Давно стемнело и было время собираться на назначенный ночлег. Вслед за государем все охотники поднялись с мест.
   – Завтра вечером, в саду, – тихо обронила княжна Катерина своему соседу Милезимо.
   По заранее определённому расписанию для ночлега была выбрана деревня Горенки, принадлежавшая князю Алексею Григорьевичу, но на этот раз судьба расстроила предположения. В то время как государь вышел из палатки и готовился сесть в ожидавшие его сани, подскакал гонец из Москвы с письмом от Андрея Ивановича. С досадой и явным нетерпением государь развернул записку и прочёл несколько строк кудреватого почерка воспитателя:
   «Не благоугодно ли будет вашему величеству поспешить с возвращением в Москву, если пожелаете проститься с сестрицей? Здоровье её высочества Натальи Алексеевны в таком положении, что надеяться на продолжение драгоценной жизни невозможно».
   С минуту стоял государь в нерешимости. Ему так хотелось ехать в Горенки, где так приятно проходило время, не то что в Москве, где скука, принуждение да нравоучения; притом же в его ли власти помочь сестре! А с другой стороны, если сестра умрёт, не простившись с ним, сестра, которая так любит его и которой, может быть, сделается лучше, если он приедет, может быть, и совсем выздоровеет… Нет, надобно ехать к ней… Андрей Иванович недаром зовёт… и доброе чувство взяло верх.
   Через минуту сани государя летели в Москву, далеко оставляя за собой растянувшуюся цепь отставших экипажей. Государь торопил. По чрезвычайной подвижности чувств он теперь горел желанием скорее увидеться с сестрой, забыв о Горенках и об охоте.
 
   – Который час, Андрей Иваныч?
   – Двенадцать, матушка княжна, только двенадцать.
   – Что это, как тянется время, тоска… Словно свинцом сдавило грудь… Не нарочно ли ты переводишь часы, Андрей Иваныч? – жаловалась великая княжна Наталья Алексеевна, полусидя на постели и опираясь спиной на подушки, сидевшему против неё в глубоком кресле барону Андрею Ивановичу.
   В последнее время княжна заметно изменилась. Пароксизмы удушливого кашля стали возобновляться чаще, продолжаться упорнее, и после каждого пароксизма обильнее становились излияния крови из горла; цвет лица, и прежде нежный, сделался совершенно прозрачным, до того прозрачным, что стали видны все синеватые жилы; вспыхивали и загорались ярким румянцем ограниченные пятна на впалых щеках; голубые глаза ушли ещё глубже, искрясь каким-то электрическим блеском. Наталья Алексеевна даже похорошела, но было больно смотреть на эту красоту. Каждому было видно, что в княжне совершалась решительная борьба молодых сил с разрушительным началом, последними вспышками. Она заметно таяла; слабый организм подламывался под двойным ударом недуга и тяжёлых нравственных страданий. Никто не знал и не подозревал, сколько сердечных мук переживала девушка, одинокая, покинутая любимым братом, неразлучным с ней с пелёнок, никто, разве только один хитрый Андрей Иванович, у которого на глазах развивались эти две жизни, брата и сестры, которым расти бы да цвести, а не гибнуть.
   Княжна Наталья Алексеевна и старый Андрей Иванович жили дружно. Ему одному доверяла она все свои зарождавшиеся мечты и только от него слышала добрые советы, живые и тёплые речи, для неё одной Андрей Иванович был не хитрой лисицей, ловким интриганом, как его считали все другие, а простым хорошим человеком. Обоих их связывало одно чувство – любовь к государю, и оба они сокрушались, что их кумир отшатнулся от них, попал в нехорошие руки, где ему сгореть…
   – Да писал ли ты, Андрей Иванович, – снова допрашивала княжна, только что успокоившись от мучительного припадка и вскинув на воспитателя блестящие пытливые глаза.
   – Как же, родная моя княжна, в тот же час написал, как и говорил, – уверял Андрей Иванович.
   Больная, казалось, успокоилась, прилегла и закрыла глаза, но потом вдруг поднялась и заговорила торопливо и испуганно:
   – А что, если он не приедет?
   – Как не приехать, родная моя, приедет, непременно приедет.
   – Может, его не найдут… далеко уехал с охотой?
   – Отыщут, матушка, как не отыскать, не иголка какая.
   – А если и отыщут, да не захочет приехать?
   – Да что ты… полно, милая княжна моя, по-пустому тревожиться… К тебе-то ещё бы не приехать!
   – Пожалуй, и приедет, да будет поздно?!
   – Как поздно? – с испугом переспросил Андрей Иванович.
   – Меня не увидит больше… умру… – глухо прошептала княжна.
   – Да выкинь ты из головы эти негодные мысли, милая моя, успокойся… Ну, больна ты, спору нет, да мало ли кто бывает болен… полежит, полежит да и встанет… а потом всё по-прежнему, по-старому.
   – Ах, Андрей Иваныч, как хорошо было прежде… Помнишь, как мы, ты, я да брат, бывало, гуляли по петергофским рощам… воздух такой ласковый… цветы всякие… птицы… счастливы мы были… тогда бы мне умереть…
   – Э… полно, Бог даст, всё опять будет по-прежнему. Только бы нам, родная моя Наталья Алексеевна, вырвать его отсюда… перевезти бы в Петербург… Вот как приедет, уговори ты его, возьми с него слово.
   – Хорошо, Андрей Иваныч, только и ты согласись на мою просьбу… мою последнюю просьбу… Когда я умру…
   – Да что ты опять…
   – Не мешай мне, Андрей Иваныч, знаю, что говорю… чувствую… Когда я умру, не покидай его… люби его, как я любила… остерегай его, береги… отведи его от этих Долгоруковых… злодеи они… а главное… главное… никогда не допускай свадьбы… на цесаревне… не хочу этого…
   – Ручаюсь тебе, голубушка моя, не женится он на ней никогда.
   – Спасибо, Андрей Иваныч, поправь свою вину… Ведь ты… навёл на мысль…
   – Я… – начал было оправдываться Андрей Иванович.
   – Перестань… Никогда ты мне не лгал, не лги и в последнюю минуту… Не сержусь я на тебя… простила… добра же хотел, без злого умысла…
   Княжна замолчала, изнурённая продолжительным разговором и внутренним волнением; она тихо положила головку на подушки и, казалось, забылась. Через несколько минут она снова вдруг встрепенулась и стала жадно прислушиваться.
   – Слышишь, Андрей Иваныч, слышишь… – чуть слышно шептала она.
   Но Андрей Иванович, как ни напрягал свой острый слух, различить ничего не мог.
   – Он… он… – продолжала шёпотом княжна, – спешит… слава Богу… Как спешит-то, голубчик мой…
   Скоро и барон Андрей Иванович стал различать отдалённые и отрывистые звуки колокольчика. Звуки ближе и ближе и наконец совсем оборвались возле подъезда.
   Княжна вся подалась вперёд, не отводя тоскливых глаз от двери.
   – Петя… голубчик… милый!
   – Наташа, родная моя!
   Брат и сестра поцеловались, тесно обнявшись друг с другом. Осторожный Андрей Иванович хотел было высказать совет, что волнение вредно, что оно может окончательно оборвать последние силы больной, но, подумав и посмотрев на обоих, только отмахнулся рукой, тихонько уходя из комнаты.
   Княжна совсем выздоровела – таким густым здоровым румянцем запылало всё лицо её и таким ярким блеском заискрились широко раскрытые глаза, казавшиеся ещё глубже и ещё ярче от окружавшей их широкой синей полосы.
   – Сядь, Петруша, подле меня, не отходи… недолго мне с тобою быть… – заговорила сестра, совершенно задыхаясь и с отчаянным усилием стараясь втянуть в себя как можно больше воздуха.
   – Что ты, Наташа, да ты совсем, совсем здорова, – успокаивал брат, по-видимому и сам не подозревая безнадёжного положения сестры.
   – Здорова, Петя, совсем, – шёпотом повторила княжна, только не отходи ты от меня… Мне много, много нужно с тобою переговорить… Постой, вот я отдохну…
   Помолчав несколько минут, сестра снова заговорила, уже более спокойно:
   – Ты был на охоте, Петя?
   – На охоте, Наташа. Повалили медведя, если бы ты видела, какого громадного да сильного! Шкуру я велел приготовить для тебя, положу вот здесь, у твоей кровати, – рассказывал государь.
   – Весело ли было тебе? Кто был? Была ли тётка? – перебила его сестра, не обращая никакого внимания на медведя.
   – Лиза? Нет, не была, – покраснев и несколько заикаясь, поспешил ответить брат, – да разве ты не знаешь, она уехала в Покровское и, может, долго не воротится.
   – Ну и хорошо… спасибо… Теперь мне совсем легко… Да, вот ещё что… Петруша, милый, голубчик, обещай мне… успокой… обещаешь?
   – Обещаю, Наташа, да разве я не хочу исполнять всех твоих желаний?
   – Уезжай отсюда, Петя, как можно скорее уезжай… отгони от себя ты этого… Алексея Григорьевича… Погубит он тебя… Слушайся Андрея Иваныча… он хороший… тебя любит… Уедешь, Петя?
   – Уедем, Наташа, вместе уедем… Как только вот ты поправишься.
   – Меня не дожидайся… я не поправлюсь… Оставлю тебя… скоро… скоро… Прощай… ненадолго… Скоро мы опять будем вместе…
   Наталья Алексеевна откинулась на подушку и закрыла глаза; грудь, высоко поднявшаяся усиленным вздохом, опустилась и не поднималась больше, румянец сбежал мгновенно, и лёгкая нервная дрожь пробежала по всему телу.
   – Наташа, тебе дурно? – обеспокоился государь, наклоняясь к лицу сестры; он хотел поцелуем привести её в чувство, но поцеловал холодные губы, он порывисто схватил руку – и рука тоже какая-то странная, холодная.
   Государь вскрикнул и упал без чувств. Андрей Иванович распорядился в этот же день перевезти государя в Кремлёвский дворец.

VI

   Едва ли не нежнее всех русских, близких и родных, любил двух сирот, Петра и Наташу, барон Андрей Иванович Остерман, этот хитрый, лукавый, двуличный человек ловкий дипломат, иноземец, но которому Русь обязана стольким же, если не большим, как и любому из своих родных сынов. В Андрее Ивановиче удивляло странное сочетание крайностей: любви и холодного презрения к людям, бескорыстия, честности и лжи, мужества и трусливости, заставлявшей его лукавить, притворничать и обманывать, ума и какой-то детской наивности. Судьба во всём играла с ним, одарила громадными дарованиями, подняла высоко и опустила в снежную могилу на безлюдном севере.
   Сын вестфальского пастора, Генрих Остерман, истый немец, которому жизненная дорога казалась такой определённой, вдруг переносится в совершенно другую сферу, и мало того, что переносится, он вполне сливается с этой сферой. По установившемуся обычаю в пасторских семействах, наш Генрих Остерман мирно занимался науками в Йенском университете, в надежде сделаться пастором со временем в каком-либо уголке немецкой земли, а вместо этой карьеры несчастная дуэль с товарищем, в которой этот товарищ был проколот шпагой, заставила его бежать из Йены и родной земли в Голландию, без всяких определённых планов на будущее. В Амстердаме он знакомится с русским вице-адмиралом Крюйсом, поступает к нему на частную службу и переезжает в Россию.
   Переезд иностранца, как искателя счастья, в Россию во времена Петра Великого не был необыкновенным событием, но необыкновенно было то, что с переездом в новое отечество юный Генрих сбросил с себя генриховскую кожу и совершенно отрешился от немецкой кичливости. Поступив на службу хотя и к русской должностной персоне, но всё-таки немцу по происхождению, он не пошёл по следам своих собратьев, державшихся упорно своего немецкого диалекта, а напротив, принялся за изучение русского языка, в чём, при своих блестящих способностях, преуспел настолько, насколько мог преуспеть немец. Через два года наш Генрих Остерман, уже хорошо говоривший и писавший по-русски, поступил на государственную службу и сделался Андреем Ивановичем.
   Раз какая-то его деловая записка, написанная по-русски, попала в руки Петра Великого; государю понравилось толковое изложение, и он спросил об имени составителя. Ему указали на немца Андрея Ивановича. Как глубокий знаток людей, преобразователь взял Андрея Ивановича к себе в канцелярию, испытал его и стал ему доверять все секретные и важные государственные бумаги. Андрей Иванович ни разу не обманул ни доверия государя, ни расчётов на его служебные способности.
   – Никогда ни в чём этот человек не сделал погрешности, – не раз говаривал о нём государь. – Я поручал ему писать к иностранным дворам и к моим министрам, состоявшим при чужих дворах, отношения по-немецки, по-французски, по-латыни, он всегда подавал мне черновые отпуски по-русски, чтобы я мог видеть, хорошо ли понял он мои мысли. Я никогда не замечал в его работах ни малейшего недостатка.
   Пётр Великий поручал Андрею Ивановичу самые сложные дипломатические сношения, и во всех поручениях Андрей Иванович оказывался одинаково исполнительным, умным и самым тонким политиком. Интересы России отстаивались им сильнее, энергичнее самих русских. По Ништадтскому миру Россия приобрела Выборг единственно благодаря ловкости, умению и энергии Андрея Ивановича.
   Истощённый Северной войной, Пётр Великий, отправляя для переговоров о мире со Швецией своих послов, генерал-фельдцейхмейстера Брюса, Ягужинского и Остермана, поручил им настаивать на удержании за Россией Выборга, как города, имевшего важное значение и притом уже занятого русскими войсками, но вместе с тем разрешил в случае решительного несогласия шведов согласиться и на уступку. Переговоры тянулись долго, шведы упорно требовали Выборг и грозили порвать мирные переговоры. Между русскими уполномоченными тоже возникли раздоры: русские решались на уступку, не решался только один Андрей Иванович. Для прекращения споров наши послы условились послать Ягужинского за разрешением к Петру Великому. Так как в разрешении не могло быть сомнения, то Андрей Иванович употребил хитрость: он уговорил коменданта Выборга, генерала Шувалова, задержать отправку Ягужинского на несколько дней, требуемыx для окончательного устройства своих личных переворов со шведами. Шувалов угощал Ягужинского, любившего выпить, два дня, а когда потом Ягужинский воротился с разрешением, то было уже поздно – мир был подписан и заключён с удержанием за Россией Выборга. Этим успехом русские обязаны были исключительно только одной ловкости нашего обрусевшего немца, почти без денежных расходов. Когда отправлялись послы на конгресс, Пётр Великий передал Андрею Ивановичу сто тысяч червонцев для подарков шведским уполномоченным, но из этой суммы Остерман возвратил государю девяносто тысяч, потратив только десять.
   За Ништадтский мир Пётр Великий наградил Андрея Ивановича титулом барона, потом в 1723 году назначил его вице-канцлером, на место отрешённого от должности барона Шафирова.
   – Андрей Иванович лучше всех понимает истинные нужды и выгоды государства, и России без него обойтись нельзя, – говорил незадолго до своей смерти великий преобразователь, и говорил правду.
   В двухлетнее правление Екатерины I барон Андрей Иванович был произведён в действительные тайные советники и награждён орденом Андрея Первозванного. При Екатерине же к его многосложным обязанностям вице-канцлера присоединено было управление почтовым ведомством и торговлей, а затем, перед смертью императрицы, он был назначен воспитателем и гофмейстером к великому князю Петру.
   Андрей Иванович был женат на Марфе Ивановне, урождённой Стрешневой, глубоко его любившей и впоследствии доказавшей эту любовь, но была ли счастливой их супружеская жизнь – об этом Андрей Иванович никогда и никому не высказывался. Женился Андрей Иванович без пылкой страсти, вернее сказать, женила его на себе Марфа Ивановна энергично, не давая времени на составление и обсуждение всех возможных комбинаций и конъюнктур. Марфа Ивановна знала характер своего мужа, благоговела перед его громадным умом, высоко ценила его, но умела так же верно оценивать уклончивость и нерешительность мужа, доходившие иногда до слабости; своей энергией она восполняла недостаток его энергии.
   Сирот, вверенных ему, великого князя и княжну Наташу Андрей Иванович любил нежно, и оба платили ему тем же, в особенности княжна. С любовью принялся воспитатель за новые свои обязанности. С полным знанием и опытностью выбрал он наставников, составил программу, но не мог выполнить своей задачи. Он не мог вырвать своего воспитанника из той губительной среды, которой тот был окружён, у него не было ни сил, ни энергии. Ему нельзя было не видеть, что сближение с молодым Иваном Алексеевичем, добрым, симпатичным, благородным по природе, но вместе с тем и развращённым варшавским воспитанием, вредно и губительно для ребёнка, но недоставало твёрдости отстранить это вредное влияние! Мало того, он даже сам воспользовался этим влиянием для своих личных целей – низвержения несокрушимого статуя.
   Вскоре, однако же, по ссылке наречённого тестя Андрей Иванович сам испытал, как нужна была железная рука Данилыча. Увлечения самодержавного отрока грозили принять крайние размеры: прежде послушный и кроткий воспитанник, теперь поглощённый весь новой жизнью, вечной погоней за увеселениями, он перестал совсем слушаться. Избалованный угодливостью и раболепством придворных, он сделался своенравным, надменным, не терпящим противоречий, полюбил разгульное общество, стал пристращаться к вину.
   – Ваше величество моих советов не слушаете, – усовещивал своего державного воспитанника Андрей Иванович, – а я должен за вас отдать отчёт перед Богом и своей совестью! Я бы просил вас определить меня к другим делам или вовсе дать отставку.
   Но государь не хотел слышать ни о других делах, ни об отставке. С глубоким чувством, с глазами, полными слёз, он по-прежнему ласкал старого воспитателя, уверял, как он его любит, как дорого ценит его добрые советы, что постарается исправиться, будет учиться и отстанет от дурных людей. Но добрые минуты продолжались недолго, слёзы скоро высыхали, и на другой, если ещё не в тот же день – новые хлопоты о забавах.
   По переезде в Москву стало ещё хуже. В Петербурге Андрей Иванович был, по крайней мере, в своей стихии, как рыба в воде, в Москве же для него всё чужое – здесь он потерял всякую надежду. Государя окружили новые люди, явился и другой воспитатель, тогда как и первому-то, Андрею Ивановичу, делать было нечего. Новый воспитатель, князь Алексей Григорьевич Долгоруков, пошёл дальше своего сына в порче отрока-государя.
   «Совсем споит ребёнка, растлит вконец, не человеком делает, да ему что, лишь бы только самому стать выше» – думает Андрей Иванович, по целым ночам ворочаясь с боку на бок, всё придумывая меры, но и его изворотливый ум ничего не может придумать.
   А между тем в политическом мире становилось всё серьёзнее и мрачнее. Из Малороссии получены тревожные вести о татарских замыслах, и хотя послали туда фельдмаршала князя Михаила Михайловича Голицына с войском, но благополучно ли кончится кампания, неизвестно, так как за татарскими смутами скрываются турецкие происки. Да и на севере не лучше. Швеция не только подстрекает Турцию, но и сама явно готовится к войне – хочется ей воротить потерянное по Ништадтскому миру. И не страшна была бы война со шведами, да рук нет, флот почти весь сгинул. Корабли хотя и оставались ещё, но без орудий и без экипажей, корабли старые и гнилые, а новых судов не строили. Известно было, что молодой царь не любит моря, а за ним и все перестали обращать на него внимание. Конечно, ещё можно бы поправить дело, исправить и снарядить старые корабли, да разве можно принимать меры из Москвы? «Нет, надобно ехать в Петербург, надобно во что бы то ни стало», – повторяет в уме своём Андрей Иванович чуть не каждый час.
   Не меньше беспокоят вице-канцлера и дела внутренние. Везде бедность да нищета. В торговле полный застой. Подлые людишки совсем обнищали, не могут даже уплачивать и податей, которых накопилось в недоимке больше пяти миллионов рублей. Но от чего серому люду поправиться: Северная война истощила казну, как истощился и народ людьми и деньгами. Кончилась война, можно было бы надеяться, что вот теперь вздохнётся свободнее, а тут сами сделали себе врага похуже войны. По милости русских важных персон покойная императрица отменила чуть не все коллегиальные учреждения и устроила в провинциях единоличную губернаторскую власть неограниченной, как судьи и администратора. И пошли в ход взятки, поборы да всякого рода обирательства, от которых стало народу ещё тяжелее войны. «Изломал всё покойный благодетель, – не раз думалось Андрею Ивановичу. – Новое не успело окрепнуть, а теперь снова стали ломать – и вышло чёрт знает что такое. Никому теперь ни до чего дела нет, никто не хочет никаким делом заняться, лишь бы только охотиться, гулять да пьянствовать. Да и может ли быть доброе, когда всё захватили в свои руки Долгоруковы. А всё оттого, что мы сидим здесь, в Москве. Рассчитывал, что вот уважит последнее моленье умирающей… и то ничего. Поплакали мы, погоревали, начали было собираться домой в Петербург, потом стали откладывать день за днём, и пошло всё по-прежнему».
   Не любил Андрей Иванович Москвы и все напасти приписывал ей одной. Ему, как ближайшему сотруднику великого преобразователя, виделся единственным спасением только Петербург, откуда должно было исходить одухотворение бесформенной массы, явиться регламентация всего существующего и создание государственного строя.
   И думает Андрей Иванович и день и ночь, а всё путного ничего не выходит. Один в поле не воин. Думает вот и теперь, за своим письменным столом, на свободе, никем не стесняемый. В кабинете тихо, только изредка проносится какой-нибудь крикливый возглас Марфы Ивановны, воевавшей по хозяйству с прислугой в кухне. Окна в кабинете отворены, и вливается свежими струями утренний летний воздух. Андрей Иванович с наслаждением втягивает в себя мягкие, ласкающие струи; вечно закупоренный с пером за бумагами и знающий поэтому цену отдыха, он дорожит теперь свободной минутой. Парик мирно валяется в углу, подле туфель Марфы Ивановны, зелёный тафтяной глазной зонтик тоже брошен под стол, не нужен теперь, глаза смотрят так зорко и бодро, ноги не окутаны, как у подагрика, а вольно перекинуты одна на другую – совсем хорошо Андрею Ивановичу, если бы только не эти чёрные мысли.
   Несмотря, впрочем, на раннее утро, вице-канцлер и воспитатель недолго наслаждался полной свободой. В соседней комнате скоро послышались торопливые шаги, и нечёсаный, заспанный камердинер доложил о приезде молодого обер-камергера князя Ивана Алексеевича Долгорукова. Мигом зелёный зонтик очутился на глазах, ноги протянуты на скамейку, шлафрок плотно запахнут – хозяин встретил гостя прежним озабоченным больным стариком.
   – Я нарочно забрался к вам, барон, пораньше, чтоб застать дома. Очень нужно посоветоваться. Но не собираетесь ли вы на охоту? – спросил молодой человек, дружески пожимая руку хозяина и усаживаясь против него прямо к окну на приготовленное для гостей кресло. Андрей Иванович всегда устраивался так, что сам со своими слабыми глазами оставался в тени, а гостей, напротив, обливал полный свет.
   – Что вы это, ваше сиятельство, подсмеиваться изволите над стариком? Какой я охотник, без ног и слепой! Пробовал было раз выехать с государем, так только смех один вышел. Вот вам, молодым людям, другое дело, можно забавляться, – любезничал Андрей Иванович с гостем.
   – Видите, однако же, почтеннейший мой Андрей Иванович, не все молодые люди любят забавляться. Вот я почти совсем перестал ездить на охоту с государем.
   Андрей Иванович не преминул удивиться, хотя он не хуже самого Ивана Алексеевича знал, что тот с некоторого времени не только не выезжал с государем, но даже и дома в Москве зажил как-то странно, монахом каким-то, так тихо, что про него ничего и слышно не было. Сколько бывало разговоров в городе о молодом царском любимце, сколько рассказов про его проказы! Хорошенькие женщины грозились даже совсем перестать ездить в дом Долгоруковых. Беда бывало иной гостье не застать дома самой Прасковьи Юрьевны! Как только увидит хорошенькую гостью Иван Алексеевич, тотчас и пригласит, как будто мать дома, та войдёт, а он и начнёт обнимать её и целовать, а иной раз созорничает и того хуже – только от стыда не рассказывали. Сколько ходило анекдотов при дворе о княжне Трубецкой, влюбившейся в него до того, что связи своей не скрывала, стыд совсем потеряла. А вот в последнее время замолкли все слухи. Вчера ещё Марфа Ивановна рассказывала мужу, будто Иван Алексеевич совсем другим человеком стал; всех полюбовниц своих бросил, сидит всё дома, словно в скиту каком, тоскует, а когда выезжает, так ненадолго и возвращается таким весёлым, светлым солнышком. О прежнем пьянстве и помину нет! Слышал все эти вести Андрей Иванович, принял их к сведению, но теперь не показал и виду, что знает.
   – Верно, князюшка милый, здесь вас что-нибудь притягивает аль опять размолвка с родителем? – лукаво, но не без примеси добродушия спрашивал Андрей Иванович. Против воли его, несмотря даже на укоренившуюся неприязнь к Долгоруковым как к самым злейшим врагам своего воспитанника и личным своим недоброжелателям, Андрей Иванович не мог не поддаться открытому, симпатичному обращению молодого человека.
   – Вы слишком мягко называете, добрейший Андрей Иванович, наши отношения с родителем размолвками. Не в размолвках мы, а в какой-то вражде – и, Бог ведает, не я тому причиною. Я готов любить и почитать родителя, как повелевают Божеские законы, но показывал ли он мне когда-нибудь, с самого моего детства, какую-нибудь ласку? Слышал ли я от него какое-нибудь слово без брани и ругательства? И теперь могу ли я исполнять то, чего он требует? Послушайте только, Андрей Иванович… – и Иван Алексеевич стал говорить торопливо, задыхаясь, как будто спеша высказать всё разом, всё, что давно накипело на душе; даже слёзы выступили на его добрых глазах.