VIII

   Между тем Меншиков принимал все меры для поддержания ускользавшей от него власти и, чтобы хоть несколько умиротворить государя, послал к нему свою жену и дочерей.
   Немало пришлось выждать Дарье Михайловне в Петергофском дворце, пока о ней доложили императору. Её дочери направились на половину великой княжны Натальи Алексеевны.
   Холодно принял её государь и спросил о цели её прихода.
   – Я пришла к вам, государь, за милостью, – со слезами ответила Дарья Михайловна, опускаясь на колени.
   – Встаньте, княгиня, и говорите, что вам надо?
   – Милости, пощады, государь!
   – Вы, княгиня, просите за мужа?
   – За него, ваше императорское величество.
   – Ваши просьбы напрасны, княгиня. Ваш муж слишком много взял на себя. В своих поступках он совсем забыл, что император российский – я, а не он. Он злоупотреблял доверием покойной императрицы: царствовала не она, а Меншиков. Ему хотелось точно так же властвовать и в моё царствование, но это ему не удастся. Нет, довольно! – громко и с волнением проговорил император-отрок, быстро расхаживая по кабинету.
   – Не о власти просит мой муж, ваше величество, а о снисхождении.
   – Довольно; он – и то не в меру пользовался моим снисхождением… его надо бы предать строгому суду, но я не хочу этого, помня старые заслуги Меншикова.
   – Государь, соблаговолите дать нам разрешение уехать в какую-нибудь нашу вотчину.
   – Куда вам ехать, вы об этом получите указ.
   – Ваше императорское величество, прошу вашей пощады не ради мужа, а ради моих дочерей и сына, ни в чём не повинных пред вашим величеством. Окажите им милость, государь.
   – Хорошо, я посмотрю… Оставьте меня, княгиня: я занят.
   Но княгиня Дарья Михайловна, громко рыдая, опять опустилась на колени пред государем. Тогда он, не говоря уже более ни слова, вышел из своего кабинета, оставив просительницу.
   Бедная княгиня встала с колен и направилась на половину великой княжны Натальи Алексеевны; там она думала встретить своих дочерей. Однако великая княжна, чтобы избежать объяснения с женой и дочерьми Меншикова, не приняла их.
   Во дворце никто не разговаривал с женой опального вельможи и с его дочерьми. А давно ли ещё все заискивали расположения княгини Меншиковой, за большую честь почитали, если она говорила с кем-либо? Увы, всё миновало; теперь все бежали от неё, как от зачумлённой…
   Дарья Михайловна отправила дочерей домой, а сама направилась в квартиру Остермана, думая там найти сочувствие и помощь, тем более что Остерман многим был обязан Меншикову.
   «Помня нашу хлеб-соль и наше расположение, Андрей Иванович, может, замолвит за нас доброе словечко государю, заступится за нас; стану слёзно просить его об этом; мои слёзы тронут его сердце… ведь человек он, не зверь бесчувственный», – думала удручённая горем княгиня Меншикова, входя к Остерману.
   – Знаю, княгиня, знаю, зачем вы пожаловали ко мне, но, к своему крайнему сожалению, ничего для вашего мужа сделать не могу, ничего! – встретил её хитрый Остерман.
   – Батюшка, Андрей Иванович, войди ты в наше горькое положение, помоги ты нам, помоги!
   – И рад бы, душевно рад, да не могу, княгинюшка.
   – Не говори так, Андрей Иванович, можешь ты, всё можешь!.. Государь тебя слушает…
   – Не скажите, добрейшая Дарья Михайловна, не скажите. Наш император подчас бывает самоуправен, да кроме того, его величество слишком огорчён поступками вашего мужа и гневается на него. Я пробовал было просить государя за князя Александра Даниловича.
   – Ox, Андрей Иванович, неправду ты говоришь, неправду! Не станешь ты за нас просить, не станешь!
   – Княгиня, своими словами вы обижаете меня…
   – Прости, если мои слова, Андрей Иванович, тебе обидными показались, и если ты хоть немного жалеешь нас, то помоги нам, Христа ради!.. Земно о том прошу тебя! – И при этих словах бедная Дарья Михайловна опустилась на колени пред Остерманом, который всё более и более входил в доверие к государю и был теперь самым приближённым к нему человеком.
   – Что это, княгиня? Встаньте, встаньте, что вы!.. Если бы было в моей власти оправдать князя Александра Даниловича или, так сказать, сгладить все его проступки, то я сделал бы это и без ваших поклонов. Но, повторяю, я, к сожалению, ничего не могу сделать для него, ничего, – холодно проговорил Остерман. – Простите меня, мне недосуг. Я спешу в Верховный совет… меня ожидают, – добавил он, стараясь освободить из рук Меншиковой свой расшитый золотом кафтан.
   – Так не можешь, не можешь? – вставая с колен, переспросила Дарья Михайловна, – Ну и не надо… не надо!.. Я унижалась пред тобою, Андрей Иванович, со слезами умоляла, но ничто не тронуло тебя. Смотри, Андрей Иванович, ведь судьба переменчива, может быть, и ты узнаешь свой чёрный день, и над тобой напасть разразится, как разразилась она над нами… Ты смеёшься теперь над нашей бедой, так посмеются другие над твоей бедой… Прощай! – И княгиня Меншикова не спеша оставила кабинет Остермана.
   – Фу! Что она тут наговорила? Про какой-то чёрный день, про какую-то беду намекала… пугала какой-то напастью… Вот вздорная баба!.. Заступаться за Меншикова! Слуга покорный… Я не спеша, а мало-помалу займу его место и буду таким же министром, каким был Меншиков. Повластвовал он, и довольно, теперь моя очередь! – рассуждал сам с собою Остерман.
   Когда карета княгини Дарьи Михайловны отъехала от подъезда дворца, государь отдал приказ наложить на Меншикова домашний арест и поручил выполнить это генерал-лейтенанту Салтыкову.
   – Меншиков много зла сделал моему бедному отцу, и я не могу забыть это, – сказал он. – Я не могу терпеть человека, который был злодеем моему отцу и моей бабке государыне Евдокии Фёдоровне. Кстати, Андрей Иванович, скоро ли мы в Москву поедем? – спросил у Остермана император-отрок.
   – Это зависит, государь, от ваших приказаний, как вы повелеть изволите.
   – Питер мне надоел, я хочу в Москву. В Москве лучше. Не правда ли, Ваня? – обратился государь к своему любимцу, князю Ивану Долгорукову.
   – Где вам хорошо, там и мне неплохо, государь.
   – Спасибо, Ваня, спасибо!.. Знаю, любишь ты меня, предан мне. А Андрей Иванович тебя не любит.
   – Государь, когда же я… – меняясь в лице, пробормотал Остерман.
   – Да, да, ты не любишь Ваню; говоришь, что он отвлекает меня от занятия науками… Ведь говорил?
   – Я… я к князю Ивану Алексеевичу душевную привязанность имею…
   – Ну, хорошо, Андрей Иванович, хорошо, я пошутил… Так ты говоришь, нам скоро можно и в Москву ехать? – меняя разговор, спросил у Остермана государь.
   – Можно, государь, дней через пять – шесть.
   – И отлично! Вот мы спровадим из Питера Меншикова, а сами в Москву поедем. Я люблю Москву, очень люблю! А знаете почему? Потому что, говорят, Москву любил мой отец… И Наташа любит. А ты, Ваня, любишь ли Москву? Да? У твоего отца, кажется, под Москвой большая усадьба есть?
   – Есть, государь. Горенки прозывается.
   – И охотиться, Ваня, можно?
   – Как же, наши леса изобилуют дичью. В них даже попадается и красный зверь.
   – Побываем, непременно побываем и в усадьбе у твоего отца и поохотимся там вволю. Что ты морщишься, Андрей Иванович? Уж как ты хочешь, а охотиться я буду. Говорят, прадед мой, покойный царь Алексей Михайлович, любил охотиться под Москвой, и лес там такой есть, Сокольниками прозывается, в котором он любил охотиться… Так я говорю, Ваня?
   – Так, государь.
   – А ты, Андрей Иванович, бабушке моей, царице-инокине, послал ли письмо с известием, что Меншиков уже больше не правитель, не регент, и что ему не миновать ссылки?
   – Как же, по твоему приказу, государь, вчера с нарочным в Москву, в Новодевичий монастырь, послал…
   – Меншиков по своему деянию заслужил смертную казнь, но я помилую его. Пусть живёт… я против казни. Можно наказывать преступников, сослать в Сибирь, а жизнь отнимать у них не надо – жизнь нам дана Богом, ею и распоряжаться может только Бог! Я вот подрасту, возмужаю и непременно отменю казнь. Я и теперь сделал бы это, да некоторые члены Верховного совета отстаивают казнь, да и Андрей Иванович говорит, что преступников надо казнить в пример другим, – произнёс император-отрок.
   – Надо карать преступление, государь, иначе преступников разведётся такое множество, что с ними сладу не будет, – внушительно промолвил Остерман.
   – Разумеется, наказывать надо, но только не смертью. Недавно князь Иван дал мне хороший урок… Хотите, расскажу?
   – Пожалуйста, ваше величество, – с низким поклоном проговорил Остерман.
   – Я спешил куда-то ехать. Мне подсунули подписать смертный приговор; я взял перо и, не читая, хотел уже подписать его. А князь Иван подошёл ко мне и больно ущипнул – так больно, что я вскрикнул от боли. Только что хотел я разразиться гневом, а князь Иван и говорит мне: «Вот, государь, тебе больно оттого, что я ущипнул тебя, а каково тому несчастному, у которого безвинно хотят голову срубить? И ты, государь, прежде чем подписывать, прочитал бы». Я внимательно прочитал приговор и нашёл обречённого на смертную казнь невиновным. Приговор я разорвал, а князя Ивана крепко обнял и расцеловал… А где же он? Где Ваня? – оглядываясь, проговорил император-отрок. – Князь Иван не может слушать, когда его хвалят, всегда уйдёт… Наверное, он в парке. Пойти к нему, – добавил государь и поспешно вышел.
   И в самом деле, во время рассказа Петра князь Иван Долгоруков незаметно вышел.

IX

   Дом-дворец князя Меншикова стал вдруг не тот, каким он был прежде. Печально, мрачно было там; почётные караулы в доме и около дома были сняты; у его подъезда не виднелось верениц экипажей; на лестнице и в передней не было лакеев в напудренных париках и в ливреях, расшитых золотом. А ещё так недавно в передней у Меншикова дожидались своей очереди вельможи и сановники. Куда всё вдруг подевалось: могущество, слава, блеск, величие?
   И над домом, и над самим хозяином разразилась государева опала.
   Меншиков, покинутый, забытый всеми, мрачно наклонив голову, ходил по опустелым комнатам своего дома-дворца.
   Указ императора-отрока от 8 сентября 1727 года поверг в большое горе Александра Даниловича. Он был такого содержания:
   «Понеже Мы всемилостивейше намерение взяли от сего времени Сами в Верховном тайном совете присутствовать, всем указам отправленным быть за подписанием собственныя Нашея руки и Верховного тайного совета, того ради повелели, дабы никаких указов или писем, о каких бы делах оныя были, которые от князя Меншикова или от кого бы иначе партикулярно писаны или отправлены будут, и по оным отнюдь не исполнять под опасением Нашего гнева, и о сём публиковать всенародно во всём государстве и в войске».
   Горькие слёзы потекли из глаз Меншикова, когда ему дали прочитать этот указ.
   – Батюшка, Александр Данилович, о чём же ты плачешь? Ведь не всё ещё потеряно. Власть ты потерял и могущество. Так Бог с нею, с властью!.. Уедем хоть в нашу подмосковную вотчину и станем там жить спокойно, – утешая мужа, сказала княгиня Дарья Михайловна.
   – Нет, нет. Меня сошлют в далёкую усадьбу
   – Что же, и там люди живут, и мы будем жить.
   – А дочери? А сын?
   – И их возьмём, и они с нами жить будут.
   – В глуши, в опале? Разве они привыкли к такой жизни?
   – Не привыкли, так привыкнут. Эх, Александр Данилович, друг ты мой сердечный! У наших деток жизнь только ещё начинается, надо им ко всему привыкать. Ведь жизнь-то переменчива, на себе ты это видишь.
   – Ну, я виновен, и гневайся на меня, и казни меня, а зачем же детей трогать, тебя? Ведь вы-то ни в чём не виновны. Машу жалко: бедная, несчастная… Обручённой невестой была, с государем кольцом обручальным обменялась… Из невест-то царских да в ссылку! Легко ли ей, сердечной? – чуть не с рыданием проговорил Меншиков.
   – Что говорить, легко ли? А и то молвить, Данилыч, на всё Божья воля… На всё свой предел положен человеку. За детей бояться нечего: их Бог не оставит, потому что не виноваты они! – утешала Дарья Михайловна своего упавшего духом мужа.
   А сама она? Что чувствовала, что переживала, что испытывала она, когда беды одна за другой обрушивались на её мужа и на её детей?
   Вошёл секретарь Меншикова Зюзин и доложил:
   – Ваша светлость, генерал Салтыков от великого государя прибыть изволил.
   Меншиков изменился в лице.
   – Просить! – задыхающимся голосом проговорил он.
   Спесиво, надменно вошёл Салтыков и, слегка кивнув головой Меншикову, громко сказал:
   – По указу его величества, государя императора, вам, князь, объявляется домашний арест.
   – Как? Меня… меня под арест? За что, за какие преступления? – простонал Меншиков.
   – За что? Вам это представят по пунктам. Вы теперь не должны, князь, никуда ни выезжать, ни выходить. К дверям и к воротам поставлен будет караул.
   – Боже, Боже! До чего я дожил! Меня, первого министра в государстве, генералиссимуса русских войск, под арест! – с отчаянием воскликнул Александр Данилович, схватившись за голову и падая в кресло.
   Дарья Михайловна с плачем кинулась к мужу, а Салтыков, холодно посмотрев на рухнувшего колосса, вышел.
   Князь Меншиков написал было государю письмо, в котором умолял о прощении и просил дозволения уехать вместе с семейством на Украину, но как бы в ответ на это ему сообщили, что он лишается дворянства, чинов и орденов; а у его дочери Марии, у бывшей царской невесты, отобрали придворную прислугу и экипажи.
   Одиннадцатого сентября Меншикову было приказано со всем семейством ехать немедля в ссылку, в Раненбург Рязанской губернии.
   Наступил день отъезда Меншикова. Около его великолепного дома с раннего утра толпились тысячи народа, так что 120 верховых гвардейцев, назначенных сопровождать Меншикова, едва могли сдержать толпу. Всем интересно было взглянуть, как поедет в ссылку ещё так недавно могущественный, полудержавный властелин, а теперь опальный Меншиков.
   Ворота дома Меншикова были растворены; весь двор запружен был каретами и повозками, которых по счёту было сорок две; кареты предназначались для Меншикова и его семьи, а повозки – для его многочисленного штата и прислуги. После долгого ожидания на подъезде своего дома появился Меншиков. Он был бледен и едва переступал ногами; за ним шла его жена, с опухшими от слёз глазами.
   Меншиков молча, понуря голову, сел в карету, а княгиня села в неё лишь после того, как несколько раз перекрестилась и поклонилась народу.
   Во второй карете поехал сын Меншикова, Александр; в третьей – бывшая невеста императора-отрока, злополучная княжна Мария; лицо у неё было закрыто густым вуалем; с нею села младшая сестра, красавица Александра; она, бедная, горько плакала.
   В других каретах и повозках ехали родственники Меншикова и его приближённые, решившиеся разделить с ним в ссылку.
   Одежда как на Меншикове, так и на сопровождавших его, была траурная.
   Длинный кортеж опального вельможи двинулся вдоль по набережной. Отряд гвардейцев под начальством капитана окружил карету Меншикова, с саблями наголо.
   Собравшийся народ хранил глубокое молчание; он не выказывал к опале Меншикова ни радости, ни печали.
   Когда кареты выехали за заставу и отъехали несколько вёрст, их догнал придворный офицер и отобрал у Меншикова все находившиеся при нём иностранные ордена; русские были отобраны у Меншикова ещё в Петербурге.
   Близ Твери на Александра Даниловича и на его семейство обрушилась новая большая беда. Едва только Меншиков расположился на ночлег в деревеньке, находящейся близ города, дверь в избу быстро отворилась, и на пороге появился находившийся в свите императора-отрока гвардеец-офицер Лёвушка Храпунов.
   – Простите, князь, я помешал вам? – тихо проговорил Лёвушка, обращаясь к Меншикову.
   – Не называй, господин офицер, меня князем. Пред тобой не князь, а ссыльный.
   – Я прислан к вам с неприятной для вас новостью. Я имею указ пересадить вас из ваших карет в простые телеги, на которых вы поедете до места ссылки.
   – Моих врагов и моя ссылка не успокоила!.. Измышляют они мне беду за бедой. Я их не презираю, а жалею, – задумчиво проговорил Меншиков.
   – На меня не гневайтесь! Я тут ни при чём, так как лишь исполняю свой долг.
   – Я на тебя, господин офицер, не в претензии: ты – только исполнитель воли других. Об одном молю я Господа Бога, чтобы у меня, а также у моей бедной, невиновной семьи хватило терпения перенести это тяжёлое испытание. Если и скорблю я, то не за себя, а за детей несчастных, за жену.
   – Простите, князь, я сочувствую вам… мне и вас жаль, и вашу семью.
   – Как? Вы меня жалеете? – с удивлением спросил Храпунова Александр Данилович. – И забыли про то зло, какое я причинил вам, будучи всесильным человеком в государстве?
   – Давно забыл, об этом я уже недавно сказал вам.
   – Спасибо! Если не брезгуешь мною, немощным опальным стариком, то дозволь мне обнять тебя! – И Меншиков крепко обнял Храпунова.
   Из Твери опальных Меншиковых повезли уже в Раненбург не в каретах, а в простых телегах.
   Но враги Меншикова не успокоились его ссылкою. Этого им было мало. Раненбург хоть и не близок от Петербурга, а всё же из него скорее можно вернуться, чем из Сибири. И вот про Меншикова стали распространять разные небылицы.
   В Петербурге, по словам историка, были подняты различные обвинения против него, отчасти справедливые, отчасти измышленные злобою. Рассказывали, что он сносился с прусским двором и просил десять миллионов взаймы, обещая отдать вдвое. Уверяли, что, пользуясь своим могуществом, он с честолюбивыми целями захвата верховной власти хотел удалить гвардейских офицеров и заменить их своими любимцами. Толковали, что он от имени покойной императрицы составил фальшивое завещание. Ставили ему в вину, что он ограбил своего малолетнего государя и, заведуя Монетным двором, приказывал выпускать плохого достоинства деньги, обращая в свою пользу не включённую в них долю чистого металла. Припомнили и прежние его грехи, как, пользуясь доверием Петра Великого, он обкрадывал казну и этим нажил несметное богатство. Говорили, что вещи, которые он взял с собой, стоили, по мнению одних, пять миллионов, по мнению других – двадцать. Обвиняли Меншикова в недавних тайных сношениях со Швецией в ущерб интересам России; ещё при жизни императрицы Екатерины I он будто бы писал к шведскому сенатору Дикеру, что у него в руках военная сила и он не допустит ничего вредного для Швеции.
   Все эти рассказы, отчасти правдивые, отчасти вымышленные, всё более и более вооружали против Меншикова императора-отрока, а также и Верховный тайный совет, так что последний послал в Раненбург к опальному вельможе сто двадцать вопросных пунктов, обвинявших его.
   Меншиков, сколько мог, оправдывался против предъявленных обвинений. Но окончательно повредило ему подмётное письмо, которое нашли в Москве у Спасских ворот в марте 1728 года; оно содержало в себе защиту и оправдание Меншикова, а вследствие этого было признано, что оно составлено именно им самим, «прибегавшим таким образом к средствам непозволительным для своего спасения».
   Тогда Верховный тайный совет постановил конфисковать всё достояние опального вельможи, тем более что тогда из разных канцелярий начали поступать требования о возвращении денег и материалов, незаконно захваченных Меншиковым.
   За всё это Меншикова и всё его семейство постановили отправить в Сибирь, в отдалённый пустынный Берёзов.
   Всё отобрали у некогда полудержавного властелина, и было приказано выдавать ему с семьёй и со слугами по шести рублей в день «кормовых денег».
   Свояченицу Меншикова, Варвару Арсеньеву, было приказано постричь в женском Сорском монастыре.
   По словам историков, у Меншикова было отобрано «десять тысяч душ крестьян и города: Ораниенбаум, Ямбург, Копорье, Раненбург, два города в Малороссии – Почеп и Батурин – и капитала тринадцать миллионов рублей, из которых девять миллионов находились на хранении в иностранных банках, да сверх того на миллион всякой движимости и бриллиантов, одной золотой и серебряной посуды у Меншикова конфисковано более двухсот пудов».
   Приказ ехать в Берёзов был новым и неожиданным ударом для опальных Меншиковых.
   Особенно тяжело подействовало это на злополучную княжну Марию, бывшую государеву невесту; она долго рыдала и билась в истерике.
   Отчаяние дочери повергло в скорбь самого Меншикова и его жену. Добрая княгиня теперь стала неузнаваема, она так похудела и осунулась, что смотрела дряхлой старухой; её глаза от постоянных слёз начали слепнуть.
   – Маша, милая, простишь ли ты меня, голубка, простишь ли своего несчастного отца? – с глазами, полными слёз, сказал Александр Данилович дочери, когда она несколько поуспокоилась и перестала плакать.
   – Мне не за что прощать вас, вы ни в чём не виновны предо мною, – тихо ответила отцу злополучная Мария.
   – Как невиновен? Ведь всё твоё несчастье, всё твоё горе через меня!.. У тебя был жених, любимый граф Сапега, а я отнял его у тебя и женил на другой… Князь Фёдор был мил твоему сердцу – я и его отнял. Властолюбие и тщеславие не давали мне покоя. В своей гордыне я возмечтал о многом; Александра хотел женить на царевне Елизавете, а тебя выдать за малолетнего государя. Но правосудный Бог смирил меня и мою гордыню и по делам воздал мне. А ты, Маша, твоя сестра, брат и бедная мать, за что вы несёте горе и несчастье? И вот вам предстоит ещё большее испытание. Вы поедете со мной в далёкую снеговую Сибирь. Где же справедливость моих судей, моих недругов? Я виновен – и казни меня, а вас, неповинных, за что же, за что? – чуть не с отчаянием промолвил Меншиков.
   – Батюшка, перестанем говорить об этом! Вам больно вспоминать.
   – А ты, дочка, милая, дай ответ, простила ли старика отца?
   – Да могу ли я судить ваши деяния? Вы – отец, воля надо мною – ваша. Ни роптать, ни гневаться на вас я не вправе, – ласково проговорила княжна Мария, целуя у отца руку. – Мне жаль вас, батюшка. Вы привыкли к величию, к славе!
   – Обо всём прошлом величии, для меня навсегда потерянном, я давно забыл. Скажу тебе, Маша: я был рабом своих страстей, а теперь несчастье и горе научили меня быть другим человеком. Раскаянием и молитвою надеюсь я искупить свои грехи, своё заблуждение. Своим врагам я давно простил. Сознаюсь, может быть, многим я причинил зло, но так же немало и вывел в люди из нищеты и убожества. Но все меня забыли, все покинули.
   – Милый, дорогой отец, станем молиться, чтобы Бог не забыл нас. Пусть люди забудут, а помнил бы Бог. Теперь я спокойна, покоряюсь своей участи и готова ехать с вами хоть на край света, – твёрдо проговорила бывшая царская невеста.
   Меншиков выехал из своего Раненбурга в рогожной кибитке, а в двух телегах, сопровождавших его, ехали преданные ему дворовые, решившиеся не оставлять своего господина и до дна испить с ним чашу несчастья.
   По указу Верховного совета капитан Мельгунов отнял Меншикова всё парадное платье, и павшего временщика одели в сермягу и простой тулуп, а его голову прикрыли бараньей шапкой. Такую же простую одежду приказали надеть Дарье Михайловне, её дочерям и сыну, и в таком виде повезли их в далёкую Сибирь.
   Немало неприятностей пришлось опальным Меншиковым вытерпеть и перенести в дороге. Капитан отряда Мельгунов, который сопровождал их, обращался с Меншиковым и с его семьёй более чем жестоко. Так, едва только они отъехали от Раненбурга, Мельгунов приказал повыбрасывать все «лишние вещи», которые Меншиковы захватили с собой в дорогу, причём считал за лишние вещи две-три пары платья мужского и женского, несколько туалетных вещиц, взятых дочерьми Меншикова, рисовальный и письменный прибор сына Меншикова, и так далее.
   Дочери Меншикова горько плакали, смотря, как солдаты с различными прибаутками и насмешками развёртывали и бросали их бельё, платья, платки и прочие вещи.
   – Послушай, господин капитан, зачем ты делаешь это? – с тяжёлым вздохом спросил у Мельгунова Меншиков.
   – А затем, что на это имею приказ, – грубо ответил Мельгунов.
   – Те, кто приказывал тебе так поступать, – люди без сердца, и ты, видно, хочешь быть подобен им.
   Мельгунов не нашёлся, что ответить, и велел своим солдатам собрать разбросанные по дороге вещи и уложить обратно в повозки. Видно, и у этого чёрствого человека заговорило чувство жалости к несчастным Меншиковым.
   По городам, сёлам и деревням народ густыми толпами выходил смотреть, как везут в Сибирь опального вельможу и его семью; некоторые посылали им вслед бранные слова и угрозы, а некоторые жалели их.
   Меншикова и его детей ждало другое тяжёлое испытание.
   Дарья Михайловна, всю дорогу не перестававшая горько плакать, от постоянных слёз ослепла и сильно захворала. Не доезжая нескольких вёрст до Казани, в селе Верхний Услон Меншиков остановился на несколько дней в простой крестьянской избе, так как продолжать путь было невозможно: страдалица Дарья Михайловна умирала.
   До последнего вздоха она находилась в памяти, лёжа на скамье, накрытой дублёным тулупом. Её окружали сам Меншиков, их дочери и сын; они едва сдерживали душившие их рыдания.
   – Данилыч, ты здесь? – слабо спросила умирающая.
   – Здесь, здесь, Дарьюшка.
   – Умираю я, Данилыч; прости, если чем провинилась.
   – Тебе ли у меня прощения просить, Дарьюшка? Мне нужно о прощении тебя молить.
   – Я давно, давно простила тебя. А дочки и сынок здесь, около меня?
   – Все около тебя, Дарьюшка.