В десятом часу стали съезжаться в палаты Верховного тайного совета, где назначено было собрание, члены Сената, Синода, генералитет, все первоклассные сановники, вельможи, придворные и «великое всех штатов множество», по выражению Феофана Прокоповича. Когда это множество штатов собралось, явились и члены Верховного тайного совета, за исключением заболевших: графа Головкина и вице-канцлера Остермана. За болезнью их старший из членов Тайного совета, князь Дмитрий Михайлович Голицын, сообщив собранию о кончине императора Петра II, объявил, что, по мнению совета, российский престол должна занять, по неимению мужской линии, тётка усопшего Анна Ивановна, герцогиня Курляндская, на что и требуется согласие всех чинов Московского государства.
   Все сознавали затруднительность положения, и потому, естественно, всех обрадовал выбор, не задевающий ничьих интересов. Со всех сторон поднялись крики: «Так, так… нечего рассуждать… выбираем Анну!» За гулом общих криков нельзя было расслышать тонкого, дребезжащего голоса князя Алексея Григорьевича; его никто не слушал, да и сам он убедился теперь в полной невозможности выставить права дочери, обручённой невесты усопшего. После такого единодушного решения преосвященным Феофаном Прокоповичем предложено было совершить торжественное благодарственное молебствие в Успенском соборе, но это предложение, к немалому удивлению присутствующих, отклонилось верховниками как преждевременное, до получения согласия герцогини.
   Порешив такое трудное дело, члены стали разъезжаться. В общем собрании не было высказано ни слова ни об ограничении самодержавия, ни о кондициях избрания, ввиду того что эти серьёзные обстоятельства, естественно, возбудили бы толки, споры и затянули бы время, которым так дорожили верховники. Да, впрочем, в сообщении и не было крайней необходимости, потому что, за общим согласием избрания, вся дальнейшая обрядность должна была совершиться уже от имени только одного Тайного совета, которому, следовательно, оставалась полная возможность тасовать карты по своему произволу. Но так как действовать только от себя, не заручившись согласием других влиятельных персон, было бы слишком рискованно, то и было решено: не вводя в дело всего собрания, привлечь к участию некоторых из первоклассных вельмож, на сочувствие которых верховники могли рассчитывать. Поэтому, когда члены собрания стали разъезжаться, Дмитрий Михайлович распорядился некоторых воротить, высказав опасение, «чтоб не было от них чего». Воротили Дмитриева-Мамонова, женатого тайным браком[38] на царевне Прасковье Ивановне, сестре герцогини Курляндской, Льва Измайлова[39], Павла Ягужинского и некоторых других. Этим-то лицам князь Голицын уже прямо высказал: «Станем писать пункты, чтоб не было самодержавия».
   Верховники страшно торопились. В несколько часов были сочинены, написаны и переписаны письмо к герцогине Курляндской и сами кондиции. В письме, после извещения о кончине императора и об её избрании, верховники писали: «А каким образом вашему величеству правительство иметь, то мы сочинили кондиции, которые к вашему величеству отправили из собрания своего с действительным тайным советником князем Василием Лукичом Долгоруковым, сенатором, тайным советником князем Михаилом Михайловичем Голицыным и генерал-майором Леонтьевым, и всепокорно просим оные собственною своею рукою пожаловать подписать и не медля сюда в Москву ехать и российский престол и правительство восприять. 19 января 1730 года». Письмо подписали: канцлер граф Головкин, князь Михаил Голицын, князь Василий Долгоруков, князь Дмитрий Голицын, князь Алексей Долгоруков, барон Остерман.
   Верховники не могли не предвидеть, сколько их проект возбудит против себя интриг, но надеялись на свою силу, громадные связи и влияние своих фамилий, а главное – на быстроту удара. Одновременно с написанием письма они сделали распоряжения о посылке нарочного гонца. Для заготовления лошадей депутатам и для распоряжения останавливать всех проезжающих, даже почты, по всему пути из Москвы к Митаве, прохожих обыскивать, и если окажутся при них письма, то их отбирать. В тот же день, 19 января, выехали и депутаты с письмом, кондициями и наказом. В последнем верховники уполномочивали депутатов взять от императрицы торжественное обещание не привозить с собой в Москву митавского любимца, камергера Бирона.
   Верховники сообщили свой проект ограничения самодержавия только лицам, в которых рассчитывали видеть себе поддержку, но они ошиблись; даже среди этих лиц нашлись такие, которые если не явно, то тайно желали повредить им из личного интереса. В ту же ночь генерал-поручик Ягужинский отправил в Митаву своего адъютанта Сумарокова[40] уведомить обо всём герцогиню и уверить, что согласие её на предложенные условия не обязательно и не может остановить впоследствии, по вступлении на престол, их совершенной отмены. Кроме Ягужинского с такой же целью отправил в Митаву гонца и владыка Феофан Прокопович.

III

   Нынешний способ передвижения не может дать никакого понятия о сообщениях, бывших за полтораста лет назад. Не говоря уже о железных дорогах, даже конная езда, при отсутствии правильной почтовой организации, далеко не соответствовала нынешней. Прадеды наши вообще не любили торопливости и крепко держались пословицы: «Поспешишь – людей насмешишь». Ездили тихо, с растахами, помолившись на путь-дорогу и отслужив напутственный молебен за сохранение путешествующего и за благополучное возвращение. Поездка за триста вёрст казалась делом нелёгким.
   Но выпадали случаи, когда и русские люди первой половины XVIII века умели спешить. Князья Василий Лукич Долгоруков, Михаил Михайлович Голицын и генерал Леонтьев выехали из Москвы вечером 19 января, а прибыли в Митаву 24 января, тоже вечером, проехав, следовательно, тысячу с лишком вёрст в пять суток. Более быстрой езды, по их боярским костям, казалось, не могло быть, но немцы и тут опередили.
   Посланный лифляндцем, но русским камергером и графом Карлом Густавом Левенвольдом, его скороход Вурм с письмом, зашитым в шапке, выйдя из Москвы 19 января около полудня, приехал в поместье графа Рейнгольда Левенвольда, лежащее за Митавою, 22 января, вечером, не пользуясь заранее заготовленными по пути подводами, как было устроено для депутатов. Впрочем, надобно объяснить, что тракт его был иной, отклонявшийся от большого пути по более прямой просёлочной дороге, сокращающей расстояние на сотню вёрст.
   Утомлённый, разбитый, с пересохшим горлом, явился Вурм прямо с дороги в кабинет графа Рейнгольда и молча протянул ему свою меховую шапку. Граф понял, в чём дело, опытными руками ощупал шапку, распорол подкладку и осторожно вынул письмо. С должным вниманием прочёл он письмо брата с известием о предстоящем избрании герцогини и с советом принять это избрание, в какой бы форме оно ни было предложено. Рейнгольд Карл дополнил, взвесил, оценил, и через час тройка несла его к резиденции Курляндии по ровной дороге скованных морозом вод Дризома.
   Митавский дворец или, лучше сказать, замок герцогов Курляндских находился на том же самом месте, на котором существует нынешний дворец, не напоминающий, впрочем, нисколько прежнего замка. Основанный в 1264 году гроссмейстером немецкого ордена, Конрадом фон Майдерсом, в виде укрепления, окружённого рвом, замок постоянно и постепенно укреплялся и, наконец, приведён был почти в неприступное положение. Это было неуклюжее, грубой работы здание с толстыми стенами, узкими окнами, как и все немецкие замки того времени. В таком виде замок существовал до 1703 года, когда русские взяли его приступом, срыли укрепления, но оставили сам замок нетронутым. Ныне дворец окружают парки и сады, но в то время это была самая непривлекательная, печальная местность, безлесая и болотистая, по которой уныло пробирался мутный Дризом, приток Аа.
   На другой день, 23 января, утром, чуть Божий свет стал брезжить и выводить из полумрака незатейливый дворец герцогов Курляндских, а немецкие головы обнажаться от ночных колпаков, граф Рейнгольд уже входил в то отделение, примыкавшее ко дворцу, где имел пребывание камер-юнкер Эрнест Иоганн Бирон.
   День 23 января 1730 года – роковой, счастливый день для Эрнеста Иоганна Бирона, круто повернувший его незавидную долю, поставивший этого внука конюха в графы, владетельные герцоги и, наконец, в распорядители судеб одной из великих империй в мире.
   – Ах, граф! извините… простите… чему я обязан чести видеть… принимать… – говорил Эрнест Иоганн Бирон входившему в его кабинет графу Густаву Левенвольду, – я не одет… в таком костюме…
   Видно было, что раннее и неожиданное посещение Левенвольда озадачило камер-юнкера. Он заметно смутился и, в торопливости закрывая рукой голую шею, тем самым раскрывал полы шлафрока.
   – Важные новости, любезный господин камер-юнкер, сегодня ночью привёз мне гонец от брата.
   – Из Москвы?
   – Из Москвы.
   Господин камер-юнкер изменился в лице; он знал нерасположение к себе московских бояр и боялся их.
   – Важные новости… – продолжал между тем граф, понижая голос и оглядывая комнату.
   – Не беспокойтесь, господин граф, мы одни… нас не могут слышать… Но садитесь, граф… вот вам здесь удобнее.
   – Новости, которые требуют величайшего секрета.
   Бирон весь обратился в слух.
   – Российский государь Пётр Второй скончался… Брат думает… и Остерман тоже полагает… заметьте… и Остерман… – продолжал граф уже шёпотом, – что московские бояре выберут нашу всемилостивейшую государыню.
   – Как?! – только и мог пробормотать Бирон, совершенно растерявшись и отупело смотря на гостя.
   – Нашу всемилостивейшую государыню в императрицы всероссийские… Мой брат… и Остерман тоже… предполагают, что бояре воспользуются этим случаем и потребуют различных условий… Какие это будут условия – неизвестно, да, вероятно, о них ещё и не говорили, так как гонец послан тотчас же по кончине государя, но во всяком случае брат и Остерман советуют принять какие бы то ни было условия. Когда сделается наша государыня императрицею, тогда от неё будет зависеть, исполнять или не исполнять… Понимаете?
   – О… да… конечно… господин граф.
   – Предупредите об этом государыню, и более никому ни слова… решительно никому… Надобно, чтобы государыня всё заранее обдумала и решила, но не показывала бы и виду, что ей известно, когда приедут посланные… Вы, как секретарь государыни, можете приказать немедленно доносить обо всех, кто будет приезжать из Москвы, и следить за ними.
   – Конечно… конечно… – повторял Бирон.
   –'Засвидетельствуйте государыне нашу, брата и мою, глубочайшую преданность. Лично я не могу теперь этого сделать: во-первых, так рано…
   – Государыня встала, но ещё не одета.
   – Во-вторых, – продолжал граф, как будто не замечая промаха секретаря, – я здесь по своим частным делам… по хлопотам и по покупкам… понимаете? И когда всё это исполню, тотчас отправлюсь домой.
   Граф уехал, а секретарь Иоганн, наскоро одевшись, отправился к герцогине, куда и был беспрепятственно допущен.
   Весь тот день приближённые государыни удивлялись её странной рассеянности, видимой озабоченности и волнению. Она казалась то как будто необыкновенно весела, приветлива ко всем, то грустна и боязлива до нервного потрясения. Она задумывалась, соображала, решала что-то, чаще обыкновенного призывала в свой кабинет секретаря и даже, к крайнему общему удивлению, отменила назначенную было на тот день свою любимую охоту.
   Общее недоумение разрешилось приездом из Москвы депутатов: Долгорукова, Голицына и Леонтьева, допущенных тотчас же по приезде на аудиенцию к Анне Ивановне. После аудиенции герцогиня объявила о смерти племянника и о своём избрании на московский престол.
   Депутаты казались довольными после аудиенции. Получив торжественное согласие на все предложенные кондиции, скреплённые подписью государыни, они считали своё дело окончательно выигранным.
   На другой день после приёма у государыни депутатов прибыл в Митаву и запоздавший гонец Ягужинского, несчастный Сумароков, миссия которого увенчалась печальным финалом. Тотчас же по приезде в Митаву он был узнан одним из служителей Долгорукова и по приказанию князя немедленно схвачен. Его обыскали, нашли подлинное донесение Ягужинского, допросили с приличным собственноручным пристрастием от князя Василия Лукича Долгорукова и посадили под караул.

IV

   В Москве, по отъезде депутатов в Митаву, заметно было общее волнение. Народ любил своего юного государя, помнил горькую долю его отца и крепко веровал в своё лучшее будущее при сыне мученика. После грозного тридцатипятилетнего царствования Петра Великого, почти сплошь проведённого в войнах и внутренних беспрерывных ломках, беспощадного в преследовании своей цели, не терпевшего протестов, серый народ стал успокаиваться и отдыхать. Нерадостна была и его прежняя доля, дореформенная. Прикреплённый к земле, обираемый своими господами, обираемый местными властями-воеводами, без защиты и управы, он прежде имел хотя бы то утешение, что льстился возможностью заявить о своих нуждах государю купною челобитною от имени таких-то людишек; при грозных реформах исчезла и эта возможность. Принося и жизнь, и последние достатки на военные потребности и новые порядки, он не понимал, к чему ведут эти новые порядки, он только чувствовал, что ему стало тяжелее.
   После смерти Петра I беспрерывное введение новых порядков приостановилось, не присылалось новых приказов о высылке людишек туда-то и туда-то к границам, для каких-то утомительных работ, в которых погибало их такое множество. В народе носились слухи об остроте ума молодого государя, о его справедливости, и народ полюбил его как родного московского царя и стал веровать, что с возмужанием его настанут лучшие времена. Но тогда как народ, этот вечно серый работник, благом которого одинаково прикрывались и действительно полезные государственные меры, и корыстолюбивые эгоистические стремления, оплакивал преждевременную смерть, разбившую его надежды, и терпеливо, благодушно ожидал будущего, не так терпеливо и благодушно относились к этому будущему другие группы.
   На другой же день после кончины царя и избрания ему преемницы стали по городу распускаться слухи об ограничении самодержавной власти вновь избранной императрицы властью верховников. Заговорили об этом вдруг все, но кем были распущены эти слухи – оставалось неизвестным. Однако же если бы кому-нибудь вздумалось дорыться в этом мотке до основы, то ниточки непременно привели бы любознательного к дому Марфы Ивановны.
   По мере распространения слухов распространялось и всеобщее неудовольствие. Волновались все классы московского общества: кто по отвращению ко всякой новизне, а кто из личного расчёта. Высшее дворянство видело в затеях или, как выражался Феофан Прокопович, затейках верховников только прибавление лиц гнетущих, оттирающих от источника милостей, к которому каждый стремился и на который каждый рассчитывал. Более мелкое дворянство, выдерживавшее и так тяжёлое давление сильных мира сего, конечно, не могло желать ещё большего давления, ставившего в полную небезопасность и личность и имущественные права их, ставившего их под постоянную угрозу при малейшем подозрении и немилости какого-нибудь сиятельства, светлости или высокопревосходительства странствовать всю жизнь по хладным степям Сибири. Натерпевшись и без того от произвола, оно и желало бы ограничения, но такого, которое обеспечивало бы их права, а такое ограничение не было выработано и подготовлено. Не менее волновалось против верховников и духовенство, верное своему традиционному направлению и видевшее в самодержавии постоянный источник к себе милостей.
   Совершенно верно охарактеризовал состояние тогдашнего русского общества Рондо, английский резидент при нашем дворе, в депеше к своему правительству от 14 февраля 1730 года: «В России до сих пор все привыкли повиноваться неограниченному владыке, и ни у кого нет правильной идеи о правлении ограниченном. Аристократия желала бы забрать всю власть в свои руки, но против этого среднее дворянство, предпочитающее одного господина вместо нескольких, если не может быть гарантий их прав от тирании высших особ».
   Верность замечания умного резидента доказывается и сохранившимся письмом дворянина средней руки, бывшего казанского губернатора Артёма Петровича Волынского: «Слышно здесь, что делается у вас или уже и сделано, чтоб быть у нас республике. Я зело в том сумнителен. Боже сохрани, чтоб не сделалось вместо одного самодержавного государя десяти самовластных и сильных фамилий, и так мы, шляхетство, совсем пропадём и принуждены будем горше прежнего идолопоклонничать и милости у всех искать, да ещё и сыскать будет трудно, понеже ныне между главными как бы согласно ни было, однако ж впредь, конечно, у них без разборов не будет, и так один будет миловать, а другие, на того яряся, вредить и судить станут».
   Москвичи заволновались. Собирались кружки, толковали, спорили; были голоса и за верховников, но их было мало. Некоторые дома влиятельных особ, как, например, дом князя Алексея Михайловича Черкасского, сделались центрами, куда ежедневно приезжали дворяне обсуждать и решать, как поступить в отпор затейкам верховников. Каждый предлагал примеры, сообразные своему характеру и убеждениям: кто говорил о необходимости силою двинуться на верховников, захватить их, заставить отказаться от затеек, кто советовал осторожность, выжидать, подождать по крайней мере приезда императрицы. Наконец, из общей массы стали выделяться люди с определёнными взглядами, образованным умом, и около них стали группироваться остальные. Из числа этих заметных людей особенно выделялся передовой человек того времени, наш первый историк Василий Никитич Татищев[41].
   Две недели прошли в бесплодных толках, не приведших ни к какому окончательному решению. Наконец 3 февраля все члены Сената, Синода и весь генералитет получили повестки из Верховного тайного совета с приглашением пожаловать завтра в собрание по важному государственному делу, но по какому именно делу, в повестке ничего не говорилось, как не говорили и посланные с повестками. Открылось обширное поле для догадок и сомнений. Ехать ли? Не подвох ли это от верховников?.. Заманят, арестуют да и отправят странствовать по снежным дебрям. Тем более опасно, что у посланных такие весёлые лица! В некоторых домах успели, однако, допытаться от посланных о получении какого-то письма из Митавы от императрицы. Весть об этом быстро разнеслась по городу, и на другой день собрание открылось многочисленное, но всех поразило одно весьма серьёзное обстоятельство: У дверей залы, в смежной комнате и в переходах везде стояли военные караулы.
   С довольным лицом вошёл в собрание князь Дмитрий Михайлович Голицын, с бумагой в руках, в сопровождении верховников. На всех лицах выражалось ожидание.
   – Всемилостивейшая государыня Анна Ивановна, – начал он торжественно, – соизволила согласиться на наше избрание и удостоила нас следующим милостивым письмом, – и он, развернув свёрток, прочитал: – «Хотя я рассуждала, как тяжко есть правление столь великой и славной монархии, однако же, повинуясь Божеской воле и прося Его, Создателя, помощи, к тому ж не хотя оставить отечества моего и верных наших подданных, намерилась принять державу и правительствовать, елико Бог мне поможет, так, чтобы все наши подданные, как мирские, так и духовные, могли быть довольны. А понеже к тому моему намерению потребны благие советы, как и во всех государствах чинится, того для пред вступлением моим на российский престол, по здравом рассуждении, избрали мы за потребное, для пользы Российского государства и к удовольствованию верных наших подданных, дабы всяк мог ясно видеть горячность и правое наше намерение, которое мы имеем к отечеству нашему и верным нашим подданным, и для того, елико время нас допустило, написав, какими способами мы то правление вести хощем, и подписав на шею рукою, послали в тайный Верховный совет, а сами сего месяца в 29-й день, конечно, из Митавы к Москве для вступления на престол пойдём».
   После этого были прочтены князем и сами кондиции, внизу которых находилась следующая подпись императрицы: «По сему обещаю всё без всякого изъятия содержать».
   Как гром, оглушил собрание рескрипт императрицы.
   – Видите, как милостива государыня! – заговорил громко Дмитрий Михайлович. – Какое благодеяние оказала она отечеству нашему! Бог её вразумил, и отныне счастлива и цветуща будет Россия!
   Ответа не было. Всё стихло под гнётом нового благодеяния «кондиций российскому правлению». Каково положение было присутствующих, можно видеть из оригинального рассказа очевидца этих событий, Феофана Прокоповича: «Никого, почитай, кроме верховных, не было, чтоб, таковое слышав, не содрогнулся. И сами те, которые вчера великой от сего собрания пользы надеялись, опустили уши, как бедные ослики».
   Радовались одни только верховники. Перешёптываясь между собой и показывая вид, что будто бы и они удивлены такой неожиданной милостью императрицы, вместе с тем они зорко и подозрительно следили за всеми присутствующими.
   Молчаливое положение становилось неловким, и чтобы прервать его, князь Дмитрий Михайлович проговорил:
   – Не желает ли кто-нибудь чего высказать, хотя и говорить-то нечего, кроме благодарности милосердной государыне?
   Из толпы послышался чей-то тихий и боязливый голос:
   – Не ведаем и чуждаемся мы, отчего бы на мысль государыне пришёл такой рескрипт?
   Но этот трусливый вопрос не удостоился ответа. Верховникам были известны другие, более деятельные интригующие попытки, которые требовали ответа решительного, отбившего бы охоту на дальнейшие протестации.
   Подле князя Дмитрия Михайловича стоял генерал-прокурор Павел Ягужинский, которого гонец так нещадно был избит собственноручно князем Василием Лукичом Долгоруковым и затем доставлен в Москву, в колодках, генералом Леонтьевым, привёзшим и письмо государыни. Павел Иванович не знал ещё участи своего посла, но тем не менее невольно тревожился гордой самоуверенностью верховников и помеченными им раза два странными взглядами на него князей Долгорукова и Голицына. Конечно, он имел заручку в среде верховников, в тесте своём канцлере Головкине, но вместе с тем он близко знал тестя, знал, что тот ни за какого близкого человека не рискнёт ни на какую решительную меру. Подозрительны казались ему эти странные взгляды. До сих пор верховники считали его за своего, не скрывались перед ним, и вдруг такая перемена! Как будто они прочли в его сердце, увидели там на дне неугомонно грызущего самолюбивого червячка, не терпевшего впереди себя никого и смертельно оскорблённого неполучением места в Верховном тайном совете.
   Вдруг князь Дмитрий Михайлович круто повернулся к Павлу Ивановичу и, подавая ему кондиции российскому правлению, сурово проговорил:
   – Не угодно ли господину генерал-прокурору прочитать кондиции и сказать своё мнение?
   Ягужинский смутился и видимо растерялся.
   – Так я приказываю вам не выходить отсюда, – продолжал князь ещё более сурово, отворачиваясь от побледневшего Павла Ивановича и подзывая рукой статс-секретаря Степанова.
   – Поговори-ка с генералом пояснее, – поручил князь подошедшему статс-секретарю.
   Тот взял под руку Ягужинского и вывел в соседнюю комнату, куда, почти следом, пришёл князь Василий Владимирович Долгоруков с майором гвардии.
   – Возьми-ка, господин майор, у генерал-прокурора шпагу, – распорядился князь Василий Владимирович, – и отведи его под арест в дворцовую караульную.