– Убит! Вася, милый! – воскликнул старый князь, подбегая вслед за Сенявиным.
   Сенявин грустно покачал головой и промолвил:
   – Должно, наповал. Ишь, щучий сын, как верно наметился! Почитай, в самое сердце.
   И он указал на черневшее на сукне мундира отверстие, откуда сочилась кровь.
   – Ах, Вася, Вася! – грустно вздохнул старик. – Не послушался меня, старого вещуна, вот и поплатился молодой жизнью!..
   И он отёр рукавом своей шубы навернувшиеся на глаза слёзы.
   – Да, может, он ещё жив, – робко заметил Вельяминов, наклоняясь над лежавшим неподвижно другом.
   Сенявин печально махнул рукой.
   – Какое жив!.. Нешто не видишь: лицо синеть начинает.
   – А может, жив, – опять повторил Вельяминов, – иной совсем мертвец мертвецом, а глядишь – выходят. Постой-ка, я сердце послушаю.
   И он, став на колени, торопливо, дрожащими руками начал расстёгивать крючки кафтана. Наконец кафтан был расстёгнут, и Вельяминов прижался ухом как раз к тому месту груди, где чернела ранка.
   Прошло несколько мгновений, показавшихся Сенявину и старому князю целою вечностью. Затаив дыхание, они старались по лицу Вельяминова угадать, слышит он или нет биение сердца. И чем дольше тянулась неизвестность, чем дольше прислушивался Вельяминов, тем печальнее становились их лица.
   – Нет, – шепнул старый князь, – должно, ничего не слыхать…
   И голос его дрогнул, оборвался, и в нём послышалось рыдание.
   Но вот Вельяминов поднял голову и с весёлой улыбкой воскликнул:
   – Жив, жив, ей-богу, жив! Хоть и тихо стучит сердце, а всё ж стучит!..
   – Ну, слава Богу! – истово перекрестился старый князь. – А уж я, было, всякую надежду потерял.
   – Ну, теперь медлить неча, давайте-ка дотащим его до колымаги, а там поскорее к дому!
   И с этими словами Вельяминов приподнял почти бездыханного Барятинского за плечи и крикнул Сенявину:
   – А ты, Митя, бери его за ноги.
   – Нет, так неудобно, – вступился старый князь, – этак, коли он ещё жив, вы из него дорогой всю душу вытрясете.
   – Так не бросать же его здесь! – заметил Сенявин, уже схвативший Барятинского за ноги.
   – Зачем бросать! А мы лучше вот как сделаем: положите его на мою шубу да и несите бережно, чтобы тряски не было. Да рану-то чем-нибудь заткните, а то он весь кровью изойдёт.
   Пока Вельяминов затыкал всё ещё сочившуюся кровью рану обрывком рубашки, старик скинул с себя свою бархатную, подбитую соболем шубу и разостлал её на снегу. Затем они все втроём бережно переложили Барятинского на шубу и медленно понесли его по тропинке, по которой какой-нибудь час тому назад они шли, так весело смеясь и болтая. Всё время, пока происходила эта сцена, князь Долгорукий и его спутники держались особняком, молча поглядывая на то, что происходило около тела Барятинского. И только тогда, когда печальная процессия скрылась за стволами жалобно шумевших под набежавшим ветром сосен, Алексей Михайлович швырнул в снег пистолет, который всё ещё держал в руках, и воскликнул со злой, нехорошей улыбкой:
   – Вот дураки-то! Они и впрямь надеются, что он оживёт.
   – А ловко ты его, князенька, смазал! – отозвался один из его сотоварищей, прапорщик Барсуков, – кажись, в самое сердце угодил.
   Долгорукий с самодовольным видом потёр руки.
   – Да уж, это по мне! Охулки на руку не положу[55]! Тоже, дурак, сатисфакции захотел!
   – Да из чего у вас дело-то вышло? Расскажи толком! – спросил другой секундант, князь Лысков.
   – Да всё из-за этой, из-за княжны Анны Васильевны.
   – Из-за Рудницкой? – спросил Барсуков. – Чего же вы с ним не поделили?
   Долгорукий пренебрежительно пожал плечами.
   – Как чего не поделили? В соперники мне записался! Втемяшилось ему в глупую башку, что Анна Васильевна к нему любовные чувства питает, – ну, вот он на меня и взбеленился. Зачем-де я там бываю да зачем с ней разговоры разговариваю? Ну, как-то раз и договорили мы с ним крупно, привязался он ко мне, я его и обругал. Ну, а он сатисфакции потребовал. Вот ему и сатисфакция!
   И он расхохотался злым неприятным смешком.
   – Ну, что же, ребята, – заговорил он, окончив смеяться – не ночевать же здесь! Айда по домам!
   И он торопливыми шагами вышел на тропку, по которой несколько минут назад пронесли бесчувственное тело его противника.
 
   Недалеко от Мясницких ворот, как раз в том месте, где виднелись развалины стены Белого города, стоял приземистый двухэтажный дом, построенный, очевидно, в недавнее время. Об этом говорило и отсутствие теремных вышек, ещё встречавшихся на старых боярских домах, и плоская черепичная крыша на голландский манер, и какая-то сжатость и придавленность прямолинейной постройки, совсем не напоминавшей прежних усадеб допетровского времени. Одного взгляда на этот дом было совершенно достаточно, чтоб убедиться, что эту постройку возводил новый человек, вскормленник петровского царствования, приверженец новых порядков и новых взглядов на жизнь.
   Дореформенная Русь требовала шири, она не умела ютиться в тех голландских мазанках, которые выросли на топких невских берегах. Чем знатнее был боярин, тем больше места захватывала его усадьба, тем больше изб, сеней и присенков вырастало за дубовым тыном, обхватывавшим границы его владений. Но пример царя-преобразователя, долгое время жившего в избушке в одну комнату, дал толчок совершенно другим понятиям. И птенцы его царствования, ближайшие советники его деяний, один перед другим наперебой точно хвастались теснотой и неудобством своих домишек, ставших по сторонам Невской перспективы. Но, конечно, это хвастовство происходило, главным образом, от недостатка строительного материала. Болотистые приневские окрестности совсем не изобиловали строевым лесом и в большинстве случаев были покрыты мелким кустарником, скрывавшим как бы живой изгородью топи и мочажины. Благодаря такой-то скудости строительных материалов первое время в Петербурге, за исключением Летнего дворца да меншиковского дома, не было ни одного двухэтажного здания. Совершенно естественно, что люди, привыкшие к петербургским постройкам, и в Москву занесли тот же шаблон, когда им пришлось строиться здесь.
   А князь Василий Семёнович Рудницкий, которому и принадлежал дом у Мясницких ворот, прожил в Петербурге большую половину своей жизни, до самых последних дней петровского царствования.
   Его родовая вотчина была под Ярославлем. Князья Рудницкие происходили из древнего рода литовских выходцев, пришедших на Русь ещё во времена Василия Тёмного. Они долгие годы жили в своих ярославских поместьях, только изредка наведываясь ко двору, предпочитая тихую и скромную долю степных помещиков блеску и почестям придворных должностей. И таковы были почти все Рудницкие от задавних времён до последних дней. Резким исключением оказался только последний представитель княжеского рода, Василий Семёнович. Во времена правления Софьи и владычества Голицына Василию Семёновичу пришлось по двадцатому году чуть ли не в одно время потерять и отца и мать. Оставшись сиротою, он сначала горячо было принялся за поместное хозяйство, но тихая сельская жизнь скоро прискучила ему. Его манила другая доля, другая жизнь, не исполненная такого мёртвенного покоя, а полная славных дел и громких подвигов. Его манила Москва, которой так избегали его предки, его тянуло ко двору, где совершались такие диковинные дела, слухи о которых добегали и до Ярославля. Стрелецкий бунт, падение Софьи и воцарение Петра решили его колебания. Ему самому захотелось увидать этого могучего орлёнка, одним взмахом едва оперившихся крыльев победившего своих врагов и даровавшего мир и спокойствие дотоле мятущейся Руси. Ему захотелось послужить молодому царю. Самолюбие подсказывало ему, что он будет не последним в рядах сподвижников нового царствования. И вот в один прекрасный день Василий Семёнович, поручив управление поместьем старому дядьке, сел в дорожную колымагу и отправился в Москву.
   Петру нужны были новые люди; воздвигая новое здание русского государства, он отыскивал работников, способных помочь ему, чуждых предрассудков прошлого времени. Орлиный взгляд юного царя подметил в князе Рудницком если не гениальные способности, то большое самолюбие, которое в иных людях стоит дороже талантов. И Пётр не ошибся. Василий Семёнович был дельным помощником во всём, куда направляла его царская воля, и сумел заслужить такое расположение Великого Петра, что к концу его царствования он уже числился в чине тайного советника, был сенатором и даже пожалован был царской табакеркой – награда, выпавшая на долю немногих. Но со смертью Петра кончилась и эра его служебных успехов. Меншиков, невзлюбивший за что-то князя Рудницкого, через несколько дней после смерти Петра призвал его к себе и сказал ласковым, но не допускавшим возражения тоном:
   – Знаешь, друг, что я тебе присоветую: уезжай-ка ты из Питера подобру-поздорову. Здешний воздух тебе не на пользу. Вишь ты, с лица какой кислый да жёлтый стал!
   Василий Семёнович прекрасно понял, что означали его слова, спорить с всесильным временщиком ему не приходилось, и он только спросил:
   – Куда же мне ехать?
   – Да поезжай хоть в Москву. Ты, кажись, в ней давно не бывал. Построй себе там хибару да и живи на здоровье!
   И при последних словах Меншиков даже по плечу потрепал растерявшегося Рудницкого.
   И вот таким-то образом Василий Семёнович, забрав жену и дочь, отправился с ними в Москву, откупил там пустовавшую у Мясницких ворот землю и построил хоромы по образцу петербургских мазанок, только побольше да повыше да поуютнее. Женился Василий Семёнович в Петербурге на родственнице Головкина, Елене Андреевне Мансуровой, и от этого брака через шесть лет их супружеской жизни у них родилась дочь, названная Анной, в честь матери Василия Семёновича. Первые годы княжна Анна не пользовалась большой любовью отца. Отчасти это происходило от того, что он был занят службой, отчасти от того, что её рождение разрушило надежды князя Рудницкого иметь наследника своему славному имени. Но со временем острая боль несбывшихся надежд улеглась, девочка обещала быть прехорошенькой, и мало-помалу князь привязался к ней, к великой радости Елены Андреевны, боявшейся, что муж не полюбит дочь.
   Да и нельзя было не полюбить молодую княжну Высокая, статная, она в семнадцать лет – когда застаёт её наш рассказ – была положительной красавицей, резко выделяясь даже в общем цветнике пышных боярских дочек старой Москвы, красота которых тогда почти вошла в пословицу. Когда княжна Анна бывала на ассамблеях, почти насильно ведённых Петром, но привившихся очень скоро, – целый рой молодёжи окружал её, жадно ловя каждое её слово, каждый взгляд её больших тёмно-синих глаз. Весёлая, говорливая, сознававшая прекрасно силу своей красоты, Анна Васильевна была ровна, одинакова со всеми, не отдавая никому заметного предпочтения, и только князья Долгорукий да Василий Матвеевич Барятинский предполагали, что сердце красавицы бьётся сильнее в их присутствии, что краска, заливающая её лицо, когда они заговаривают с нею, служит явным признаком её любовного расположения.
   Но ни тот, ни другой не хотели убедиться в справедливости своих предположений, переговорив о том с самою княжной. Особенно в этом отношении был робок и застенчив Барятинский. В присутствии княжны он совершенно терялся, краснел, как девица, и только долгим влюблённым взором следил за нею. И когда порою её лучезарный взгляд падал на него, когда ему удавалось подметить на её пухлых, так и манивших к поцелую, губках ласковую улыбку по его адресу, Василий Матвеевич чувствовал себя наверху блаженства, и, прижимая руку к левой половине груди, к тому месту, где трепетно билось его влюблённое сердце, он шептал:
   – Боже! Как она хороша! Как я люблю её!
   Анна Васильевна знала об его любви, как знала и о том, что и князь Долгорукий изволил в последнее время обратить на неё своё благосклонное внимание. Но если бы ей пришлось серьёзно ответить на вопрос, кто из них ей больше нравится, кого приятнее чаще видать, к кому лежит больше её сердце, – она, пожалуй, не смогла бы дать вполне искреннего ответа.
   Оба они, и Долгорукий и Барятинский, были красавцы. Оба они отличались и элегантностью манер, и утончённым обращением французского образца, тогда входившим только что в моду. Ей приятно было видеть обоих; её сердечко одинаково сильно билось и тогда, когда её взгляд падал на застенчивого Барятинского… Казалось, что она любит их обоих и, во всяком случае, не может решить, кому из них отдать предпочтение… Вопрос о предпочтении очень часто занимал теперь молодую княжну, особенно с тех пор, как она заметила косые взгляды, которые кидали друг на друга соперники, и холодность их взаимных разговоров. Чуткое сердце подсказало ей, что дело неладно, что в молодых людях просыпается ревность, что она играет с ними обоими в опасную игру, и всё-таки, несмотря на всё это, она не знала, кто из них для неё дороже.
   – Да полно уж, люблю ли я их?! – нередко задавала себе Анна тревожный вопрос. – Может, так, со скуки с ними побаловать хочу. Оба они такие славные, весёлые – ну я и привыкла к ним… а любить не люблю…
   Но тут тотчас же являлось воспоминание о том, что много молодёжи посещает их дом, много есть ухаживателей, таких же славных, милых и весёлых, – однако ни один из них не заставляет сильнее биться её сердце, как это бывает при появлении Долгорукого и Барятинского, ничей взгляд, кроме их взглядов, не вызывает яркой краски на её лице.
   – Стало быть, люблю, – решила княжна. – Но кого из них, – ей-богу, не знаю.
   И невольная улыбка скользила по её пухлым губкам при таком заключении, ясно говорившем, что она, пожалуй, любит их обоих…
   В тот самый день, в утро которого Долгорукий и Барятинский встретились в чаще Марьиной рощи с пистолетами в руках, Анна снова задумалась над решением не дававшего ей покоя вопроса. Забившись в самую глушь громадного сада, княжна в сотый раз спрашивала себя:
   – Кого же из них я люблю?
   Но ответа не находилось. Не могла она подслушать этот ответ ни в биении собственного сердечка, ни в немолчном шёпоте иглистой листвы сосен, ни в протяжном монотонном карканье ворон, целыми стаями сидевших по запорошенным снегом сучьям берёз и клёнов, и, плотнее кутаясь в меховую шубку, княжна продолжала сидеть на скамье, опустив глаза на снежный ковёр, расстилавшийся у её маленьких ног.
   Вдруг вдали послышались чьи-то шаги, явственно заскрипел снег. Шаги всё ближе и ближе…
   Анна вспыхнула и торопливо поднялась со скамьи. Ей показалось, что она узнала шаги Барятинского, а когда на повороте дорожки показалась фигура князя Алексея Михайловича, совершенно против её воли, лёгкая гримаска недовольства скользнула по её выразительному лицу.
   – А, князь! – протянула она. – А я думала, что это Василий Матвеевич.
   Упоминание имени ненавистного соперника раздражило Долгорукого. Злобная улыбка пробежала по его тонким губам.
   – Вы напрасно будете его ждать, княжна, – медленно произнёс он, – он не придёт.
   Княжна вздрогнула от зловещего тона его голоса и побледнела.
   – Отчего?! – воскликнула она. – С ним что-нибудь случилось?
   Внезапная бледность, согнавшая краску с её щёк, и дрожащий голос, каким молодая девушка задала этот вопрос, окончательно раздражили Алексея Михайловича, и он ядовито ответил:
   – Пустяки случились… Он убит!
   Это слово подействовало на княжну как удар грома. Она затрепетала всем телом, как подстреленная птица, пошатнулась и, прежде чем Долгорукий успел её поддержать, с тихим стоном упала на землю…

Глава III
ЮНЫЙ ИМПЕРАТОР

   Солнце только что показалось из-за горизонта, когда на царской площадке в Кремле пронёсся резкий протяжный звук охотничьего рога. Это служило знаком, что его императорское величество государь император Пётр II изволил из опочивальни выйти и сейчас появится на Красном крыльце, чтоб отправиться на охоту, сделавшуюся в последнее время его любимым занятием.
   Охотники, толпившиеся на площадке, заслышав звук рога, торопливо бросились к лошадям, привязанным у длинной колоды против Красного крыльца; псари бережно стали оглядывать свои своры; доезжачие плотнее затянули ременные пояса… Началась обычная суета, и площадка, за минуту ещё тихая и спокойная, наполнилась неумолчным гулом и гомоном, точно лучи проснувшегося солнца, позолотившего купола кремлёвских соборов, огненными языками загоревшиеся на стёклах дворцовых окон, пробудили и жизнь, вызвали из мёртвенного покоя группы людей, чуть не с первых минут рассвета собравшихся перед дворцом.
   Всё выше и выше поднималось солнце, всё ярче и ярче горели его лучи на церковных куполах и крестах. Весь восток уже пылал пламенем, все облака на бирюзовом небе из серых стали палевыми, а то совсем багровыми. Утро вставало во всей своей дивной красе, как только что распустившаяся роза, лепестки которой ещё не потеряли своей яркой девственной окраски…
   Суета и гомон на площадке продолжались. То и дело из дворцовых сеней выбегали придворные на площадку, и под лучами солнца их расшитые золотом мундиры сверкали ослепительным блеском. То и дело с площадки кто-нибудь опрометью бросался в сени, и зелёные охотничьи камзолы, жёлтые мундиры псарей и красные кафтаны доезжачих, смешиваясь вместе, пестрили в глазах целой радугой всевозможных цветов и оттенков.
   Но вот снова пронёсся звук охотничьего рога, и, точно по мановению волшебного жезла, на площадке снова всё замерло. Настала такая тишина, словно вся эта толпа, хлопотливо суетившаяся ещё минуту назад, превратилась в громадную коллекцию мраморных статуй, – так неподвижны были позы собравшихся здесь. И только по глазам, устремлённым в сторону крыльца, горевшим то робким страхом, то нетерпеливым ожиданием, видно было, что это живые люди, а не бездушные статуи.
   Дожидаться пришлось недолго. Не успел ещё замереть протяжный звук рога в морозном воздухе, как на верхних ступеньках Красного крыльца показалась тоненькая, сухонькая фигурка юного царя, а за ним словно вынырнули из низеньких дверей перехода пышная красавица принцесса Елизавета, Иван Долгорукий, Бутурлин, Бибиков[56], Волынский, испанский посланник герцог Лириа, австрийский посол граф Вратиславский и, наконец, целая толпа различных придворных, заполнивших всю лестницу.
   Юный император, как и обычно, был очень весел. Хорошенькое, почти девичье лицо его было озарено самой приветливой улыбкой; ясные голубые глаза, казалось, ещё ни разу не темневшие от грозных дум и сердечных бурь, ласково смотрели и на всех окружающих, и на кремлёвские терема, и на голубое небо, теперь точно пронизанное золотом солнечных лучей. И при взгляде на этого юного красавца, ласкового и весёлого, всем как-то дышалось вольнее и отраднее, словно он нёс с собою не грозное величие своего сана, а тихий мир и любовь, которою сиял его кроткий взгляд.
   Спустившись на площадку, Пётр окинул всех ласковым взглядом и весело воскликнул:
   – Здравствуйте, господа! Здравствуйте! Поохотимся сегодня. Денёк, кажись, на славу выдался.
   – Хороший денёк, Петруша! Ишь, как славно дышится! – подтвердила Елизавета Петровна, подставляя своё разгоревшееся лицо свежему дыханию утреннего ветерка.
   – А что, тётушка, – быстро повернулся к ней царь, обдавая её вдруг загоревшимся взглядом, – мы с тобой сегодня, пожалуй, и лисиц подымем.
   – Не только лисиц, ваше величество, – подхватил Бибиков, – по такому морозу и до волков доберёмся.
   – Ну что же, терять время нечего, – воскликнул Иван Долгорукий. – Эй, коня его величеству!
   Двое конюхов тотчас же подвели рослого молодого араба, – подарок персидского шаха Великому Петру. Лошадь нетерпеливо била копытами и с глухим храпом старалась укусить державших её конюхов за руки.
   – Здравствуй, Алмазушка! – ласково приветствовал император своего любимого коня. – Будет тебе сегодня, старина, работа. – И, потрепав скакуна своей маленькой рукой, Пётр молодцевато вспрыгнул в седло и, вонзив в бока лошади острые шпоры, во весь опор помчался к Боровицким воротам. Вслед за ним уселись на лошадей и остальные, и блестящая кавалькада, растянувшаяся на громадное расстояние, понеслась догонять ускакавшего царя.
   Но, вопреки надеждам Петра, охота вышла далеко не успешной. Не только волков, как уверял Бибиков, но даже и лисиц не встретилось охотникам. Попадались в большом количестве только зайцы. Их затравили несколько штук, но императору вскоре заячья травля надоела, и он приказал трубить сбор на отдых.
   – Не везёт мне что-то сегодня, Ваня, – грустно заметил Пётр, обращаясь к своему любимцу Ивану Долгорукому, когда жалобный звук рога облетел лесные дебри.
   Иван Алексеевич пристально взглянул на Петра. Лицо царя, к его удивлению, было сумрачно, и всегда светлые глаза как будто затуманились и потемнели.
   «Эге, – подумал Долгорукий, – тут дело-то не просто».
   И он вслух сказал:
   – Чего же вам печалиться, ваше величество? Пополудничаем – да и опять на коней: авось тогда посчастливее будем.
   Но Пётр грустно покачал головой.
   – Нет, Ваня, – промолвил он, печально вздохнув, – чую я, не будет нам ноне удачи.
   – С чего бы так, ваше величество?! – удивился Долгорукий.
   – Да уж я знаю с чего… Недаром на меня грусть напала…
   И он снова печально вздохнул и, спешившись, медленным шагом направился к шатру, раскинутому на полянке для отдыха царя и его свиты.
   Долгорукий поглядел ему вслед и укоризненно покачал головой.
   Призывный звук рога замер. Разбившиеся было охотники собрались снова, и через несколько минут все уже сидели за столом, шумно беседуя и ещё более шумно работая челюстями.
   Елизавета Петровна, заметив сумрачный вид своего племянника, обратилась к нему с ласковым вопросом.
   – Что это с тобой, Петруша? Что это ты как будто не в себе?
   Пётр холодно взглянул на неё и ответил:
   – Так, голова что-то разболелась… Должно, скоро снег пойдёт.
   Елизавета рассмеялась.
   – Что ты, Петруша, какой снег! Вишь, на небе-то ни облачка!
   Смешливость тётки обидела самолюбивого царя.
   – Коли сейчас облаков нет, – сказал он, – так, значит, соберутся. У меня даром никогда голова не болела. A посему как кончим полудничать, так и домой поедем.
   – Что ты, Петруша! – изумилась Елизавета Петровна, – с тобой, кажись, такого никогда не бывало. Бросить охоту в полуполе! А ты ещё хотел, кажись, лисиц стрелять.
   Пётр сначала взглянул на неё, потом перевёл глаза на красавца Бутурлина, сидевшего рядом с нею, и насмешливо заметил:
   – Мы лисиц не встречали… Может, тебе посчастливилось…
   Елизавета поспешила замять неприятный разговор.
   – Да, кстати, Иван Алексеевич, – обратилась она к Долгорукому, – как здоровье молодого Барятинского, которого так безжалостно подстрелил твой любезный братец?
   – Да что ему сделалось! – отозвался Иван, – выжил, здоров как бык.
   – Да, Ваня, – вступился император, – я тебе давно хотел сказать, да всё позабывал. Очень мне эти дуэляции не нравятся. Что, в самом деле, за глупый обычай смертоубийством споры решать? В этом отношении я хочу следовать своему великому деду. Коли что ещё подобное раз случится, я, как и он, живого и мёртвого – обоих равно велю повесить. Скажи-ка ты завтра барону Андрею Ивановичу, чтобы ко мне пришёл; я ему велю такой приказ написать, а от меня передать и Алексею и Барятинскому, что коль они снова раздорствовать будут, так я их обоих в дальние города на воеводство ушлю.
   – Ну, для них гнев твоего величества не очень-то страшен, – заметила Елизавета.
   Светлые глаза Петра сверкнули отблеском молнии.
   – Это почему? – громко спросил он.
   – Да потому, что коль в дело любовь замешалась, тут никакие угрозы не помогут. Они оба влюблены в княжну Рудницкую и без новой крови её друг другу не уступят.
   Завтрак окончился в полнейшем молчании. Юный император не сказал ни с кем более ни слова, а придворные, даже Иван Долгорукий и Елизавета Петровна, боялись нескромным замечанием вызвать вспышку гнева у молодого царя, очень опасную при его неровном, не установившемся характере.
   Тотчас же после завтрака Пётр вскочил на лошадь и поскакал по направлению к Москве, даже не заботясь о том, следует ли за ним его свита.

Глава IV
ПО ТЕЧЕНИЮ

   Князь Барятинский остался жив. Несмотря на верность руки Алексея Михайловича, несмотря на то, что он нацелился прямо в сердце своего врага, пуля прошла немного выше, не поранив даже лёгкого. Старик Барятинский не пожалел ни средств, ни забот, чтобы выходить своего племянника. Почти все придворные лекари вместе с главным архиатером его императорского величества, англичанином Вильтростом, перебывали в палатах Барятинского, стоявших на берегу Москвы-реки, у церкви Николы Заяицкого. Их стараниями наконец удалось избавить раненого от неминуемой гибели. Помогла к тому же и могучая натура Василия Матвеевича, и через три недели он был снова на ногах, такой же весёлый и такой же жизнерадостный.
   – Ну, что, Васюк? – спросил его старый князь, когда Барятинский в первый раз встал с постели, – будешь стреляться с Долгоруким или нет?