ух как близок… Иной зверь ни за што не станет на лапы, хоть што хошь, вот тут и ломайся с ним! Иной раз рука сфальшивит, рогатина по шерсти скопынет, али мишка сорвёт…
   Между тем привезли дровни и стали наваливать тушу; насилу навалили зверя, такой оказался грузный.
   Вечерело. Охотники отправились к палаткам, где приготовлена была для придворных обильная закуска. Бывая почти постоянно на охоте, государь привык выпить лишнюю рюмку, а за ним пили и все, старые и малые, мужчины и дамы, озябшие на морозе. Вино развязывало языки, со всех сторон сыпались остроты, шутки, анекдоты, хвастливые рассказы и споры охотников. Вообще в отъезжем поле дышалось всем вольнее, о придворном этикете не было и помину, почти каждый из охотников мог обращаться к государю свободно. За стол садились без чинов, но как-то случалось так, что подле государя всегда занимала место старшая дочь Алексея Григорьевича, княжна Катерина, а подле неё – свояк австрийского посланника, молодой и красивый офицер Милезимо.
   – Изволили забыть, государь, откушать своего любимого венгерского, – напоминал князь Алексей Григорьевич, указывая на стоявшую перед государем бутылку.
   Государь выпил полстакана.
   – А где наш Иван? – вдруг спросил он, вспомнив, что несколько дней не видел друга.
   – В Москве, государь, – отвечал князь и потом добавил с ядовитой улыбкой: – Видно, скучно ему здесь.
   – Верно, охотится в Москве за дичью, – улыбнулся государь. – А тебе что, князь Фёдор? – спросил он, увидя подходившего к нему своего обер-егермейстера, Фёдора Васильевича Долгорукова.
   – Прошу, ваше величество, меня уволить.
   – Куда и надолго ли едешь, Фёдор?
   – Может, и надолго, государь, надо в вотчину.
   – Катя! Княжна Катя! – кричал между тем Алексей Григорьевич дочери, о чём-то с заметным оживлением говорившей с Милезимо. – Отчего ты не потчуешь государя?
   Княжна с едва уловимой досадой обернулась к государю и налила ему снова стакан вина. Государь поблагодарил, взяв её руку и поцеловав. Оттого ли, что выпитое вино возбуждало кровь, или действительно воодушевлённое личико княжны Катерины как-то показалось особенно привлекательно, но только остальное время государь почти не отрывал жадного взгляда от нежной грациозной фигуры девушки.