– Ну что же, хорошее дело задумал, внучек, лучше, чем рыскать по чужим гнёздам, – холодно выговорила она, перебирая чётки и оканчивая заданное число молитв.
   Да и молодой внук тоже не выказал особенной нежности, а напротив, вслед же за объявлением стал собираться уезжать.
   – Княжна Екатерина, говоришь ты, внучек; помню, как же, помню, хорошенькая такая… Только сам ли выбрал? – вдруг с каким-то оживлением спросила государыня-инокиня.
   – Сам, бабушка, – несколько закрасневшись, отвечал внук.
   – То-то сам, на себя плакаться некому, а то как выберет роденька – потом живи век да горюй… Долгоруковы семья почтенная, верная нам. Покойница матушка Наталья Кирилловна не раз говаривала со мной об этой семье и хвалила.
   День именин княжны Екатерины прошёл тихо, без торжества. В семье Долгоруковых и в государевом дворце всё готовилось к торжественному обручению, которое было назначено на тридцатое ноября. Приезжали только утром все высокие персоны государства и иностранные посланники с обычными поздравлениями, да приезжал воспитатель Андрей Иванович, высказавший столько кудреватых любезностей как милой невесте, так и отцу её, что Алексей Григорьевич от избытка чувствительности принимался несколько раз благодарить, обнимать и крепко целовать товарища и вице-канцлера.
   Настал наконец торжественный день обручения, которое должно было совершиться по нарочно составленному князем Василием Лукичом церемониалу, с целью придать событию как можно более важности и торжественности. В обоих дворцах многочисленные собрания: в Лефортовском, у государя, в назначенный час кроме особ царской фамилии, цесаревны Елизаветы, герцогини Мекленбургской Екатерины Ивановны с десятилетней дочерью Анной Леопольдовной и бабушки, инокини Елены, съехались в сверкавших золотом, серебром и камнями кафтанах все первые государственные сановники, члены Верховного тайного совета, генералитет, высшее духовенство, все знатные московские персоны и, наконец, иностранные министры с семьями. В то же время в Головинском дворце собралась немалая свита, всех родственников, свойственников и ближних людей Долгоруковых, определённых окружать и сопровождать невесту. В числе подруг государыни-невесты находилась и графиня Наталья Борисовна Шереметева.
   Когда в Лефортовском дворце к назначенному часу собралось большинство приглашённых, отправился за невестой сам светлейший князь Иван Алексеевич[31], как старший обер-камергер, с поездом императорских карет, в которых разместились господа камергеры по старшинству. В настоящем торжестве Иван Алексеевич считался не братом невесты, а ближним человеком государя. В этом качестве он по приезде и объявил официальным тоном государевой невесте, что всё готово и что государь изволит ожидать свою наречённую избранницу.
   Громадный поезд двинулся из Головинского дворца в Лефортовский через Салтыков мост на Яузе. В первой карете ехал Иван Алексеевич, за которым следовали кареты камергеров свиты государя. За царской свитой торжественно подвигалась карета невесты со стоявшими на передней части императорскими пажами, окружённая верховыми камер-юнкерами, гофкурьерами и пешими гренадёрами, скороходами и гайдуками. Церемониальный поезд замыкался каретами свиты невесты, в которых помещались особы по близости родства и общественной важности. Когда первая карета подъехала к подъезду Лефортовского дворца, князь Иван Алексеевич вышел и, стоя на крыльце, ожидал приезда невесты, а когда она изволила выйти из кареты, принял её под руку и ввёл во дворец при громе заигравшего оркестра.
   Между тем в главной зале дворца всё было приготовлено сообразно этикету. В передней части залы, посередине, на шёлковом персидском ковре стоял четырёхугольный стол, покрытый дорогой тканью, на котором находились ковчежец с крестом и золотые тарелочки с обручальными кольцами. По обеим сторонам стола были приготовлены места для участвующих. На левой стороне стояли два кресла для бабушки государя и невесты, а рядом с ними стулья для Елизаветы Петровны и герцогини Мекленбургской; позади в несколько рядов стояли стулья для значительных дам, сопровождавших невесту. На правой стороне находилось одно богатое кресло для государя.
   Обряд обручения совершал знаменитый вития и пиит того времени – новгородский архиепископ Фёдор Прокопович.
   Над обручающимися во время совершения обряда господа генерал-майоры держали балдахин из серебряной парчи, вышитой золотыми узорами.
   По окончании обручения жених и невеста сели в кресла рядом, и при громе труб, литавр и пушечной пальбы начались, обычные торжественные поздравления, начавшиеся с близких, родных и высокопоставленных лиц. Одним из первых подошёл дядя, фельдмаршал князь Василий Владимирович Долгоруков, с характерной речью, высказанной им громко, отрывисто и резко, как он обыкновенно говаривал:
   – Вчера я был твой дядя, нынче ты мне государыня, а я тебе верный слуга. Даю тебе совет: смотри на своего августейшего супруга не как на супруга только, но как на государя, и занимайся только тем, что может быть ему приятно. Твой род многочислен и, славу Богу, очень богат, члены его занимают хорошие места, и если тебя станут просить о милости для кого-нибудь, хлопочи не в пользу имени, а в пользу заслуг и добродетели. Это будет настоящее средство быть счастливою, чего я желаю.
   Каждый из поздравлявших целовал руку государевой невесты. Катерина Алексеевна, как во всё время обручения, так и теперь, принимая униженные поздравления, казалась бледной и убитой; с опущенной головой она походила на подневольную жертву, а не на счастливую невесту. Безучастно и машинально подавая руку каждому подходившему, она, по странному процессу мысли, унеслась в совершенно противоположную сферу, от ярко блестевшей и наполненной толпами придворных залы к убогой полутёмной каморке, к последнему свиданию, к милому человеку… и вот вдруг этот дорогой образ перед ней живой – подошёл Милезимо. Она сделала невольное движение, подалась вперёд, рука поднялась к нему и в то же мгновение опустилась снова: княжна очнулась, встретив яростный взгляд Алексея Григорьевича. Как ни быстро произошло всё это, но все заметили, что хотели заметить, все внимательно следили, когда подходил к целованию руки член имперского посольства, красивый Милезимо, о взаимной любви которого с княжной уже ходили по городу тёмные слухи. Заметил странное движение невесты и государь, но удержался, не выдал своего неудовольствия ничем, кроме яркой краски, вспыхнувшей на его лице. Едва ли не в первый раз он сделал над собой тяжёлое усилие для сохранения величия царского достоинства.
   Между тем церемония не прерывалась. За Милезимо следующий член посольства ловко поспешил отдалить товарища от невесты и занять его место. Когда же Милезимо отошёл, его окружили и, по распоряжению графа Вратиславского, увезли домой из опасения какой-нибудь дерзкой выходки. «Наконец-то мучения кончились», – думает княжна-невеста, когда все присутствующие выполнили обряд и когда она встала вместе с женихом. Но не кончились, а только ещё начинались её муки. Вслед государем и его невестой все гости потянулись в следующий апартамент, а перед дворцом загорелся блестящий фейерверк.

X

   По церемониалу, торжество закончилось балом, в котором участвовали все приглашённые. Танцы, согласно с этикетом, открылись женихом и невестой. Государь-отрок любил танцы и всегда участвовал в них охотно, но с последней зимы он, по случаю частых охотничьих переездов, почти не пользовался этим удовольствием. Ему нравились в танцах грациозные движения дам, их обнажённые плечи, одушевлённый говор, тихие, никому другому не слышные речи, гром музыки, покрывавший эти речи, ему хотелось жизни, хотелось испытывать наслаждения. Но теперь нет прежнего оживления. Государь с невестой почти не говорил ни слова; он казался утомлённым, а она – точно преступница под плахой. Оба они представляли собой, по едкому замечанию Василия Владимировича, двуглавого орла.
   Алексей Григорьевич и Василий Лукич стоят рядом за танцующими и обмениваются наблюдениями. От обоих, конечно, не скрылись странные отношения обручённых.
   – Видишь? – шёпотом спросил князь Алексей.
   – Всем достаточно видно, – лаконично отвечал князь Василий.
   – Слюбятся после свадьбы, – утвердительно заметил первый.
   – А позволь узнать, когда будет она, свадьба-то? – спросил князь Василий, насмешливо улыбаясь.
   – Вот это-то и заботит меня, – ещё тише, почти на ухо, зашептал Алексей Григорьевич, – нельзя откладывать… сам видишь…
   – Нельзя, – подтвердил дипломат, – так как же?
   – Да так… думаю свадьбу отпраздновать на этой неделе.
   – Постом-то? – удивился князь Василий.
   – Что ж, что постом, – не затруднился Алексей Григорьевич, – можно тихонько, а потом объявить.
   – Какая же это будет свадьба? Смех один… Кто признает такой брак законным? Ты разве один только…
   Алексей Григорьевич понял, что брат говорит правду, решил свадьбу отложить до конца поста и рождественских праздников, назначить тотчас же после Крещения, а до тех пор неусыпно держать государя в надзоре, в чём сильно рассчитывал на Андрея Ивановича.
   На противоположной стороне, против Долгоруковых, стояла группа дипломатов, любовавшихся танцами; между ними, в первом ряду, сам вице-канцлер, а по обеим сторонам граф Вратиславский и герцог де Лириа. Андрей Иванович олицетворял собою избыток счастья, даже сама Марфа Ивановна едва ли подметила бы в лице его и речах фальшивую чёрточку. Дипломаты беседовали, разумеется, о настоящих событиях.
   – Какая счастливая и достойная пара, как они любят друг друга, – говорил граф Вратиславский, указывая глазами на сидевших жениха и невесту и смотревших в разные стороны. – Если мой всемилостивейший монарх и огорчён неудачей породниться ещё ближе с царём, то он вполне будет вознаграждён, узнав о таком прекрасном выборе.
   – О, конечно, лучшего выбора сделать было невозможно, – соглашался Андрей Иванович. – Государь ещё молод, нуждается в руководстве, а в семействе своей будущей супруги он найдёт экземпляр всех человеческих добродетелей.
   – Скажите мне, насколько справедливо, достоуважаемый барон, – обращался в то же время к Андрею Ивановичу герцог де Лириа, – говорят, будто уже сделано распоряжение о новых назначениях: князя Алексея Григорьевича – генералиссимусом, князя Ивана Алексеевича – великим адмиралом, князя Василия Лукича – великим канцлером, князя Сергея Григорьевича – обер-шталмейстером, а Марью Григорьевну Салтыкову – обер-гофмейстериною?
   – Не слыхал, почтеннейший герцог, ничего не слыхал об этом, но в возможности ничего нет сомнительного, принимая в соображение высокие качества сих персон, достойно ценимые всем светом.
   – Не могу не сообщить вам, барон, как персоне, от которой у меня нет ничего сокровенного, – продолжал шептать на ухо Андрею Ивановичу граф Вратиславский, – что я намерен осведомить моего августейшего государя о достоинствах князя Ивана Алексеевича, о его уме, влиянии и добродетелях, в надежде, что его величество Пётр Алексеевич будет весьма доволен, если его фаворит-свойственник получит какой-либо знак расположения императора.
   Андрей Иванович выразил такую нелицемерную радость, как будто дело шло о награде его самого или его сына. Впрочем, он и не мог удивиться – ещё задолго он знал от верного человека из австрийского посольства, что граф Вратиславский уже писал о необходимости пожалования, ввиду неограниченного влияния, Ивану Алексеевичу титула князя Римской империи и вместе с тем того княжества в Силезии, которое было подарено князю Меншикову.
   – Завтра я посылаю в Вену нарочного гонца, так не будет ли от вас какого поручения, Андрей Иванович?
   – Просил бы только представить его императорскому величеству мои нижайшие уверения в глубочайшей преданности, – с низкими поклонами просил Андрей Иванович и при этом добавил: – А кого изволите посылать, милостивый граф?
   – Человека надёжного, который может дать все необходимые объяснения как очевидец, свояка своего Милезимо…
   – И скоро он выезжает? – любопытствовал Андрей Иванович.
   – Завтра, как можно ранее.
   А между тем к другому уху вице-канцлера уже совсем примостился герцог де Лириа с таинственными вопросами: зачем наряжено на торжество такое значительное количество войска – целый батальон гренадер в 1200 человек. Любопытен очень был герцог де Лириа, не устававший вечно допытываться, как, что, почему, зачем, и отписывавший обо всём своему двору.
   Под влиянием ли торжественного обряда, или от принуждённости жениха и невесты, или оттого, что это был первый зимний бал и танцующие ещё не спелись, но первый контрданс тянулся лениво; пары кружились, делали реверансы вяло и неохотно. Одной только бабушке, государыне-инокине, он доставлял истинное наслаждение. С широко раскрытыми от изумления глазами она с какой-то жадностью следила за всеми движениями танцующих. В её время, во времена её молодости, таких зрелищ не бывало.
   Более оживлённо начался второй контрданс, в котором ударь танцевал с тёткой, цесаревной Елизаветой Петровной.
   – Что, Лиза, теперь довольна мною? – спрашивал государь, по-прежнему наклоняясь и заглядывая в глаза тётки.
   – Чем же, государь?
   – Как чем? По твоему совету выбрал невесту.
   – Я, государь, не выбирала вам невесты.
   – Не выбирала, а помнишь, когда отказалась быть моей женой, тогда посоветовала выбрать кого-нибудь из девушек.
   – Это правда, государь, но выбрать именно княжну Катерину я вам не советовала.
   – Разве ты недовольна моим выбором?
   – Нет, государь, не то что недовольна, но я её не настолько знаю, чтобы советовать, – уклонилась цесаревна.
   – А я на тебя, Лиза, сердит, – снова начал государь, возвращаясь к своей даме.
   – За что, государь?
   – Во-первых, за то, что ты называешь меня государем, а не по-прежнему Петрушей.
   – Теперь вы жених, и мне неприлично быть с вами по-прежнему, как с мальчиком.
   – Для тебя, Лиза, я всегда буду прежним и прошу тебя по-прежнему же называть меня Петрушей.
   – Хорошо, Петруша, за что ж ещё ты сердишься, во-вторых?
   – За то, что ты живёшь в своём Покровском, а не здесь.
   – Мне жить здесь невозможно, Петя.
   – Почему?
   – По очень простой причине – жить нечем. Знаешь ли, Петя, что у меня иногда не бывает соли к обеду? Такая скудость во всём… Долгоруковы захватили все доходы государева дворца.
   – Не я, Лиза, виноват в этом. Я не раз приказывал исполнять все твои требования, да меня не слушаются… но скоро, скоро я найду средства разорвать свои оковы… – проговорил отрок-государь, с какой-то злобой взглянув на будущего тестя и невесту. Во всём его лице, в тоне голоса проявились теперь те же порывы необузданного гнева, которые бывали нередки у его дедушки и отца.
   – Что ты, Петя? – испугалась цесаревна. – Да ты не любишь вовсе своей невесты?
   – Не люблю.
   – Так зачем ты женишься?
   – Надо, Лиза, я должен жениться…
   Контрданс кончался, и государь поспешил проговориться тётке:
   – Знаешь что, Лиза, я женюсь на Долгоруковой, а ты выходи замуж за Ивана – мы всегда будем вместе.
   – Ах, Петя, Петя, ты опять за своё. Говорила я тебе, что ни за кого не пойду, а за твоего Ивана и подавно.
   Разговора тётки с племянником не было слышно, но от слова до слова его мог бы передать Андрей Иванович, зорко наблюдавший за своим воспитанником.
   Гнетущее настроение обручального вечера отразилось даже и на единственной счастливой паре из всех приглашённых, на князе Иване Алексеевиче и графине Наталье Борисовне Шереметевой, которым, казалось, не было никакого дела до других.
   С полгода Иван Алексеевич зажил иначе, и в эти полгода его нельзя было узнать: внешность всё так же привлекательна, те же черты лица, но иное выражение приняли эта внешность и эти черты от нового, неузнаваемого налёта. Иван Алексеевич переживал тот период, в котором человек нервный, живший до того деятельностью сердца, с женской природой, вдруг весь поглощается чувством и неведомыми прежде вопросами. Любовь к Наталье Борисовне заставила, без ведома его самого, глубже относиться к себе и ко всему окружающему, наложила на открытое, милое, но беспечное лицо выражение вдумчивости и какой-то заботы. Напротив, Наталья Борисовна осталась всё так же, в ней не было перемен, в ней только сложилось в ясные, положительные черты всё прежде туманное.
   – Пойми меня, милая Наташа, – говорил Иван Алексеевич Наталье Борисовне, – я люблю тебя глубоко, люблю больше своей жизни, так люблю, как не считал себя способным уже любить, но именно из-за этой-то любви я и умоляю тебя: подумай… теперь ещё не поздно… откажи мне… я, может быть, перенесу, уеду куда-нибудь, а если и не перенесу, то от этого никому потери не будет.
   – Я не понимаю тебя, Ваня… – прошептала побледневшая Наталья Борисовна, вскинув на него свои глубокие тёмные глаза с навернувшимися слезинками.
   – Я и сам себя не понимаю… я боюсь за тебя… боюсь сделать тебя несчастной… Я дурной человек, не скрываюсь перед тобой, Наташа… Я испорчен до мозга костей с ребячества… с детства… Не знаю, достанет ли у меня силы переломить себя. Сколько раз я оглядывался на себя, видел всю гадость, всю свою подлость… поверишь ли, иной раз плакал… давал себе слово перемениться, а моей решимости только хватало до первого взгляда смазливого личика, до первого предложения кутить.
   – Перестань, милый, не клевещи на себя, я тебя узнала и полюбила… Изменить своей любви не могу… и если бы нам не суждено было жить вместе, то за другого я никогда не пойду… – с глубокой убеждённостью высказала девушка.
   После обручального вечера начался нескончаемый ряд придворных торжеств, не дававших государю ни одной минуты трезво взглянуть на своё положение, да он и сам как будто желал забыться, отогнать от себя всякую мысль о будущем. Но всех пышнее и всех оживлённее отпраздновалось в старом шереметевском доме на Воздвиженке обручение Ивана Алексеевича и Натальи Борисовны накануне Рождественского праздника 1729 года.
   Молодые обручённые были счастливы последними благосклонными минутами улыбнувшейся им судьбы. Иван Алексеевич наслаждался полным фавором.

Часть вторая
ОПАЛА

I

   В Лефортовском дворце в полночь с 18 на 19 января 1730 года умирал четырнадцатилетний царственный отрок Пётр II.
   Над умирающим совершалось елеосвящение, последнее земное напутствие. Умилительно произносились торжественные молитвы старшим из архиереев, совершавших таинство.
   – Владыка Боже, услыши меня, грешного и недостойного раба Твоего, в час сей и разреши раба Твоего Петра, нестерпимые сея болезни и содержащие его горькие немощи и упокой его, иде же праведных души. Яко Ты еси упокоение душ и телес наших и Тебе славу воссылаем… – читал архиерей, но ложились ли его слова не бесплодно на душу умирающего и каждого из присутствующих, Бог один знает.
   Подле изголовья постели усердно кладёт земные поклоны бабушка, инокиня Елена; её сухие, бескровные губы повторяют слова молитвы, слёзы катятся по изборождённым щекам, но какие это слёзы и чем полна её омрачённая горем душа?.. Не шевелятся ли там, в глубине её старческого, иссохшего сердца, иные мысли, иные желания… Желания себе жизни, полной земного величия и власти, надежды, не очистит ли эта преждевременная смерть внука дорогу ей к царскому месту, принадлежавшему ей по праву и ни за что ни про что отнятому у неё насильно ненавистной рукой ненавистного ей человека?
   С другой стороны того же изголовья кряхтел и морщился воспитатель умирающего, знаменитый вице-канцлер Российской империи барон Андрей Иванович Остерман. Его бледное, несколько полное и опухлое лицо ещё более побледнело, и из глаз катились непритворные слёзы. Ему жаль было этой преждевременно угасающей жизни внука того, которому он был обязан всем и перед памятью которого он благоговел. Бессонная ночь, возбуждённые нервы и захватывающее сердце зрелище смертного часа невольно поднимали в его голове вопрос, исполнил ли он свято свой долг воспитателя, не должен ли он был более энергично, не жалея себя, оберегать своего питомца от гибельных примеров, развращающих молодые силы.
   Кроме бабушки, воспитателя и духовных при совершении обряда окружали постель умирающего императора другой воспитатель его, действительный тайный советник, обер-камергер князь Алексей Григорьевич и князь Иван Алексеевич Долгоруковы. Расстроены и искажены лица у обоих князей, но далеко не одно и то же чувство отражалось в них. Отчаяние, страх потерять всё, что имело значение в жизни, потерять силу и власть, потерять первенствующую роль в государстве грызли сердце отца и выдавливали едкие слёзы. Не жаль ему было им же погубленной жизни, а жаль себя и только одного себя. И вместо молитвы за умирающего невнятно, но назойливо вертелся на губах его вопрос: что будет? Всё ли пропало, или удастся встать ещё повыше, подломить под себя всех и захватить в свои руки всё?
   Совсем другое переживалось в эти страшные минуты сыном, князем Иваном. Не опасность потери почестей и блестящего положения страшила его, а ела жгучая грусть потерять друга, нежно любимого, цена которого узнаётся только при вечном расставании, ело раскаяние за прошедшее, за собственное участие в преступном деле, за собственный свой почин в деле развращения души, так недавно ещё непорочной.
   Обряд кончился. Больной бессознательно приложился к кресту и бессвязно повторил молитву. Агония, видимо вступала в свой последний период.
   6 января 1730 года, в день Богоявления, государь, приехав на Москву-реку для присутствия на водосвятии, стоя на запятках саней своей невесты, княжны Екатерины Алексеевны Долгоруковой, простудился и захворал оспой. В тот же день он слёг в постель. Сначала болезнь, казалось, обещала счастливый исход, и через девять дней больной почувствовал себя значительно лучше. Нетерпеливый и привыкший свою волю ставить выше всего, он не слушал предостережений докторов[32], а потом и медик Николай Бидло, сын знаменитого лейденского профессора и лейб-медика английского короля. Николай Бидло, впрочем, не одобрял системы лечения Блументростов, но помочь уже не мог; его призвали слишком поздно.] и, как только позволили силы, встал с постели и подошёл к окну, из которого дуло холодным воздухом. Высыпавшая было оспа скрылась, и положение больного стало заметно ухудшаться. Воспалённое состояние с бредом не уступало усилиям докторов. В ночь на 19 января наступила агония. От природы нежный и в последний год истощённый преждевременным общением с женщинами организм не мог выставить достаточных сил для борьбы с разрушительным началом.
   С полночи дыхание сделалось затруднённым, хрипение чаще и резче, беспамятство и забытьё продолжительнее. Больной тоскливо метался, раскидывая руками и запрокидывая голову; воспалённые глаза то широко раскрывались и бессмысленно обводили присутствовавших, то закрывались. Больной лепетал какие-то бессвязные звуки, между которыми можно было, однако же, ясно различить имена Андрея Ивановича и покойной сестры, которую он так любил. Наконец, порывистые движения стали ослабевать, больной как будто успокоился, дыхание сделалось ровнее, казалось, он заснул. Но это спокойствие продолжалось недолго. Как будто электрический ток пробежал по телу, члены дрогнули и конвульсивно сжались, государь быстро приподнялся и проговорил громко и отчётливо:
   – Скорей запрягайте сани, хочу поехать к сестре!
   И он действительно уехал к сестре. С последним словом голова запрокинулась и вытянулись члены.
   Доктор взял руку, ощупал пульс, внимательно всмотрелся в тусклые остановившиеся зрачки и торжественно объявил:
   – Всё кончено. Государь скончался!
   Все перекрестились. Было три четверти первого.
   Земное величие, уравнявшись со всеми бедными и убогими, не требовало уже ни восхвалений, ни поклонений. Их заменила общая для всех торжественность смерти.
   Тихо, как будто боясь потревожить покой усопшего, стали выходить присутствовавшие из комнаты. К барону Андрею Ивановичу подошёл князь Алексей Григорьевич.
   – Там… во дворце… – и Алексей Григорьевич махнул рукой, – собрались, Андрей Иванович. Надобно решить теперь, кому быть на царстве. Воля покойного государя…
   – Не мне, слепому и беспомощному, решать, Алексей Григорьевич, кому следует быть на царстве. Не моё это дело. Вот и теперь… кха… кха… кха… ты намекнул на волю государя, а мне она неизвестна… Да и где мне слышать, когда я не выезжал никуда.