Ягужинского увели.
   Эпизод этот не мог не произвести должного эффекта. Кто совершенно застыл, кого нервно передёргивало, но у всех появилось одно общее желание – скорее бы выйти из этой западни, хотя бы провалиться. Несогласных с верховниками была масса, но масса неподготовленная, не сплотившаяся, не решившаяся окончательно на какую-либо меру. Только после нескольких минут успел оправиться выдвинутый обстоятельствами в вожаки князь Алексей Михайлович Черкасский. Он нерешительно подошёл к членам Верховного тайного совета и почтительнейше просил даровать господам дворянам время «порассудить свободнее».
   Со своей стороны и верховники тоже чувствовали себя в неловком положении. Правда, у них была сила, было войско, так как в среде их было два фельдмаршала, но они видели против себя молчаливый, но тем не менее упорный протест всего общества. Нельзя же было всех подвергать допросам с пристрастием или посылать путешествовать. Надобно было и им обсудить своё положение, а теперь освободиться от этой упрямой, не понимающей своей пользы толпы.
   По данному разрешению толпа радостно хлынула из собрания, как школьники, не приготовившие урока и вдруг отпущенные домой по болезни страшного учителя.
   В то же утро отслужено было во всех соборах и церквах московских благодарственное молебствие по случаю изъявленного герцогиней Анной согласия на воцарение, Феофан Прокопович не упустил благоприятного случая подставить ножку верховникам. На ектеньях о здравии государыни дьякон, по распоряжению Синода, провозглашал её имя с титулом самодержавной. «Не любо было это верховникам, – рассказывает сам Феофан, – и каялись они в оплошности своей и запамятовании, но уж было поздно». В тот же день от Синода разосланы были титулованные формы по всем городам.
   Не рискнув на крутую меру против массы недоброжелателей, бывших в собрании, верховники налегли на отдельных лиц в надежде устрашить остальных и отбить охоту к противодействию. Начались аресты, обыски и допросы лиц, почему-либо выделившихся или подозрительных князьям Долгоруковым и Голицыным. Но эта мера привела к совершенно противоположному результату. Правда, она напугала многих, заставила скрываться, прятаться, переодеваться, но в то же время и всполошила недовольных. В некоторых центрах кружки стали теснее, составлялись более образованными людьми записки, в которых выражалось уже определённое желание.
   Более многочисленные кружки образовались в доме богача того времени, князя Алексея Михайловича Черкасского, около Василия Никитича Татищева, под запиской которого подписалось до двухсот девяноста трёх лиц. В этой записке говорилось, что дворянство не прочь было от ограничения власти, но отвергало только решительное преобладание аристократической партии, казавшейся ему пагубнее самодержавия. Следуя логическому настроению, Василий Никитич прежде высказал мнение о непорядочности избрания наследника престола четырьмя или пятью лицами, тогда как в избрании должно было быть согласие всех подданных, или персонально, или через поверенных, как это производится в других государствах. Затем высказывается главная мысль записки: «Хотя мы её (императрицы Анны Ивановны) мудростью, благонравием и порядочным правительством в Курляндии довольно уверены, однако ж, как она есть персона женская, к так многим трудам неудобна, паче же ей знания законов недостаёт, для того на время, доколе нам Всевышний мужескую персону на престол дарует, потребно нечто для помощи её величеству вновь учредить».
   Эти новые учреждения, по мнению Василия Никитича, должны были заключаться в следующем: 1) в Сенате, долженствующем состоять из двадцати одного, в том числе и членов Верховного тайного совета, 2) в другом, «нижнем правительстве», ведающем внутренней экономикой, из ста человек, разделённых на три части для занятий по третям года; в случаях же важных члены нижнего правительства должны собираться в общее собрание, которое, впрочем, может продолжаться не более месяца. Кроме этих главных мер Василий Никитич предлагал ещё некоторые дополнительные, как, например: места сенаторов, президентов и вице-президентов коллегий, губернаторов и вице-губернаторов замещать баллотированием в Сенате и нижнем правительстве. Проекты новых законов должны быть предварительно рассмотрены в коллегиях. В Тайной канцелярии должны присутствовать депутатами два сенатора и т. д. В заключение излагались меры к развитию образования.
   Почти подобного же содержания была и другая записка, подписанная князем Куракиным[42] и пятнадцатью дворянами, с тем только различием, что в ней предлагалось оставить при Сенате и нижнем правительстве и Верховный тайный совет. В заключение этой записки заявлялось желание на переезд двора в Москву, которая должна оставаться постоянной государственной резиденцией.
   Эти две записки нужно считать собственно протестующими, так как в третьей, подписанной генералом Матюшкиным[43] и девяносто тремя дворянами, предоставлялось право рассмотрения и решения вопроса об изменениях в образе правления одному Верховному тайному совету.
   Татищевская записка представлена была совету на другой день после собрания, то есть 4 февраля, князем Черкасским с просьбой от дворян о немедленном её рассмотрении и обсуждении вместе с депутатами из среды подписавшихся дворян. Сопоставляя число внесения записки генерала Матюшкина, 5 февраля, с числом внесения записки Татищева, 4 февраля, нельзя не видеть в первой желания верховников парализовать стремления оппозиционной партии.
   На все эти заявления верховники отвечали гордым и решительным отказом, что «им одним надлежит всё учреждение учинить, не требуя ничьего совета», но в действительности в совете, только подходящем к их партии, они сильно нуждались. Кондиции российскому управлению, составленные князем Дмитрием Михайловичем, заключали только общие черты, без подробностей, без соглашения их с существовавшим строем. Необходимо было определить новые формы для преобразований, новые функции для отправления новой власти, необходима спешная организаторская работа, а между тем людей, способных к выполнению её, не было. Сам Дмитрий Михайлович был человек, бесспорно, большого ума, но не отличавшийся быстрым соображением и не подготовленный к быстрому проведению государственных реформ. Необходимо было углубиться, всецело отдаться разработке заданного себе вопроса, а это-то и невозможно было при беспрерывных отвлечениях практическими вопросами, возникавшими от столкновений с партиями. Кроме же Дмитрия Михайловича, среди верховников способных и желавших заняться этим делом не было. Князья Долгоруковы способны были только на придворные интриги; граф Головкин, по нерешительности характера, отклонил от себя всякое личное участие; Остерман, осторожный до крайности, не считал себя вправе быть главным руководителем дела, которому будто бы мешало его иностранное происхождение.
   Точно так же и противная партия не могла выставить, кроме Василия Никитича, даровитых деятелей. Большинство её состояло из людей неразвитых, слепо приверженных к старине и не понимавших иных потребностей, но зато они были в более выгодном положении; их роль ограничивалась простым отрицанием.
   Развязку борьбы составлял приезд новой императрицы, и обе партии с напряжённым нетерпением ожидали этого приезда.

V

   Десятого февраля прискакал гонец с известием о приближении к Москве государыни. Немедленно по распоряжению Верховного тайного совета к ней отправились три архиерея и три сенатора, встретившие её в селе Чашниках. Посланные поздравили императрицу, выслушавшую их с благосклонной улыбкой и удостоившую их милостивым словом; при приёме этих первых депутатов находился сопровождавший Анну Ивановну и почти не отходивший от неё князь Василий Лукич. Зорко присматривался к ним князь Василий и, как рассказывает Феофан, остро наблюдал за всеми их движениями; «толико сиречь трусливо и опасно было оно и властолюбивое шатание».
   Из Чашников императрица выехала в тот же день после обеда, а в третьем часу пополуночи прибыла в село Всесвятское, отстоявшее от Москвы в семи верстах, где и предположила оставаться до торжественного въезда в столицу, назначенного совершиться после погребения тела усопшего императора. По прибытии во Всесвятское к императрице приехали её сёстры, Екатерина Ивановна и Прасковья Ивановна, а затем начались и торжественные приветствия. 11 февраля, тотчас после погребальной церемонии, из Москвы явились члены Верховного тайного совета, сенаторы и другие сановитые особы; вместе с тем прибыл для почётного караула и батальон преображенцев с отрядом кавалергардов. Государыня встречала всех милостиво и была особенно любезна с верховниками.
   Члены Верховного тайного совета просияли от такого благосклонного приёма и стали обнадёживаться в успехе предприятия. Через два дня, то есть 14 февраля, все сановники снова приехали во Всесвятское для поднесения государыне ордена Святого Андрея Первозванного. В речи, сказанной князем Дмитрием Михайловичем, верховники просили её величество принять на себя звание гроссмейстера этого ордена, по примеру предшественников, а сами орденские знаки были поднесены государственным канцлером Головкиным. Анна Ивановна соизволила благосклонно выслушать речь и принять знаки, но в этот приезд верховники не казались особенно сияющими.
   Дело в том, что императрица, слишком уж ласково приняв явившихся для караула Преображенских и кавалергардских офицеров, тотчас же самовольно назначила себя полковником Преображенского полка и капитаном кавалергардов, а генерал-поручика Семёна Андреевича Салтыков[44] – полковником Преображенского полка[45]. От этой милости офицеры, конечно, пришли в восторг и со слезами радости, как рассказывает герцог Лирийский, целовали руки государыни. Одновременно с этим назначением солдаты обильно угощены были водкой, что, разумеется, вызвало горячие изъявления их преданности. В сущности, это было первое нарушение кондиций, так как назначения в гвардию и армию зависели от Верховного тайного совета. Государыня, видимо, желала приобрести расположение войск, а опыт уже столько раз доказывал, что значит войско! Наконец, и князь Василий Лукич, надзирающий зорко за императрицей, стороживший её, как «некий дракон», в первый раз заметил в императрице как будто какую-то принуждённость в отношении к себе.
   Между тем в Москве всё приготовлялось к торжественному въезду императрицы, назначенному на 15 февраля по особому церемониалу, составленному Тайным советом. Вся столица пришла в движение и приняла на этот день особенно радостный, торжественный вид. Устроены были двое триумфальных ворот, у Земляного города и у Воскресенских ворот, между которыми, по обеим сторонам улицы, стояли шпалерами полки: первый и второй Московские, Выборгский, Воронежский, Копорский, Симбирский, Бутырский и Вятский; от Красной же площади и Воскресенских ворот до Успенского собора, точно так же шпалерами, стояли полки Преображенский и Семёновский. Самые улицы преобразились, усыпанные песком и обставленные перед каждым домом еловыми деревьями, эффектно зеленевшими на снеговом фоне. На всём пути собирались несметные толпы народа.
   В объёмистой золотой карете, запряжённой девятью богато убранными лошадьми, ехала императрица. Кучер и форейтор были одеты в лазоревые бархатные ливреи, обложенные золотым позументом; у каждой лошади шёл особый конюшенный служитель. По сторонам кареты шли пятеро гайдуков и ехали верхами: на правой стороне князь Василий Лукич, имея за собою генерал-майора Леонтьева, на левой стороне князь Михаил Михайлович Голицын, имея за собою генерал-майора Шувалова. При въезде в Земляной город императрицу встретил семьдесят один пушечный выстрел, а в Белый город – восемьдесят пять выстрелов. На Красной площади её ожидало духовенство с иконами и крестами. Наконец, когда торжественный поезд вступил в Кремль и императрица вошла в Успенский собор, раздался оглушительный залп из ста одного орудия, сопровождаемый троекратным беглым ружейным огнём всех полков.
   Из Успенского собора государыня в сопровождении блестящей свиты вельмож и придворных изволила шествовать в Архангельский, а оттуда в приготовленные дворцовые апартаменты.
   Но с великим, радостным торжеством не гармонировало душевное настроение участвующих и зрителей. Лицо императрицы казалось сумрачным и как будто печальным; её, не привыкшую к таким почестям, загнанную в молодости и всегда забитую, пугали и эти церемонии, и эти громкие крики. Лица верховников были озабочены и пытливы, а в массах зрителей сквозь любопытство пробегало невольное беспокойство о будущем. Народ инстинктивно понимал, что всё делается как-то не так, не по-прежнему, и что само избрание императрицы вышло какое-то странное. О державных правах даже и отца-то её, Ивана Алексеевича, в народе не сохранилось никакой памяти по немощности его, слабоумию и постоянному отдалению от правительственных дел, а тем более о правах дочерей, вышедших замуж и уехавших. В памяти народной держался резкий и величавый образ Петра, как единственного государя, а от него невольно переводились права на детей его, из которых одна величавая и весёлая Елизавета пользовалась полной симпатией. Да и можно ли было сравнивать этих двух двоюродных сестёр, Анну и Елизавету; одна светлая и сияющая, другая невольно наводящая тоску осенней невзгоды.
   Под тяжёлым впечатлением расходился народ с церемонии.
   В первые же дни по прибытии избранной императрицы должен был решиться вопрос о присяге, вопрос весьма важный, так как им главным образом всенародно очерчивались будущие отношения правительственной власти. Верховники занялись им тотчас же. Верный своей идее, князь Дмитрий Михайлович предложил составить новую форму присяги, в которой бы клятва произносилась общая, на имя государыни и Верховного тайного совета.
   – Лучше, по-моему, – говорил он, насупив густые брови, – зараз поставить так, чтобы всяк понимал и не имел никакого шатания в разуме своём.
   Но это решительное мнение встретило возражения почти всех его товарищей-верховников. Великий канцлер Головкин, большой любитель компромиссов и полумер, первый заговорил о рискованности, о том, что подобная резкая перемена непременно возбудит общее неудовольствие и может погубить их всех. За ним вице-канцлер Андрей Иванович не преминул вставить своё иностранное происхождение, вследствие которого будто бы неминуемо должно было возникнуть обвинение в своекорыстных расчётах иностранца. С мнениями канцлеров согласились и остальные – Голицын и Долгоруковы.
   В чём же должно состоять изменение? А оно необходимо ввиду изменения значения Верховного совета – в этом согласны были Голицыны и Долгоруковы, но не согласны Головкин и Остерман, высказавшие наконец мысль, что особенной надобности нет в новой форме присяги, как не имеющей никакого влияния на значение Верховного совета.
   Несколько дней прошло в совещаниях и спорах; наконец решено было, чтобы в присяге выразить ограничение самодержавия словами клятвы на имя государыни и отечества.
   Мучились верховники в сочинении новой реформы присяжного листа, но не менее мучилась напряжённым ожиданием и оппозиционная партия, а в особенности владыка Феофан Прокопович. Каждый день бегали секретари из Синода в канцелярию Тайного совета за новой формой, но каждый день получали один и тот же ответ: «Не готова». Убеждённый в существенных переменах, Феофан, желая подготовить противодействие, витийствовал в Синоде, в кругу собравшегося духовенства, и везде, где только мог, о том, что «великое весьма дело есть присяга и вечно наводит бедство, если кто присягнёт на то, что противно совести или чего и сам не хочет или не ведает».
   Каково же было изумление сладкоглаголивого Феофана, когда вдруг, неожиданно утром 20 февраля в собрание Синода прибежал секретарь совета с приглашением пожаловать в Успенский собор для совершения присяги, где уже находились верховные господа и вельможи. Смутились архиереи, а ещё более сам знаменитый вития.
   – Не идём в сонм зложелательных, – начал было говорить он духовенству, но ему заметили с должной настойчивостью, что собор окружён войском и что сопротивление может повести только к неприятным последствиям. Архиереи убедились и немедленно отправились в собор, а за ними и сам вития Феофан.
   При входе духовных в собор, наполненный уже всеми военными, придворными и статскими особами, князь Дмитрий Михайлович подошёл к Феофану Прокоповичу и высказал просительным голосом:
   – Соблаговолите, преосвященный владыка, первые учинить присягу яко пастырь всего народа и предводитель духовных дел.
   На это упрямый предводитель духовных дел прежде всего потребовал разрешения сказать приличное слово. В этой речи он, точно так же как и в Синоде, распространился о бедствиях, совершающихся от необдуманно данной клятвы, просил всех присутствующих не торопиться присягать и в заключение потребовал предварительного прочтения вслух присяжного листа.
   – Не подобает черноризцу… – заговорил было своим суровым голосом князь Дмитрий Михайлович, но и на этот раз его товарищи, заметив общее волнение, поспешили вмешаться согласием на просьбу архипастыря. Потребовали подлинный присяжный лист, и, к общему изумлению, налицо не оказалось в храме ни одного экземпляра, из чего Феофан выводит заключение, как «фракция оная всё торопко и непорядочно делала и в затейках своих больше имела страха, нежели упования». Наконец принесли форму, прочли, и так как в ней всё изменение заключалось только в опущении слова «самодержавие» и в добавлении, что присягают «государыне и отечеству», без упоминания «осьмомочия», по выражению Феофана, то все духовные и сановники присягу в обыкновенном порядке совершили.
   За присягой в Успенском соборе безостановочно последовала присяга остальных жителей столицы и в провинциях. Таким образом, обойдён был этот первый подводный камень.

VI

   С самого приезда в Москву Анна Ивановна не улыбалась. Пасмурная и грустная, с угрюмо нависшими бровями, она, видимо, тосковала в московском дворце. Жаль ли ей было прежней митавской жизни, скудной средствами, но, по крайней мере, свободной в домашнем быту, или сердце изнывало по оставленному другу в Митаве, или её не привыкшей к сдержанности натуре слишком претило постоянное шпионство Василия Лукича, но только со дня на день государыня становилась всё более озабоченнее и раздражительнее. Впрочем, надзор Василия Лукича действительно мог раздражать и натуру более спокойную и мягкую. Поселившись во дворце рядом с покоями императрицы и выказывая ей на публике все знаки верноподданнического уважения, он в то же время, в интересах своих товарищей-верховников, а может быть, и в надежде воротить себе когда-то мимолётную благодарность государыни, отдалял от неё всех, следил за каждым её движением, за каждым шагом, не допуская к ней без себя не только мужчин, но даже и многих дам. Истинно как «некий дракон»!
   Целый час ходит императрица своей обыкновенной тяжёлой поступью по своему апартаменту из угла в угол, молча, иногда перебрасываясь словами со старшей сестрой Екатериной Ивановной.
   – Что ты за императрица? – чуть ли не в сотый раз повторяет Екатерина Ивановна, особенно не любившая верховников, обошедших её перворожденные права. – Воли ты имеешь меньше, чем мы.
   Анна Ивановна продолжала ходить, как будто не вслушиваясь в слова сестры.
   – На что уж тётушка покойная, судомойка, а силу имела не твою, а ведь ты дочь царя, старшего брата!
   – Силы нет… Что я стану делать одна? – оборвала Анна Ивановна, остановясь перед сестрой. – У тётки были преданные люди, а у меня где они?
   – И у тебя они есть. Вот Марфа Ивановна мне сегодня рассказывала, как муж её Андрей Иванович стоит за тебя. Да не один её муж. Множество дворян съезжаются друг к другу… говорят, не желают верховников.
   – А где войско? У них два фельдмаршала.
   – Что значат фельдмаршалы без воев?.. Ничего… Семён Андреевич говорит, что все преображенцы грудью станут за тебя.
   – Да, говорят… мало ли что говорят… иногда так, зря… а иной раз и не зря, да и других введут в беду, – отрывисто обронила Анна Ивановна, шагая из угла в угол. – А мне так поступать не следует… Вспомни, сестра, что вытерпели все мы, дочери, как ты называешь, старшего царя, – продолжала императрица, снова останавливаясь перед сестрой. – Были ли мы в чести, смотрел ли кто на нас как на царских детей? Даже и именами-то не называли, а так просто, Ивановнами. Повыдали тебя и меня замуж, разве дядя спросил, любы ли нам мужья? Ты опять воротилась сюда, а я хотя и жила в своём герцогстве, да жила не лучше твоего… жила скаредно. Свои местности все были в залоге по займам. Одному Бестужеву сколько переплатила. Бывало, за милостыней ездишь сюда, кланяешься, кланяешься этим же фаворитам… подличаешь, собачек им отыскиваешь, ну и дадут какую-нибудь подачку… Нет, сестра, к прежней жизни поворота нет… да и не может быть… Теперь в случае неуспеха поворот поведёт подальше… – И императрица снова зашагала по комнате.
   – Ну а если, сестра, всё шляхетство будет просить тебя принять самодержавство, как было по-прежнему? Разве откажешься?
   – Откажешься? Какая ты странная, сестра. Да разве мне весело сидеть под замком у этого Василия Лукича? Разве я не ненавижу всех этих Долгоруковых и Голицыных? Тут начнёт шляхетство…
   – Прасковья Юрьевна заверяет, что все сообща хотят просить тебя… будто и день, послезавтра, назначили.
   – Знаю… сестра, у меня своя корреспонденция есть… Обо всём знаю… Пусть начинают. Я потому медлю и с ратификацией кондиций… Вчера князь Дмитрий Михайлович пристал: нужно, дескать, ратифицировать кондиции для обнародования, а я ему и говорю: как же мне ратифицировать их? Если я выбрана, как вы говорите, всем народом, то и кондиции должны быть предложены от всего народа, а если выбрана только вами, верховниками, то такое избрание действительно ли? Он и смутился, не знает и сам, что делать, – закончила императрица уже мягче и даже улыбаясь.
   В это время дверь распахнулась, в комнату вбежал мальчик и бросился прямо на шею к Анне Ивановне.
   Это был старший сын Бирона, любимец государыни, которого она взяла с собой из Митавы, поместила подле своей спальни и за которым ухаживала с материнской нежностью.
   – Вот мой курьер, – сказала государыня, с любовью целуя мальчика и вынимая бумажку, спрятанную у него за рубашкой. – Я ведь всё знаю… только не говорила, а теперь, почитай, уж можно. Милый ты мой, скоро ты увидишься с папой.
   Императрица развернула бумажку, прочитала несколько слов и подошла к столовым часам, на днях поднесённым ей в знак усердия Феофаном Прокоповичем, подняла доску и взяла оттуда сложенную бумагу, всю исписанную. В этой бумаге подробно описывались все предположения дворян, их окончательное решение и даже назначение дня.
   – Молись Богу, Катя, наша участь может измениться.
   Мог ли предположить «некий дракон» Василий Лукич, зорко следивший за всеми движениями императрицы и всех являвшихся к ней, в этом миленьком, невинном белокуром мальчике злого гения, покончившего с ними, великанами.
   Накануне заговора сестёр, вечером, в покоях обширного дома генерал-поручика князя Ивана Фёдоровича Барятинского[46] собралось довольно большое общество. Более семидесяти дворян, или, как они сами тогда себя называли, шляхтичей, шумели и кричали; всех занимал один и тот же серьёзный политический вопрос – о кондициях российскому правлению.
   – Ну их к чёрту, верховников! Мы не крепостные! Будет ломаться над нами! – раздавалось в разных местах из общего гула.
   Гости разделились на две кучки, но видно, что большинство тяготело к одной группе, в которой находились хозяин Иван Фёдорович и Василий Никитич Татищев. После долгих споров наконец все остановились на том, чтобы написать челобитную к императрице, в которой просить её рассмотреть мнение их, шляхтичей, поданное Верховному тайному совету 4 февраля, и затем решить по большинству голосов, какой должен быть введён образ правления. В силу такого решения все единодушно стали просить Василия Никитича написать сейчас же от них прошение к императрице. Для Василия Никитича, как человека, опытного в писании, это не представило никакого затруднения, и прошение было действительно изготовлено в какие-нибудь полчаса.