– Я давно хотел посоветоваться с вами, добрейший Андрей Иванович, поговорить откровенно, да всё откладывал, знал ведь, что вы не можете любить нас, Долгоруковых, а в особенности, может быть, меня… И вы правы… мы, а в особенности я… злодеи, хуже злодеев. Те оберут да душу оставят в покое, а мы и обираем, и чистую душу, всю жизнь молодую губим… Я знаю, вы обвиняете в испорченности ребёнка-государя меня, и вы опять-таки правы… Мне нет пощады, и больше всего я казню себя самого… Но поверьте, я делал злое дело без умысла, без расчёта… Привык я в Польше к гулянью, разврату… молод очень был… и когда поступил к великому князю, всё продолжал свою жизнь и не подумал тогда, какая страшная ответственность на меня ляжет… Научил я ребёнка худому, потому что сам был тогда худым человеком… Потом уже, как сделал зло, стал спрашивать себя, пытать, и мне становилось до того гадко, что хоть убежать бы куда… А между тем оторваться от прежней жизни не мог, да и поздно было. Так я всё и мучился до сих пор… Теперь же мне особенно ясно и мучительное стало моё прежнее злодейство… Теперь я совсем оторвался от прошлого… Хотелось бы мне поправить свою вину, да не знаю как… Научите меня разуму, Андрей Иванович, век за вас буду Бога молить.
   Андрей Иванович понял страстную речь, вылившуюся прямо из сердца, нерасчётливую, порывистую и бессвязную, понял скорбное и страдальческое выражение лица молодого человека и давно уже, почти с самого начала исповеди, отбросил с глаз свой тафтяной зелёный зонтик куда-то под стол. С ясностью, приветливостью и вместе с тем с каким-то странным недоумением смотрит теперь на кающегося грешника вечно серьёзный и загадочный сфинкс-оракул и теряется сам, как теряется врач, встретивший больного, разрушившего вдруг все его прочно сложившиеся знания и убеждения.
   – Что же, Андрей Иванович, неужто моему греху и помочь ничем нельзя? – тоскливо спрашивал Иван Алексеевич с крупными слезами, катившимися по исхудалому лицу.
   – Право, не знаю… как и сказать… случай такой небывалый, – нетвёрдо отвечает сам Андрей Иванович.
   – Где же бывать такому случаю, ни в каких историях, – с горечью проговорил молодой человек.
   – Злодейство твоё, не хочу скрывать и потакать тебе, видя твоё раскаяние, тяжкое злодейство… не перед людьми – многие готовы сделать так, как ты совершил, – но перед своей совестью… Но ты сознаёшься… хочешь исправить… да не вижу я, как исправить-то… Скажи мне по чистой правде, чего желает твой родитель, что он замыслил?
   – Что замыслил? Да разве не видишь сам? Хочет споить отрока… сделать его совсем не способным ни к чему… привязать к себе… самому властвовать… Катю хочет поставить… заставить государя жениться на ней и закрепить за собою власть. Я хоть почти совсем не бываю в Горенках, а всё знаю… всё.
   – Старая история, и разрушится так же, как прежняя, – раздумчиво высказал Андрей Иванович. – Но не в ней суть, не это страшно, а страшно то, что вконец сгубит ребёнка, у которого в руках миллионы людей… Этому надобно помешать… Постарайся, князь Иван, искупить свою вину, оторвать государя от пагубного общества.
   – Пробовал, Андрей Иванович, да не в силах теперь, государь меня не слушает больше. Видя, что слова мои не действуют, я перестал ездить с ним, думал, соскучится и это не помогает.
   – Напротив, князь, я советовал бы тебе именно теперь ездить постоянно с государем, мешать родителю… внушать ребёнку, может, иной раз и послушает… Будет доброе дело… Приказал я сюда доставить войско… Государь любит забавы, а в прежние годы страшный был охотник до воинских упражнений, может быть, это отвлечёт его сколько-нибудь, а главное… главное, старайся всеми силами уговорить, убедить его уехать отсюда в Петербург. Кстати, и благовидный предлог есть: ведь тело тётки его, Анны Петровны, до сих пор остаётся непогребённым в ожидании возвращения государя в столицу. А в Петербурге я уж постараюсь окружить его и заставить позабыть прошлое.
   – Исполню в точности твои советы, Андрей Иванович, буду зазывать государя на воинские упражнения в лагери, буду, сколько смогу, мешать отцу, неотступно звать в Петербург, буду ездить к ним часто, но постоянно быть там не могу… Здесь у меня, Андрей Иванович, дело… большое дело…

VII

   Под свежим впечатлением от разговора, Иван Алексеевич выходил из кабинета вице-канцлера с полной решимостью тотчас же ехать в деревню, где проживал в последнее время государь почти постоянно, если не бывал на охоте, но дорогой эта решимость несколько изменилась. «Не всё ли равно, сегодня или завтра буду в Горенках, – раздумывал он, – ни пользы, ни вреда не будет, а между тем я могу свидеться с Натальей Борисовной». И он действительно тотчас же отправился, только не к государю, а на Воздвиженку.
   Уныло стоял большой шереметевский дом на Воздвиженке после смерти фельдмаршала, знаменитого покорителя Ливонии, и его жены. Покойный Борис Петрович славился доступностью, русским широким хлебосольством, и при нём по всей Воздвиженке беспрерывно сновали экипажи знатных персон и толпы бедного люда, а в доме каждый день шум, гам и беготня разных поваров, поварят, стряпух и всякой домашней челяди. Теперь же во всех палатах полная тишь, притихла челядь, и заросли дорожки к боярскому дому – некому было принимать гостей. Старший сын, Пётр Борисович[26], пятнадцатилетний мальчик, новичок в придворной жизни, не мог поддерживать старых порядков; да и характером, мелочный и надменный, далеко не напоминал отца; младший же брат, Сергей[27] – ещё ребёнок. Старшая сестра, Наталья Борисовна, погодка с братом Петром, конечно, ещё меньше могла быть представительницей старого дома, да если бы и могла, то не захотела бы. Росла Наталья Борисовна как-то странно – не так, как другие девушки придворного круга. С детства её не занимали ни парижские робы, ни украшения из самоцветных камней, а напротив, занимали книжки на иностранных диалектах, рассказы бывалых людей да нескончаемые беседы с любимой своей мамзелью, Марьей Штауден. Девушка не любила выездов и только, против желания своего, поддерживала редкими визитами с бабушкой, переехавшей в дом Шереметевых, Марьей Ивановной Салтыковой, немощной старухой, прежние связи с родственными домами влиятельного круга. Мирно текла её девичья жизнь, и не ведала она, сколько придётся ей испытать горя и скорби.
   Наталью Борисовну все любили, кто только знал её. Трудно было представить наружность более привлекательную и менее поддающуюся описанию. Никакие слова, никакие красноречивые фразы не могут нарисовать того глубокого и вместе с тем симпатичного выражения, которое было разлито во всех движениях, в каждой черте правильного милого личика, в каждом взгляде больших глаз, смотревших спокойно и любовно на всё, в грациозном изгибе талии, нежной и женственной.
   В первый раз Иван Алексеевич увидел Наталью Борисовну на придворном балу, данном по случаю рождения принца Голштинского, танцуя с ней первый контрданс, и этот несчастный контрданс решил судьбу девушки и его. На Ивана Алексеевича она произвела сильное впечатление, но совсем не такое, какое испытывал он в своих бесчисленных донжуанских подвигах с красавицами. Любил он, как по крайней мере ему казалось, и дочь Миниха, и графиню Ягужинскую, и княгиню Трубецкую, но испытываемое им теперь чувство совсем не то, теперь стало невозможно любить и увлекаться зараз несколькими женщинами. Не один раз Иван Алексеевич в этот вечер подходил к Наталье Борисовне и говорил с ней, но говорил тоже не так, как с другими, а как-то неровно, робко конфузясь, смущаясь и вдумываясь в свои слова, чего прежде никогда не было.
   Через несколько дней Марья Ивановна и Наталья Борисовна приехали с визитом к Прасковье Юрьевне. В прежнее время Шереметевы и Долгоруковы виделись часто, но в последние годы, от дряхлости ли бабушки или от несходства характеров девушек, но знакомство почти совсем рушилось. Иван Алексеевич первый увидал из окна подъезжавшую карету Шереметевых и опрометью бросился в парадную гостиную, к крайнему изумлению матери и сестёр, не видавших его у себя по нескольку недель. Утром, в простеньком платье, Наталья Борисовна казалась ещё милее. Иван Алексеевич успел перекинуться с ней только немногими незначительными фразами, но зато очень значительно говорили его выразительные, симпатичные глаза, почти не отрывавшиеся от девушки. Наталья Борисовна обращалась к нему ясно, спокойно, с той ласковой отзывчивостью, которая иногда встречается при первом свидании и которой, наоборот, не бывает часто и при близких отношениях. Прощаясь, Иван Алексеевич просил у бабушки Салтыковой позволения лично представить ей свой решпект[28].
   И действительно, не далее как на другой же день он поехал на Воздвиженку, но просил доложить о себе не Марье Ивановне и Наталье Борисовне – это почему-то показалось ему неловким, – а Петру Борисовичу, визит к которому всесильного любимца, обер-камергера и андреевского кавалера не мог не показаться странным, особенно в то время, когда ранги и отличия имели весьма важное значение. Такой визит, понятно, поднял Петра Борисовича на самую вершину фортуны, он кланялся и изгибался, стараясь выказать почётному гостю свою всенижайшую почтительность.
   – Дома ли графиня Наталья Борисовна? – наконец-то решился спросить Иван Алексеевич, опасаясь не увидеть девушки. – Я к ней с поручением от сестры, – добавил он, хотя никакого поручения не было, да и сёстры не дали бы никакого поручения ветреному брату.
   Молодой граф побежал за сестрой, может быть догадавшись, чего именно желает влиятельный гость.
   Для Натальи Борисовны приезд Ивана Алексеевича, казалось, не был неожиданностью; она будто ждала его, как это видно было и по более тщательной причёске, и по робе именно того цвета, какой более шёл к ней, и того покроя, который обрисовывал её стройную талию.
   – Я был в отчаянии не видеть вас, графиня, – встретил молодой человек Наталью Борисовну, едва прикасаясь к её руке.
   – Боялись не исполнить поручения вашего? – спросила девушка, улыбаясь.
   – Какого поручения? – в свою очередь удивился князь.
   – Брат мне сказал, князь, будто вы имеете что-то от вашей сестры.
   – Ах… да… я сказал… но простите, графиня, никакого поручения у меня нет… выдумал я, боясь, что вас не увижу, что вы не захотите меня видеть…
   – Почему же бы я вас не захотела видеть, князь?
   – Потому… потому… графиня… что у меня такая дурная слава… что, по-настоящему, каждой женщине следовало бы бежать от меня, как от какой-то заразы, – с отчаянием в голосе выговорил Иван Алексеевич.
   – Полноте, князь, кто говорит о себе так дурно, тот не может быть заразою, – и девушка так ясно и доверчиво смотрела в его глаза.
   Молодые люди не замечали, как проходили минуты, часы, и проговорили бы они, вероятно, до ночи, если бы появление молодого графа не напомнило им, что для светских приличий визит продолжался слишком долго.
   Иван Алексеевич стал ездить на Воздвиженку всё чаще и чаще, ранее возвращаться с охоты, а потом перестал и совсем сопровождать государя. Занятые собой, влюблённые не замечали ничего, не замечали, как добрые люди, заботливые к судьбе ближнего, тщательно подмечали все эти визиты и жалели о доброй барышне-графине. Иван Алексеевич и Наталья Борисовна зажили особой жизнью. Для него это было полное перерождение: всё, что было в нём благородного, честного, великодушного, всё теперь всплыло, заговорило громко и сильно; в невинной девушке он нашёл своего ангела-хранителя.
   В Наталье Борисовне любовь ничего не изменила, она только олицетворила все те неясные мечты, которые волновались во всём существе, как волнуется электричество в воздухе. Теперь все эти туманные грёзы воплотились в дорогой образ, и она прильнула к этому образу.
 
   Соскучившись сидеть одиноким в Москве, зарывшись, как крот, в ворох бумаг, Андрей Иванович собрался проведать государя в Горенках и лично посмотреть на житьё своего царственного воспитанника. Кстати, накопилось немало серьёзных вопросов, требовавших неотложного решения, в особенности же заботило вице-канцлера одно дело, о котором он накануне проговорил целый вечер с имперским посланником, графом Вратиславским. Андрей Иванович приехал в Горенки как раз к обеду. Гостей почти никого не было, кроме своего семейного кружка, не было даже и тех молодых людей, которые считались более или менее приближёнными к государю: Иван Алексеевич сидел в Москве; молодой Бутурлин отослан в армию; Александр Львович Нарышкин выслан в деревню под опалу за дерзостные будто бы слова о государе; Сергей Дмитриевич Голицын, в последнее время особенно понравившийся государю, отправлен посланником. Из посторонних лиц находились только Милезимо, как нисколько не вредный человек, по мнению Алексея Григорьевича, да ещё какой-то незначительный гоф-юнкер. Тесно и плотно окружившая государя семья Долгоруковых не допускала к нему никого, кто не был посвящён в интересы хозяина.
   Обед сервирован был запросто, по-семейному. Подле государя сидели с одной стороны Андрей Иванович, как почётный гость, а с другой, по обыкновению, княжна Катерина, на которую, впрочем, государь, казалось, не обращал особенного внимания. Разговор преимущественно вёлся об охоте, на которую государь собирался на следующий день.
   – Ваше величество можно поздравить с небывалым успехом. Говорят, что вы затравили до четырёх тысяч одних зайцев, не говоря уже о пятидесяти лисицах, пяти волках и трёх медведях? – спрашивал Андрей Иванович государя.
   – Да что такое зайцы… я лучшую дичь затравил, Аней Иванович, видишь, я везде вожу с собой четырёх двуногих собак, – отвечал государь, наклонившись к старому воспитателю, но, однако же, не так тихо, чтобы нельзя было слышать и другим.
   Кто были эти собаки, государь не высказал. Андрей Иванович, казалось, совершенно не понял намёка, а постоянно сопровождавшие государя Алексей Григорьевич и Прасковья Юрьевна с двумя дочерьми не имели никакого желания принять этот ответ на свой счёт. Вице-канцлер, видимо, остался доволен всем, только высоко поднимались его брови всякий раз, когда государь, не ограничиваясь угощениями соседки, сам не уставал подливать себе вина. К концу обеда государь заметно повеселел, глаза его заблестели и яркий румянец заиграл на щеках.
   – Не хочешь ли с нами на охоту? – спрашивал он старого воспитателя, когда все мужчины после обеда перешли в гостиную и расположились в глубоких креслах перед камином.
   – Нет, государь, меня уж увольте… стар становлюсь. Притом же сегодня надобно воротиться в Москву – я и приехал-то по самому нужному делу.
   При слове «дело» лицо государя наморщилось.
   – Ну, говори, Андрей Иванович, какое дело, вот вместе мы и рассудим… да говори только скорее: тебе некогда, и нам время дорого.
   Андрей Иванович покряхтел, понюхал табаку, как делал всегда, когда содержание доклада было щекотливо, и начал несколько издали:
   – Известно вам, государь, что в каждом благоустроенном государстве…
   – Вот и занёсся, Андрей Иванович! В благоустроенном ли, не в благоустроенном ли, разве не всё равно… ты говори прямо дело… ведь сказал тебе, что время дорого, – с нетерпением перебил его государь.
   – Вчера, ваше величество, был у меня граф Вратиславский по разным дипломатическим кондициям и между прочим высказал желание императора породниться с домом вашего величества.
   – Это каким образом? – оживился вдруг государь. – Не сватается ли за Лизу? Скажи ему, чтобы убирался… И вечно ты, Андрей Иванович, с прожектами!
   – Нет, государь, не о цесаревне Лизавете Петровне речь была, а о вас самих.
   – Да ведь мы и так, кажется, родственниками приходимся? Какого же ещё нужно родства?
   – Император желал бы видеть свою родственницу, принцессу Брауншвейг-Беверихскую, за вашим величеством, – наконец высказал разом вице-канцлер.
   – Во-от что! – протянул государь. – А хороша она, Андрей Иванович? Видел портрет? В каких годах?
   – Не зная мыслей вашего величества по сей акции, я не осмелился входить с графом ни в какие конверсации.
   – И умно сделал, Андрей Иванович. Чаю, какая-нибудь немчура! Навяжешь себе обузу на шею и будешь маяться целый век. Император во всё будет ввязываться. Не хочу я немки… То ли дело свои, русские. Если надоест или в противность что сделает… отпустить можно… в монастырь отослать, и никому никакого отчёта не давай.
   – Позвольте и мне, ваше величество, высказать своё мнение, – вмешался князь Алексей Григорьевич.
   – Ну, говори, князь Алексей, какие такие у тебя завелись свои мнения, – разрешил государь, с явным пренебрежением оборотившись к старому Долгорукову.
   – Искони веков, – начал князь Алексей Григорьевич, – как ведётся наше царство, московские государи всегда женились на своих же подданных по своему собственному выбору, кого полюбят. И было всё хорошо. Своя раба угождает мужу-государю и не ссорит его с другими государями, не было никогда никаких ссор и кляуз. Первый завёл новшество о супружестве на чужестранной принцессе покойный император Пётр Алексеевич, женив на принцессе Шарлотте сына своего покойного, дай Бог ему царствия небесного, родителя вашего, царевича Алексея Петровича, и вышло дело самое несчастное… Царевич всю свою жизнь плакался горькими слезами на свою супругу, и до войны чуть было не доходило… По моему мнению, Москве не след заискивать в чужих землях, когда дома хорошо. Лишние только путы себе.
   – Слышь, как рассуждают умные-то люди. Вот у кого нам, Андрей Иванович, с тобою поучиться, – обратился государь к вице-канцлеру, насмешливо кивая на князя Алексея Григорьевича.
   – Препозиции императорского двора заслуживают не такой аттенции, ваше величество, – серьёзно и внушительно заговорил Андрей Иванович. – Блаженной памяти ваш дедушка…
   – Да что ты пристал ко мне с дедушкой, Андрей Иванович, не любил я его и не хочу жить по его указке! – перебил государь тоном капризного ребёнка, не терпящего нравоучений.
   Андрей Иванович замолчал, о предложении австрийского посланника более не заговаривал, но, однако же и не собирался уезжать; видно было, что он желал что-то высказать, но стеснён был присутствием князя Алексея. Со своей стороны, и князь Алексей Григорьевич не желал оставлять государя наедине с вице-канцлером и почти не отходил от государя. Только на одну минуту, когда князь Долгоруков вышел зачем-то по приказанию государя, Андрей Иванович успел спросить воспитанника:
   – Что же, ваше величество, когда соизволите осуществить предсмертное завещание вашей покойной сестрицы?
   – Это ты опять всё о поездке в Петербург досаждаешь? Сказал тебе, что перееду, так и исполню. Вот только последний раз поохочусь… Сам я теперь желаю уехать, надоело мне здесь, и охота прискучила! Почти половину собак раздарил. Только, Андрей Иваныч, не надоедай: люблю я тебя, а не люблю, когда ты поёшь всё старые песни.
   Вошёл князь Алексей Григорьевич, и разговор оборвался. К вечеру вице-канцлер уехал.
   «Совсем таки испортили ребёнка, – думал дорогой старый воспитатель, – так испортили, что и поправить, кажется, нельзя. А всему виной этот Иван… Ох, Иван, Иван… поплатишься ты… Что будет – и предвидеть человеческому разумению невозможно… Одно только хорошо, что уедем отсюда… самому, наконец, наскучило. Рассчитывали сиятельные, да ошиблись – пойдёте по той же дорожке, что и светлейший…»
   По отъезде барона Андрея Ивановича молодёжь собралась в зале и принялась для развлечения государя играть в фанты.
   – Чей фант вытянется, что тому делать? – спросила, встряхивая узел с фантами, некрасивая девушка, дальняя родственница Долгоруковых, жившая у них для компании дочерям.
   – Поцеловать сестру Катю! – бойко решила младшая сестра Анна, подбегая к хранительнице фантов.
   Она запустила руку в узел и с торжеством вынула оттуда царский платок. Но вместо того, чтоб поторопиться выполнить приятный штраф, государь с неудовольствием отвернулся, встал и вышел в другую комнату. Игра расстроилась, все почувствовали себя неловко, а побледневшая княжна Катерина проводила государя недобрым взглядом.
   Весь этот вечер государь был в раздражительном и придирчивом расположении духа – так, по крайней мере, объяснили себе Алексей Григорьевич и Прасковья Юрьевна грубую выходку и беспрерывные насмешки государя над всеми ними. И отчасти они были правы. Как все нервные люди, государь всегда ощущал на себе резкие перемены погоды, может быть даже в более сильной степени, так как его истощённый организм сделался чрезвычайно восприимчив и чувствителен. Погода же действительно стояла самая отвратительная, способная нагнать сплин на самого неподатливого человека. Глубокая осень со сплошным серым небом, мелким неустанным дождём, сыростью, воем ветра и постоянным хлопаньем ставней: невольно нагоняла тоску. Государь рано пошёл в свою, спальню, и вслед за ним разошлись по своим комнатам гости и хозяева.
   Огни потушены. Сонная тишь, и в этой тиши ещё громче раздаётся храп челяди, ещё слышнее и отчётливее хлещут дождевые капли по стёклам, заунывнее воет буря в печных трубах и во всех скважинах, жалобнее стучит ночной сторож в разбитую доску. Во всём доме, казалось, все заснули, но вот тихо, почти неслышно скрипнула дверь, из комнаты в мезонине, и в полосе света мелькнула бела женская фигура, которая, проскользнув через узкий коридор, спустилась с лестницы, стараясь не выдавать своих шагов непрошеным скрипом. Женщина осторожно подошла к двери одной из комнат для прислужниц. Княжна Катя – это была она – прислушалась и, тихо отворив дверь, вошла в простенькую комнату своей верной горничной Аксюты. Посещение, по-видимому, было не в первый раз; Аксюта не удивилась, а напротив, будто ждала, и тотчас же по приходе барышни вышла. Княжна Катя сталась и словно застыла в напряжённом ожидании, с широко раскрытыми глазами и вытянутой вперёд головкой.
   Снова скрипнула и отворилась дверь; на пороге показалась красивая фигура Милезимо, но княжна не встретила его и как будто даже не замечала.
   – Милая моя Катя, что с тобою? – испуганно шептал Милезимо, обнимая девушку и страстно целуя её холодные руки и бледное лицо. – Не случилось ли чего?
   – Случилось? Да… случилось… только что же такое случилось?.. Не помню… в голове смутно… больно… ничего не помню…
   – Голубка моя, дорогая, испугалась?.. Да посмотри же на меня… – ласкал и успокаивал девушку Милезимо.
   – Теперь всё вспомнила… всё вспомнила… слушай! – И княжна порывисто высвободилась из его объятий. – Мы видимся в последний раз, понял ли ты меня… в последний… Последний раз! – И Катерина Алексеевна сама привлекла любимого человека, страстно обняла его и с каким-то самозабвением прильнула к нему.
   – Как в последний? Отчего, Катя, в последний? – растерянно и пугливо спрашивал Милезимо. – Разве узнали?
   – Не бойся, не узнали, никто не узнал… да я сама не хочу… в последний раз ты мой… а там… там…
   – Да что ж там-то, Катя?
   – Скажи, милый, хороша я собой? – горячо целуя, шептала Катерина Алексеевна, точно в бреду.
   – Ты хороша ли собой? Да кто ж лучше тебя на свете? Ты гордая, неприступная красавица, ты царица…
   – Ха-ха-ха! Царица! Вот и угадал, сам угадал… – истерически смеялась и плакала девушка.
   – Как угадал, милая, что такое?
   – Нечего говорить… сам сказал, что я царица… и буду царицею!
   – Какою царицею, Катя? – всё больше и больше пугался Милезимо.
   – Русскою царицею… императрицею…
   – Что ты, шутишь, Катя, ведь государь – ребёнок.
   – Какой ребёнок, когда он два года назад был женихом Меншиковой!
   – Катя, Катя, милая, перестань шутить, не мучь меня!
   – Не мучь? А разве я не мучаюсь… разве мне не больно пачкаться грязью, продаваться…
   – Да кому ж продаваться, Катя? Как я заметил, государь к тебе равнодушен… – сомневался Милезимо.
   – Ты называл же меня красавицей, а разве можно красавицей не увлечься?
   – Увлечься не значит любить, дорогая моя… Разве государь тебе сделал предложение? Когда же?
   – Нет, не делал.
   – Так как же это? – совсем растерялся Милезимо.
   – Отец и мать решили и всё устроили… Разве меня спрашивали? Распорядились мною, как вещью… не спросили, люблю его или нет. Полную инструкцию сейчас дали, как вести себя… Сначала буду любовницею… а потом царицею. Поверил теперь? Что же ты молчишь, на что решился?
   – А? Да как мне решать… с какого права?
   – С какого права! Разве я не люблю тебя, разве ты не клялся мне в вечной любви?
   – Клялся, Катя, и теперь клянусь… люблю тебя… люблю так, как и высказать не могу… Да что же я могу сделать?
   – Ты мужчина и спрашиваешь меня?! Если бы я была на твоём месте, я бы не спросила… я бы сумела найти средства… Увези меня… Я с тобой убегу куда ты хочешь.
   – Нельзя, Катя… куда мы убежим? Нас везде отыщут… Что скажет брат Вратиславский?
   Княжна порывисто, долгим и страстным поцелуем прильнула снова к любимому человеку, но потом вдруг, оторвавшись и прошептав: «Прощай», убежала.