– Пойдём же, Андрей Иванович, – продолжал настаивать князь Алексей Григорьевич, – я тебе всё передам как воспитателю покойного и российскому вице-канцлеру…
   – Идти не могу, видит Бог, не могу, Алексей Григорьевич, сил нет. Принесли меня сюда в великих страданиях по желанию покойного моего государя да по твоему наказу… А больше быть мне здесь невмочь…
   – Как же голос твой, Андрей Иванович, в какую надо считать его сторону?
   – Голос мой, Алексей Григорьевич! Да какой же у меня, больного и расслабленного, голос? Где большинство, там и мой голос. Я что – пришлец-иностранец… Вам, родовитым, старинным русским фамилиям, принадлежит решение, а мне только повиноваться вашему избранию.
   И Андрей Иванович ещё более закряхтел и заморгал глазами, ещё сильнее и мучительнее сделался припадок подагры. Со стонами и оханьями его снесли к экипажу, уложили в сани и повезли домой.
   Князь Алексей Григорьевич остался, видимо, очень доволен разговором с вице-канцлером. «С этим не будет хлопот, – думал он, – с Головкиным тоже, думаю, уладится, а кто бы и вздумал противиться, так можно и пугнуть…»
   Однако бессонные ночи и постоянное тревожное состояние отозвались и на нём самом. Чувствуя себя не силах, он и сам уехал домой отдохнуть и поразмыслить до формального заседания государственного собрания.
   Между тем захудалые лошадки благополучно довезли домой больного Андрея Ивановича, на которого свежий ночной воздух подействовал живительно. Не слышалось от него за всю дорогу ни стонов, ни жалоб, даже довольная усмешка пробежала по губам, когда его зоркие глазки заметили во дворе его дома стоявший экипаж. Довольно бодро, судя по летам, вошёл подагрик по ступеням лестницы в прихожую, без затруднений снял верхнюю меховую шубу, и только в приёмной, где его обдало слишком нагретым воздухом, он почувствовал себя снова нездоровым; по обыкновению закряхтел он, и по привычке заволочились ноги при проходе через приёмную в кабинет.
   В небольшой комнате, известной под названием кабинета, заваленной бумагами и отличавшейся образцовым беспорядком, нетерпеливо прохаживался поверенный курляндского двора, лифляндец по происхождению, русский камергер граф Карл Густав фон Левенвольд. Бывший любимец герцогини Курляндской, как передавалось по секрету в придворном кружке, граф Карл Густав в это время ещё вполне сохранил красивую наружность и выделялся замечательной придворной ловкостью.
   – Почтеннейший Андрей Иванович, дождался я вас, – любезно проговорил он, встречая хозяина в кабинете и дружески пожимая его руку. – Что нового?
   – Дурные новости, граф, очень дурные. Государь наш изволил скончаться.
   – Это и надо было ожидать. В котором часу? Был ли в полной памяти? Не назначил ли преемника? Что Долгоруковы?
   – Его величество изволили скончаться в три четверти первого, исполнив как следует все обряды и церемонии, – неторопливо говорил Андрей Иванович, облекаясь в свой замасленный меховой халат и опускаясь в глубокое кресло перед письменным столом.
   – И меня его величество вспомнил перед кончиной, изволил несколько раз проговорить моё имя, – продолжал хозяин, устанавливая ноги на мягкой скамейке и надевая на глаза зелёный зонтик, закрывший ему почти всё лицо.
   – Сделал ли распоряжение? – нетерпеливо торопил граф.
   – Распоряжение! Какое распоряжение?
   – О наследстве… ведь понимаете меня, Андрей Иванович.
   – Никакого распоряжения не слыхал я, граф, хотя по немощи своей и не отходил от постели… да и государь всё больше изволил быть в беспамятстве.
   – Стало быть, завещание не подписано.
   – Какое завещание? – в свою очередь спросил Андрей Иванович, стараясь выразить на лице своём удивление.
   – Видите ли, барон, будем говорить откровенно! Мы старые друзья. Как уполномоченный моей государыни герцогини, я всеми силами служу её интересам и знаю, что она весьма рассчитывает на вашу помощь. Дело в том, кто будет наследником умершего государя. Партии разделены: одни, из старорусской партии, не прочь видеть на престоле Евдокию Фёдоровну, но эта партия слаба и не может иметь успеха, как и вы, барон, сами убедились, когда сближались с ней. Не отрекайтесь, я это хорошо знаю. Другая партия – Долгоруковы; эта партия состоит только из одного их семейства и не должна бы иметь значения, но… разве ловкий, своевременный удар не даёт иногда удачи? Вот поэтому-то я старался собрать положительные сведения об их намерениях и целях… и вот что узнал. Несколько дней тому назад, когда государь застудился и положение сделалось безнадёжным, датский посланник Вестфален писал к Василию Лукичу Долгорукову письмецо, с которого вот эту копию я и считаю нужным сообщить вам, почтеннейший Андрей Иванович.
   В поданном письме Андрей Иванович прочитал следующее:
   «Слухи носятся, что его величество весьма болен, и ежели наследство Российской империи будет цесаревне Елизавете или голштинскому принцу, то датскому королевскому двору с Россиею дружбы иметь не можно, а понеже его величества наречённая невеста фамилии вашей, то и можно удержать престол за нею, так как после Петра Великого две знатные персоны, Меншиков и Толстой, государыню императрицу Екатерину удержали, что и вам, по вашей знатной фамилии, учинить можно, и что вы больше силы и славы имеете».
   Прочитав внятно и с расстановкой, Андрей Иванович бережно сложил письмо и отдал графу.
   – Что вы теперь скажете, Андрей Иванович?
   – Похваляю и одобряю господина посланника за его усердность к пользам своего двора.
   Такой невозмутимый ответ раздражил наконец и самого уполномоченного.
   – Да помилуйте, Андрей Иванович, и я похваляю, да от этого похваления может моей государыне произойти вред. Послушайте, что будет дальше. Получив это письмо, Василий Лукич передал его Алексею Григорьевичу, а тот собрал на семейный совет всю свою родню: Сергея Григорьевича, Василия Лукича, сына своего Иванушку и Василия Владимировича с братом его Михайлой.
   – Как, и фельдмаршал Василий Владимирович был? – с каким-то недоверием перебил Остерман.
   – Был, да он в стороне. На семейном совете положили они составить духовную от имени государя, в которой будто бы он назначил преемницею своею обручённую невесту, дочку Алексея Григорьевича, княжну Екатерину. Написал духовную со слов Василия Лукича князь Сергей, в двух экземплярах, один, без подписи, поручили Ивану поднести государю в благоприятную минуту, а другой экземпляр подписал под руку государя князь Иван, на тот случай, если бы первый экземпляр не удалось поднести государю.
   – Ах, бедный мальчик! Бедный мальчик! А ведь золотое сердце! – с сокрушением ворчал Остерман, покачивая головой.
   – До нынешней ночи, – продолжал граф, не обращая внимания на соболезнования вице-канцлера, – князю Ивану не удавалось, а может, даже и сам не хотел поднести государю духовную для подписи, а в эту ночь, вы говорите, Андрей Иванович, что не отходили от постели… Стало быть, духовная осталась только подложная. Понимаете, Андрей Иванович?
   Но Андрей Иванович всё продолжал повторять: «Ах, бедный, бедный мальчик, золотое сердце!» Только когда кончил граф свой рассказ, он с некоторой живостью спросил:
   – А Василий Владимирович? Вы говорите, он остался в стороне?
   – Фельдмаршал при самом начале совета высказал им наотрез: «Племянница Екатерина с государем не венчалась». А на это князь Алексей сказал: «Если не венчалась, так обручалась». «Одно дело венчание, а иное обручение, – настаивал на своём фельдмаршал, – хоть императрица Екатерина и была на престоле, так она была коронована самим государем, а кто же будет слушаться и повиноваться только обручённой? Врёте вы, ребячьё!» С этим Василий Владимирович и уехал с братом Михайлой.
   – Так… так… – подтвердил Андрей Иванович, – не любит господин подполковник[33] князя Алексея. И обручение-то было задумано против его воли.
   – Так что же вы думаете относительно подложной духовной?
   – Да ничего, граф, ровно ничего.
   – Вы полагаете? Ведь семья Долгоруковых сильна, а особенно если к ним потянутся Голицыны. Ловкий манёвр – и, пожалуй, явится Екатерина II.
   – Не явится, граф, – разговорился Остерман, – на это надо сильную и стойкую волю, какая была у Александра Даниловича, а у Долгоруковых, кроме спеси, ничего нет. Конечно, и они люди умные и даровитые, – поспешил прибавить осторожный вице-канцлер, – да нет у них единодушия. Все они лезут врозь; готовы грызться друг с другом. Семья сварливая. Князь Алексей духовную и не представит.
   – А Голицыны?
   – У Голицыных вся сила в Дмитрии Михайловиче. Это старик крепкий и держит всю семью в руках старого покроя. Да он к Долгоруковым не пойдёт, не захочет быть под рукой у князя Алексея. Скорее бы уж он пошёл к старой царице Евдокии Фёдоровне, если бы она была посильнее.
   Граф Карл Густав вспомнил, что и сам Андрей Иванович недавно был не прочь сойтись со старой инокиней, но замечания своего не высказал, а только, как будто про себя, мимоходом, проговорил:
   – Не одни Долгоруковы и инокиня, есть и другие наследники… Дочери Петра… цесаревна Елизавета и голштинские.
   – Кстати напомнил, граф, о цесаревне. Еду я вот вчера поздно вечером во дворец, на прощальную ночь к государю, еду по немощи своей тихонько и вижу – ночь-то такая светлая, как день – насупротив меня скачет тройка во весь опор. Смотрю и думаю, кто это не боится сломать себе головы, а это сама цесаревна Елизавета изволит кататься с Иваном Бутурлиным. Длинная коса так и развевается из-под меховой шапочки. Красавица, загляденье цесаревна, да молода ещё… только забавы да любовь на уме.
   Граф Карл Густав зорко взглянул на Андрея Ивановича и улыбнулся, хотел что-то высказать, но остановился, подумал и спокойно проговорил:
   – Понятно, Андрей Иванович, цесаревне жить ещё хочется, сил много, придёт время и для неё в свою очередь.
   – Да… да… придёт… конечно, придёт, – ответил вице-канцлер и крепко задумался.
   Не нарисовалась ли в это время в дальновидном уме русского немца будущая судьба бездетной Анны Ивановны и своя незавидная горькая участь? Долго, может быть, продолжалась бы необычная задумчивость, если бы не послышался резкий хрипловатый голос из соседней комнаты:
   – Андрей Иванович! Андрей Иванович!
   Встрепенулся Андрей Иванович при звуках этого слишком для него знакомого голоса сварливой своей супруги Марфы Ивановны и тревожно заторопился.
   – Прощайте, государь мой граф, прощайте. Заговорились мы, а время позднее. Советую поторопиться, – и хозяин особенно подчеркнул слово, – самым конфидентным способом известить милостивейшую государыню вашу и мою, Анну Ивановну, обо всём, о чём сами извещены, и поздравить.
   Хозяин не договорил, да и не нужно было договаривать всего ловкому немцу Карлу Густаву, знавшему, с кем имел дело, понимавшему вполне, с полуслова своего собрата немца.
   Граф Карл Густав ушёл, а из дверей появилась сама Марфа Ивановна. Андрей Иванович засуетился отыскивать свои туфли и ночной колпак между ворохами разбросанных бумаг, наваленных беспорядочно на письменном столе, разрисованном в прихотливых узорах чернильными потоками.
   – Сейчас, дружок мой Марфа Ивановна, сейчас, вот только туфельки отыщу, – успокаивал старик заискивающим голосом свою заботливую половину, наблюдавшую за своим супругом не менее зорко, чем тот наблюдал за ходом политических конъюнктур и комбинаций.
   На этот раз гнев Марфы Ивановны казался грознее обыкновенного, как это сейчас же заметил Андрей Иванович по небрежности её ночного туалета. Носовой платок, вместо чепца покрывавший её голову, торчал громадным узлом на стороне, над самым ухом, не закрывая выбившейся косички седых волос.
   – Полуночник ты беспутный! Ну в твои ли года? Не с Иванушкой ли Долгоруковым беспутничал всю ночь?
   Смешными казались подобные подозрения на человека если и не немощного в действительности, то во всяком случае и не обладающего хорошим здоровьем, вечно погруженного в глубокомысленные соображения; но бедный барон не смеялся. Он боялся своей жены, он знал, что на неё не подействуют никакие логические построения, никакие очевидные разумные доказательства. Одно было только действенное средство: это выставить тотчас же её любознательности какую-нибудь поразительную новость, до которых она была страшная охотница. К этому-то средству он и прибегал всегда в критических обстоятельствах; им же воспользовался он и теперь.
   – Был, Марфушка, у нашего покойного милостивого государя.
   – Умер? Когда? Что покойный говорил? Кто был при нём? – закидывала вопросами Марфа Ивановна, крестясь и мигом забыв свою досаду.
   Андрей Иванович в это время отыскивал свои туфельки и ночной колпак. Облекшись в то и другое, он со своей супругой отправился в спальню, откуда долго ещё слышался их дружеский говор.
   Между тем Карл Густав, воротившись домой, и не подумал о покое. Зная положение дел до тонкостей и все интриги в придворном кружке, он из полуслов Андрея Ивановича понял более, чем из иного подробнейшего трактата. В этих полусловах он видел обстоятельную программу своих дальнейших действий.
   Войдя в кабинет и приписав несколько строк к заранее заготовленному письму, он приказал позвать к себе самого бойкого и смышлёного из скороходов, состоящих в его свите.
   – Вот тебе, Вурм, письмо… секретное, о котором никто не должен знать. Понял?
   Скороход вместо ответа поклонился.
   – Это письмо, – продолжал граф, – ты должен доставить моему брату, который, как ты знаешь, живёт в имении своём близ Митавы. Передай ему лично и оставайся у него впредь до особого распоряжения. Поезжай сейчас же. Выбери из моей конюшни самых лучших лошадей и выставь их к заставе, куда сам отправляйся пешком, переодевшись… чтобы никто тебя не узнал! У заставы садись на лошадей и скачи как можно скорей. Лошадей и денег для их смены не жалей. Вся важность и успех во времени. Никому, решительно никому не говори ни здесь, ни по дороге, куда и зачем едешь. Выдумай какой-нибудь предлог: болезнь родных или что-нибудь, что бы не показалось странным. Ежели выполнишь всё хорошо, будешь награждён самою государынею выше твоих ожиданий.
   Через полчаса из дома графа Левенвольда вышел какой-то крестьянин, который, обычной неуклюжей походкой пройдя городом до заставы, быстро сбросил там крестьянский армяк и сел в ожидавшие его пошевни. Лихая тройка помчалась по дороге в Курляндию.

II

   В Лефортовском дворце умирал император-отрок, а в Кремлёвском уже шло предварительное совещание членов Верховного тайного совета и некоторых из первых родовитых сановников о том, кому быть преемником[34]. В совещании участвовали: великий канцлер Российской империи граф Головкин, князья Василий Владимирович и Василий Лукич Долгоруковы и князья Дмитрий Михайлович и Михаил Михайлович Голицыны; не было князя Алексея Григорьевича и вице-канцлера Остермана, уехавших после кончины государя домой. В это же собрание прибыли и архиереи, совершавшие последний обряд над умирающим, неизвестно, по приглашению ли, по собственному ли побуждению или по распоряжению владыки Феофана Прокоповича, мечтавшего играть политическую роль.
   Вторжение духовенства, этого нового элемента, и притом элемента враждебного, в совещание, почти что семейное, двух родовитых фамилий, Долгоруковых и Голицыных, конечно, не согласовывалось с их видами, а потому князь Василий Владимирович поспешил объявить архиереям, что собрание для совещания о престолонаследии назначено во дворце не раньше десяти часов утра. Оскорблённые иерархи ушли.
   С их уходом начались шумные споры. Вопрос действительно выставлялся в первый раз в исторической жизни государства. Потомков царствующего дома по мужской линии после смерти Петра II не оставалось никого, а по женской линии, напротив, несколько лиц. По духовному завещанию Екатерины I, на престол Российской империи более всех имел право сын покойной старшей дочери Петра Великого, Анны Петровны – наследный принц Шлезвиг-Голштинский Карл-Пётр-Ульрих, но воцарение этого ещё ребёнка-государя более всех других не могло нравиться русским вельможам. Оно, во-первых, ставило Россию в неприятные отношения с Данией за Шлезвиг, а во-вторых, угрожало наплывом голштинцев; а каковы были голштинцы, это могли знать русские по Бассевичу, насолившему и надоевшему[35] всем в царствование Екатерины I. Поэтому естественно, что кандидатура принца Карла-Петра-Ульриха провалилась почти по единогласному мнению.
   Названо было кем-то имя второй дочери Петра, Елизаветы Петровны, но точно так же единогласно отвергнуто. Цесаревна так молода, так любит удовольствия. Выйдет замуж – Бог знает кому придётся кланяться, вдруг выйдет ещё хуже… Явятся фавориты неизвестно из какой среды, вроде Шубиных… пострадает амбиция старых родичей. «Царица-инокиня Евдокия Фёдоровна?» – высказал было Дмитрий Михайлович, да и сам одумался – стара, на ладан дышит; конечно, отсрочка, а всё вопрос опять тот же, только будут ли ещё они, верховники, после такой отсрочки в таком же авантаже, как теперь? И Евдокия отстранена. Остаются дочери Ивана, старшего брата Петра: Екатерина, Анна и Прасковья. Но Екатерина, бывшая замужем за герцогом Макленбургским и уже лет десять как бросившая мужа, жила постоянно в Москве и не пользовалась общим расположением.
   – А что же можно сказать против Анны Ивановны? – спросил Василий Лукич Долгоруков, как видно забывший о им же самим диктованной духовной или рассчитавший, что возвышение семьи князя Алексея не принесёт ему личного интереса.
   Возражений не высказано – значит, выбор удовлетворял всем ожиданиям. Да иначе и быть не могло. Анна Ивановна была вдова, не стара, но и не в таких, однако же, летах, чтобы можно было опасаться нового замужества. Живя в Митаве, как герцогиня Курляндская, она не прерывала тесных отношений с русским двором, имела при нём своего постоянного агента, временами наезжала сама и была ко всем так ласкова, да и не только ласкова, а, нуждаясь постоянно в деньгах и подарках, ко всем влиятельным лицам относилась всегда искательно и предупредительно. Правда, говорили про её интимные отношения, про влияние Бестужева и фаворита, какого-то Бирона, но эти лица не казались опасными. Сам Бестужев не имел партии, друзья его все разосланы, а проходимца, немецкого фаворита, можно было бы и не пускать в Россию. Разве нельзя было заменить немца и получить фавор кому-нибудь из партии верховников? Сам предложивший в императрицы Анну Ивановну Василий Лукич в бытность свою два года назад в Митаве разве не пользовался её благосклонностью? И разве не мог надеяться на продолжение такой же благосклонности? Наконец, думалось и то, что, всем обязанная им и чувствуя свою женскую неопытность в правительственных делах в такой обширной империи, она по необходимости должна будет держаться их и согласиться на все их требования. Познакомившись сначала из подневольных петровских путешествий за наукой и из более участившихся посольских пересылок, а потом и из собственной книжной начитанности с порядками чужих краёв, в особенности Швеции, русским родовитым фамилиям захотелось пересадить и на родную почву те же порядки, ограждающие их от произвольных опал и ссылок, а подчас и более чувствительных дисграций. Под влиянием таких-то соображений и произошло то, что, когда произнеслось имя Анны Ивановны, по свидетельству современника Феофана Прокоповича, «тотчас чудное всех явилось согласие».
   Единодушно решили: об избрании Анны Ивановны предложить на обсуждение общего собрания членов Верховного тайного совета, сенаторов и других влиятельных сановников, назначенного в десять часов того же утра. По решении главного вопроса некоторые уехали, и остались только канцлер Головкин да верховники Долгоруковы и Голицыны.
   – Воля ваша, – по выходе многих персон начал говорить Дмитрий Михайлович Голицын, – а только надобно себе полегчить.
   – Как себе полегчить? – спросил один из Долгоруковых.
   – Да так полегчить, чтоб воли себе прибавить, – пояснил Дмитрий Михайлович.
   Это предложение как будто удивило князей Долгоруковых, и один из них, более выдающийся, Василий Лукич, заметил опасливо:
   – Хоть и зачнём, да не удержим.
   – Нет, удержим, – настаивал Дмитрий Михайлович, – только надобно, написав, послать к её величеству пункты[36].
   По этому разговору видно, что почин первого формулирования стремлений верховников принадлежит Дмитрию Михайловичу, хотя нельзя сомневаться в существовании предварительных тайных переговоров по этому поводу в высокопоставленных фамилиях. Почему же именно Дмитрий Михайлович, а не кто-нибудь другой, взял на себя этот почин?
   Дмитрий Михайлович – тип старого русского боярства, уже знакомого с западной наукой. В семействе его сохранялись черты прежнего допетровского семейного духа: то же глубокое уважение, безропотное повиновение ему как главе от всех членов и то же властолюбивое, не терпящее никаких замечаний отношение с его стороны. Почтение к нему в семье доходило до того, что никто из семейных не смел сесть в его присутствии без его приглашения. Сам Пётр Великий, не любивший стесняться ни с кем, уважал обычаи Дмитрия Михайловича. По рассказам Н. С. Голицына, Пётр Великий любил часто захаживать по утрам к князю Дмитрию Михайловичу, чтобы сообщать ему свои новые предприятия или выслушивать его мнения. Князь имел обыкновение никого не принимать, не кончив утренних молитв. Нередко случалось, что прибытие высокого посетителя было ранее срочного часа; Пётр Великий не прерывал благочестивого уединения князя. «Узнай, Николушка, когда старик кончит свои дела», – говорил государь родственнику Дмитрия Михайловича, мальчику князю Голицыну, жившему у него в доме, и терпеливо ждал выхода старого князя.
   Как образованный, начитанный человек, князь понимал необходимость реформ Петра, но не понимал и не одобрял увлечения, не одобрял развода Петра с Евдокией и второго брака с Екатериной, осуждал наплыв иностранцев и чуть ли не видел в этом поругание русского имени. Не раз он говаривал: «К чему нам нововведения; разве мы не можем жить так, как жили отцы, без того, чтобы иностранцы являлись к нам и предписывали нам новые законы». К упрочению недружелюбного взгляда много содействовало и несчастливое его общественное положение. Конечно, его как умного, опытного и влиятельного вельможу не отстраняли вовсе от государственной деятельности, но как-то случалось так, что его держали постоянно в тени, вдали от центра, от двора, где фигурировало много фаворитов-проходимцев, как из русских, так и из немцев.
   Под постоянным давлением желчной накипи Дмитрий Михайлович пришёл к убеждению в необходимости установить такой порядок, который устранил бы фаворитизм, а, следовательно, и ограничивал бы самодержавие. Для достижения же этой цели настоящее время представлялось самым удобным. Анна Ивановна, натерпевшаяся от скудости средств, наголодавшаяся, без всякого сомнения, из одного уже чувства благодарности за избрание будет держаться за Верховный тайный совет и не выйдет из его воли во всё время своего царствования, в которое между тем новый порядок успеет установиться и окрепнуть.
   Но в чём должно заключаться ограничение самодержавия, в каких именно пунктах формулироваться – отчётливо не сознавалось и самим Дмитрием Михайловичем. Смерть императора Петра II застигла его врасплох, а между тем теперь же, неотложно, в какие-нибудь три или четыре часа, необходимо определить новое положение, по крайней мере в главных, существенных чертах. Необходимо представить общему собранию, которое соберётся не далее как в 10 часов, избрание Анны Ивановны фактом уже готовым и выработанным. Как опытный человек, Дмитрий Михайлович знал, что толпа, из кого бы она ни состояла, в особенности славянская толпа, всегда расплывается в мелких спорах и сама никогда не придёт к определённым выводам без руководительства намеченной заранее программы.
   И вот Дмитрий Михайлович, почти шестидесятилетний старик, в той же комнате после бессонной ночи при помощи только Василия Лукича – граф Головкин уехал домой – принялся за работу составления адреса к императрице об избрании и главных оснований кондиций этого избрания. Эти кондиции, по свидетельству Манштейна, составлены были в следующих чертах: 1) императрица должна была управлять государством по определениям Верховного совета, 2) самовольно не могла объявлять войны и заключать мир, 3) не могла назначать податей и располагать важными государственными должностями, 4) не могла казнить смертью дворянина без доказательства его преступления, 5) не могла конфисковать имущество, 6) не могла распоряжаться государственными землями и раздавать их, 7) не могла вступать в супружество и назначать себе преемника без согласия Верховного совета[37].