сбросил с ног. Ни столяра, значит, и ни его обуви -- а только раскрытые
в полумглу вечера створки окна и далекое обручальное кольцо месяца,
наполовину выставленное из-за лиловой длинной тучки. Вся вспыхнув, вы тоже
броситесь в одной рубахе к окну, вмиг перемахнете через подоконник и
окажетесь в росистой траве, среди трелей ночных лягушек. И тут увидите, как
вон за тем забором, по тому бугорочку мчится длинноухий заяц, прижимая к
груди сапоги. Увы, Лилиана Борисовна, предмет вашего нового увлечения
окажется обыкновенным робким зайцем, которого не так-то легко настигнуть,
ибо у него длинные и резвые ноги... Вот какое приключение ожидает вас в
недалеком будущем, уважаемая Лилиана Борисовна...
Так закончил мой посетитель свое пророчество, и надо сказать, что оно в
точности сбылось -- и сапоги были, и лягушачье пение за окном, и лишь о
тумане он ничего не сказал, о низком вечернем тумане, который стлался за
огородами, и убегающий от меня Кузьма Иванович то и дело с головою нырял в
этот туман, подбирая, видимо, оброненную на бегу обувку... Я вернулась тогда
в избу, обогнув ее со стороны двора, где был запасной вход через дровяной
сарай (вход в дом с улицы был заперт изнутри), босые ноги мои были мокры от
росы и горели от ожогов невидимой в темноте крапивы. И, потирая свои
бесславные жгучие раны, я сидела в темноте избы на кровати, смеялась и
плакала и вспоминала пророчество белки.
Мой давний гость был прав. Да, я не должна была забывать Митю. Не
должна, по крайней мере, пытаться делать это вопреки велению своего сердца.
А оно повелевало мне принять то, о чем говорил ...ий: вечное ожидание,
готовность Пенелопы; предпочтение вдовьего отшельничества всему остальному;
спокойное устремление к великому молчанию, которым обычно завершаются ночные
жалобы одиноких вдов. Гость меня учил: не пытайся уйти от самого страшного
своего поражения, не скрывай его ни перед людьми, ни перед самим собою.
Знай, что все самые великие твои поражения достойны лишь мимолетной улыбки,
когда ты сможешь вспомнить о них у рубежей этого бытия. И хотя тебе пока
неведомо, сможешь или не сможешь вспоминать о былом, оказавшись по ту
сторону, но тебе дана возможность сейчас, пока жива, мысленно перейти через
роковой мост, оглянуться назад и тихо улыбнуться всем своим прошлым ужасам,
тревогам, страхам и проклятьям. Не забывай Митю, наставлял меня ...ий, жди
его возвращения и, спокойно храня верность одному из самых лучших людей,
постепенно сама станешь человеком, освободишься от всего звериного. А когда
это произойдет -- незримо для всего мира, безо всякого постороннего
свидетельства, -- ты достигнешь своей цели и сможешь быть всегда вместе
с тем, кого ты любила великой любовью.
И я тогда не знала, сидя в темноте на кровати и потирая пальцем
крапивные ожоги на ногах, что именно таким путем -- через пронзительную
телесную боль и плотскую маету, водворяется в нас духовность и происходит
очеловечивание. Впоследствии я испытала еще немало боли и маеты, пока
однажды не поняла, что таким образом угнетается мой родной зверь, в котором
сижу я со своей душою. И освободиться я могла, подобно Красной Шапочке,
только тогда, когда разрежут чрево бедному зверю. А он усердно, жадно,
тревожно и ежедневно заботился о насыщении, искал убежища, ложился отдыхать
и неотвратимо старел, понуро двигаясь к смерти.
Я нечаянно обрезала палец, когда чистила морковь, полоснула ножом по
пальцу -- и это было одной из самых незначительных моих попыток вскрыть
оболочку зверя и выйти вон. В другой раз я несла на спине полмешка картошки,
споткнулась о порог и упала, налетела лицом на край ведра, рассекла лоб и
скулу, и хлынувшая кровь залила мне глаз, залепила ресницы. Я лежала на полу
рядом с горкой упавшего мешка, ведро откатилось в сторону и почти исчезло
под кроватью, я охала и плакала, зажимая рану рукою, и мне было горько и
ужасно подумать, что я одна осталась под старость, и кровь налипла к щеке,
словно мокрая тряпка. Нет, никогда зверь не бывает одинок, как бывает
человек, и если зверь нечаянно рассечет морду о ветку или камень, ему и в
голову не придет мысль о надвигающейся старости. Это оно, сугубо
человеческое, на миг выглянув из пореза кровавой раны, могло в тусклом
отблеске ведерного дна, еле видимого в темноте под кроватью, узреть
чудовищный зрак враждебного бытия. Я плакала, размазывая по лицу кровь и
слезы, и яростно спорила с давнишним своим посетителем, который призывал
когда-то меня изгонять из себя зверя и оставлять только человеческое. Я не
знала, как ему самому удается это, а мой человек копошился на полу и, стоя
на четвереньках посреди комнаты, рыдал, распустив губы, мокрые от слез и
натекшей крови. Я плакала одна в своем доме и ничего другого не могла
сделать -- даже умыться и перевязать рану.
Тут и скрипнула тихо дверь -- и вошел в комнату робкий длинноухий
заяц, смущенно кашлянул и замер у порога, прижимая лапу к груди. Кузьма
Иванович занес мне давно обещанный рубанок и притащил за пазухой стеклянную
банку с отварными грибочками, еще теплыми. Он-то и помог мне подняться,
умыть лицо и перевязать рану.
Прошло немало времени, пока я научилась действовать рубанком. Но вот
однажды я чисто выстрогала отпилок доски -- так ровно и гладко, что на
доске можно было писать тонко очиненным карандашом. И на этой деревянной
скрижали я написала: "Митя, вот тебе тетрадь, на которой ты можешь
что-нибудь для меня нарисовать". Потом я снова начисто выстрогала доску и
легла спать. Так я приготовилась встретить свою вдовью осень. А серый
боязливый заяц скакал где-то в темноте, ковылял через пустое поле и порою,
замирая на месте, становился столбиком, нюхал встречный ветер и шевелил
ушами. И как говорил мне ...ий, прощаясь: "Он будет ручным, но в руки вам не
дастся", -- так и случилось. Мы многие годы были друзьями, но потом он
нашел себе какую-то женщину из соседней деревни, и наша дружба прервалась.
Однако гроб для меня, когда я умерла, сделал все же Кузьма Иванович.

    ГЕОРГИЙ



Супружеская взаимная глухота, о как много горьких проклятий прозвучало
на твой счет. Но я проклинать не стану Еву, она ведь делала все, что, по ее
разумению, должно было принести нам счастье, ей и мне, милой львиной
парочке, и нашим львяткам, которые пошли у нас один за другим, целых три
великолепных экземпляра, здоровых, красивых и безупречных в смысле
экстерьера. Как им повезло с матерью, какая это была великолепная охотница,
жрица добычи, с какой веселой, бодрой неутомимостью отправлялась она на
промысел, за ночь могла обежать пол-Земли и к утру возвратиться домой, в
нашу уютную пещеру в Сиднее, принося в зубах тяжелые пачки банкнотов.
За внешней хрупкостью и обличьем милой, веснушчатой большеротой
девчушки из какой-нибудь среднероссийской провинции, за славянской ее нежной
золотистостью таилась чудовищная мощь стальных мускулов, она была
совершенством того мира, где великая охота на конкурентов составляет основу
и смысл бытия. У нее были заводы, у нее были танкеры, у нее были большие
доходные дома почти во всех крупных городах Австралии, у нее была вилла в
Монте-Карло, она была владелицей неисчислимых стад тонкорунных овец, в
подвалах Цюриха гномы берегли ее золото, она держала в своих белых, нежных с
длинными пальцами ручках судьбы тысяч людей и пятнадцати директоров, сплошь
из тигров, медведей и буйволов.
Вся наша кругленькая Земля, источающая из своих родников неисчислимые
сокровища для потребительской цивилизации, была в ее распоряжении, и моя
женка щупала ребра у жирных голландских сыроваров, у алжирских торговцев
шагренью, при ее имени вздрагивали и ощеривали зубы аргентинские
колбасники... Но эта магнатка, как и все истинно великие, была сама простота
и скромность, она профессионально разбиралась в живописи, помнила все
мелодии своего любимого Генделя, могла довольно мило сыграть на клавесине и,
когда какого-нибудь из наших львят прохватывал понос, сама варила чернику,
собранную для нее рязанской бабушкою, и отваром отпаивала заболевшее дитя.
Я никогда не предполагал, что она настолько могущественна и богата, мне
стало смешно, когда она впервые, привезя меня в настоящую свою Австралию, с
веселой важностью изложила однажды утром, лежа рядом в постели, каковы наши
материальные дела. Нахохотавшись вволю, я объявил ей, что как человек,
воспитанный в совершенно иных условиях, я не мыслю себе жизни задарма и
поэтому буду содержать себя только на то, что сам заработаю, и, значит, для
того чтобы появились у меня мои кровные трудовые денежки, мне нужна работа.
О, само собою разумеется, согласилась Ева, я это предполагала и заранее
позаботилась обо всем. И она, заставив меня накинуть халат, повела с собою,
мы вышли из дома н по зеленому ровнейшему газону нашего парка подошли к
отдельно стоявшему среди деревьев новому модерновому дворцу, похожему на
развернутый аккордеон.
Это, как я узнал в ту достопамятную минуту, оказалась моя мастерская.
Ничего подобного я еще не видывал. Куда там было сравниться с нею
претенциозной хавире моей знаменитой тетки! Маро Д. лопнула бы от зависти,
увидев здание, внутренние помещения и все те умные приспособления и затеи,
которыми снабдила мастерскую Ева, тщательно все продумавшая совместно с
лучшими архитекторами и самыми известными дизайнерами Австралии. Каков был
свет -- всегда яркий, ровный в любую погоду, днем и ночью --
искусственный свет был так прекрасно подобран, что совершенно не отличался
от естественного; каковы гобелены -- подлинный семнадцатый век, --
которыми были увешаны стены громадной мастерской; к ней примыкали
графическая студия с новенькими офортными станками, прессами, наборами
медных и цинковых пластин и небольшая "дамская" мастерская на тот случай,
если Еве тоже захочется что-нибудь сотворить, и диванная, и буфетная с
баром, с холодильниками и с неисчерпаемыми запасами чего только хотите. И
даже бассейн был, и зал для гимнастики и занятий хатха-йогой, и столярная
мастерская с набором австрийских инструментов, и мансарда-кабинет для
уединенных раздумий, куда ключ был только один, и он, разумеется, вручался
мне.
"Вот здесь и работай, милый, -- сказала Ева, деловито осматривая
мастерскую, словно портниха свое изделие, -- это тебе небольшой
свадебный подарок, -- сказала она, -- чтобы ты мог начать свою
трудовую жизнь, мой любимый трудящийся".
Но она, оказывается, подарила мне не только лучшую в мире мастерскую.
Из-за портьеры высунулась бледная голова с лысиной и тотчас скрылась.
"Пан Зборовский! -- позвала Ева, и когда лысый джентльмен подошел к
нам, поклонившись мне и поцеловав у нее ручку, Ева представила: -- Это
господин Зборовский Станислав, талантливый художник, он тебе, милый, будет
хорошим другом и компаньоном, чтобы тебе не было скучно сначала, пока ты еще
не обзавелся знакомыми".
Я недоуменно смотрел на этого пана, который стоял перед нами, заложив
руки за спину, и с невнятным выражением на лице поднимал поочередно то одну
бровь, то другую.
"Пан Зборовский, -- сказала жена, -- будет работать в моей
маленькой мастерской, потому что у меня пока нет времени заниматься
живописью. Мне предстоит поездка в Иран, потом в Японию, потом в Америку, а
ты начни работу, войди в курс дела, как говорят у вас, и тебе во всем
поможет пан Станислав, правда ведь, пан Станислав?"
Тот наклонил голову, поднял правую бровь и хрустнул пальцами у себя за
спиною.
Когда мы с Евой покинули мою великолепную мастерскую и вернулись в дом,
она рассказала:
"О, это очень талантливый и бедный художник, мой дальний родственник,
мне его стало жалко, у него ведь нет своей мастерской, и я решила ему
немножечко помочь. Пусть он поработает рядом с тобой, ты не будешь
сердиться, милый?"
"Нет, -- ответил я... -- Да и куда мне одному такую махину? Там
бы поместилось все мое художественное училище..."
На следующий день Ева отбыла в Иран, а я остался в обществе молчаливого
Зборовского. Пан и на самом деле вскоре приступил к работе: разложил на
столе крохотные колонковые кисточки и поставил на изящный мольберт холстик
размером с конверт. Упираясь языком изнутри в щеку, отчего она напухла
шишкой, Зборовский старательно наносил крохотные светлые мазочки,
пуантилировал, изображал нечто зыбкое, в меру благородное и вкусное по
колориту -- что-то там мелькало вроде розовой козочки на фоне
мыльно-зеленой травки.
Оказалось, что Зборовский совершенно свободно разговаривает по-русски,
о чем Ева мне почему-то не сказала, и мы с паном немного потолковали о
технике пуантилизма, вспомнили Сера, Ван Гога, после чего я направился в
свою мастерскую.
Я вошел, вновь осмотрел все восхитительные гобелены, покрутился возле
изящных и удобнейших мольбертов, на которых стояли услужливо приготовленные
беленькие холсты разных размеров, потрогал новенькие кисти, должно быть,
очень дорогие, потом сел в кресло, закрыл глаза и неожиданно погрузился в
глубокий сон.
Проспав довольно долго, я проснулся и почувствовал себя бесконечно
несчастным. Мне стало ясно, что отныне я больше не возьму в руку кисти и не
размешаю на палитре краски. Я погиб как художник, и это произошло так же
внезапно и скоро, как смерть при автомобильной катастрофе.
Но пока об этом знал я один да, может быть, мой далекий друг ...ий,
который провожал меня до аэропорта Шереметьево и в минуту расставания
расплакался, как ребенок. Он рыдал, протяжно охая, и сквозь рыдания
выкрикивал матерные ругательства, а потом, когда я подошел к нему, чтобы
обнять на прощанье, и слегка стукнул его кулаком по плечу, он, весь в
слезах, вдруг размахнулся и влепил мне такой хук в солнечное сплетение, что
я охнул и чуть не задохнулся. После этого он повернулся и, словно слепой,
побрел куда-то спотыкаясь и скоро скрылся в толпе. Возможно, его вещая душа
уже догадывалась, знала, какая меня ожидает беда, конечно знала.
По темному дну океана человеческого, в немыслимых закоулках жизни
каждый из нас тащил в одиночку груз неведения и тоски, хлам собственного
ничтожества и, хрипя от натуги, нашаривал ногами дорогу к творчеству. Нам
никто не обещал его, но мы хотели творить, над нами глумились оборотни,
морочили и завораживали нас, и все же, проплутав в бесплодных дебрях хаоса,
мы вновь возвращались назад и с прежнего места продолжали свой поиск. И
когда страдание становилось невыносимым, душа словно внезапно вскипала, и
над вздыбленной пеной горьких восторгов, над клокотанием отчаяния возникали
бледные струйки пара, химеры образов того искусства, что доступны
человеческому одиночеству.

Георгий попал в золотую клетку, еще сам не понимая этого, и поэтому я
так горько плакал, навсегда прощаясь с ним в Шереметьевском аэропорту.
Оттуда я вернулся автобусом в Москву... Посидев на скамейке Цветного
бульвара, отправился к своему старому знакомому, космическому живописцу
Выпулкову. Дверь дома, эта никогда не закрывавшаяся дверь нежилого
помещения, была распахнута настежь, я вошел и, пройдя темным коридором,
добрался до той большой комнаты, где были навалены вдоль стен шедевры
космического и стоял мольберт с новым холстом, пока только намеченным
жирными угольными линиями. Корнея в мастерской не оказалось, но зато я
услышал доносившийся из соседней комнаты стук пишущей машинки.
Пойдя на звук, я вскоре с удивлением рассматривал весьма странного
субъекта, человечка, который был ростом с десятилетнего не очень крупного
мальчика, но свирепо бородат, в подтяжках, поднимавших мятые штаны к самым
подмышкам их худенького носителя. Он стоял у старого, бросового вида,
ободранного стола и одним пальчиком выстукивал на дореволюционном
"Ремингтоне", механизм которого, как я заметил, был опутан клочьями пыльной
паутины. На листе бумаги, заложенном под валик машинки, было отпечатано
строк пять прыгающими, как блохи, буквами.
Что вы тут делаете, спросил я у бородача, похожего, как мне подумалось,
на еще молодого недозрелого гнома, как что, отвечал он, развернувшись на
крошечных ножках в мою сторону, разве не видите, что работаю. А над чем
работаете, спрашивал я, не особенно чинясь, печатаю материал одного научного
изыскания, последовал ответ. А какого, нельзя ли мне узнать, продолжал я в
том же духе, почему же нельзя, можно, невозмутимо отвечал молодой гном, я
пишу об отражении космической темы в русских и византийских иконах
пятнадцатого века. Как это, удивился я вполне уже серьезно. А так, был
ответ, что на многих иконах этого времени есть изображения летающих тарелок,
гуманоидов в скафандрах и зашифрованы математические формулы. Вот как,
сказал я, а вы не знаете, где Корней? Какой такой Корней, с некоторой долей
ядовитого раздражения спросил исследователь, и почему это я должен знать,
где он? Как какой Корней, снова удивился я, Выпулков, разумеется. Позвольте
мне узнать, кто это такой ваш... Выпулков? И тут я понял наконец, что
молодой ученый никакого отношения к Корнею не имеет. Странно, сказал я,
удивительное совпадение... ведь он тоже вплотную занимается космическими
проблемами. Кто это он, спрашивает, Корней Выпулков, художник, отвечаю я.
Кстати, как вы сюда попали? Кто вас привел? Никто не приводил, недовольно
хмурясь, молвил гном, я шел по улице, увидел этот домик, вошел и, значит,
занял пустую комнату. Вот все вы такие, воскликнул я, все на одну колодку.
Позволите узнать, кто это мы, язвительно молвил бородач. Вы, сказал я,
потомки, должно быть пришлых гуманоидов. Я сразу вас угадал, вы не
оборотень, не зверь, ведь в вас ничего нет звериного, вы очень милый молодой
человек... Но почему вы все такие? Почему занимаете пустые комнаты в
заброшенных домах, не спросясь даже в домоуправлении, не дав себе труда даже
подумать о том, что первый же техник-смотритель или дворник может вас
вытурить вон? И ведь уйдете, подчинитесь беспрекословно, с гордым и
независимым видом покинете сей кабинет, унося под мышкой пишущую машинку.
Беда с вами! Словно зачарованные дети, бродите вы среди волчьих битв и
обезьяньих войн этого коварного мира, задрав голову к небу и считая
звездочки. Вечно занятые космическими проблемами, вы не замечаете, как
дрожит под ногами земля в гневе на беззаконие и свинство оборотней, и солнце
возмущенно плюется со своего небесного престола, грозя новым потопом миру
нечестивцев.
Однажды летом, много времени спустя, со своей женою и с маленьким
сыном-бельчонком блаженствовал я на рублевском пляже среди тесной толкучки
нагих своих современников, чистотелых и розово-смуглых, словно диковинные
плоды, среди визжавших и плескавшихся в мелкой воде, выскакивавших из нее на
берег, с тем чтобы сменить прохладную водную ванну на жаркую солнечную,
среди безмятежных и счастливых купальщиков, столь похожих на бессмертных,
-- в одну из редких минут моей жизни, когда я перестаю, наконец,
различать среди людей оборотней и каждый человек мне кажется безупречным
сосудом -- носителем божественного духа, я вдруг увидел тебя, мой
бородатый крошечный исследователь древних икон, ты стоял на песчаном обрыве,
под которым я вместе с сыном копал пещерку, ты был одет в белую рубаху и
широкие черные штаны с пузырями на коленях, весь вид твой выражал высшую
степень снисходительности к тем, что в голом виде барахтались у берега,
сидели и валялись на песке и в траве.
Я вскарабкался на обрыв и предстал перед тобою почти что в костюме
Адама, но в очках, что отчасти компенсировало разницу наших одеяний. Я
напомнил тебе, где и при каких обстоятельствах мы встречались несколько лет
тому назад, тогда я еще не был женат, а теперь у меня жена и ребенок, вон
тот карапуз... День был на диво хорош -- бархатная жара, над неподвижно
замершими травами и нагретым песком струилось прозрачное марево, а ты, брат,
был в глухо застегнутой рубахе, в душных помятых штанах, и лишь летние
сандалеты да слегка подвернутые рукава белой рубахи, откуда торчали бледные
слабые руки, говорили о твоей попытке как-то соответствовать почти
тропической июльской жаре. Я спросил у тебя, почему ты не купаешься, и ты
ответил, метнув на меня возмущенный взгляд, что это не нужно тебе --
имелось в виду языческое празднество пляжных игр на водах, и оголенные тела
мужчин и женщин, и откровенное, уничтожающее всякий стыд торжество
чувственности, и две здоровенные девахи, молодые, гладкие антилопы, с визгом
промчавшиеся мимо нас, тряся грудями, -- все это не нужно было
бородатому крошечному человеку в слишком просторных штанах, в сандалетах на
босу ногу. Он еще добавил, что все это для него уже "пройденный этап". Я
спросил у него, зачем же он тогда явился сюда, ведь добраться до пляжа в
жаркий июльский день, да еще и в выходной, было делом довольно сложным. У
конечной станции метро гудела огромная толпа, дожидаясь автобуса, было много
милиции и людей с красными повязками на руках, должно быть из народной
дружины; ходили вдоль очереди жаждущих попасть на пляж потные билетерши с
сумками и почти насильно оби-лечивали будущих пассажиров автобуса, которых
столько набьется в машину, что не только билеты брать -- рукою
шевельнуть не смогут, чтобы поправить сползающую на нос панамку... Все это
живо пронеслось перед моим мысленным взором, пока я с недоумением и с
какой-то безнадежной тоской разглядывал бледное, темнобородое, тщедушное
существо, почему-то забравшееся в самую середину пляжного лежбища.
Мне жилось тогда странно, с виду я вел самый заурядный и нормальный
образ жизни, ходил на службу, женился и спал в одной постели с женою,
встречал, ее с букетом цветов в роддоме, когда она подарила мне сына, водил
его в ясли-сад и забирал вечером оттуда, ездил с семьею в загородный лес и
на пляж летом... Все было обычно, как у всех, то же самое банальное
сумасшествие так называемой семейной жизни... и уже созрела в душе моей
решимость, я понял, наконец, как должен поступить и купил себе щенка
сибирской лайки... Но об этом моя бесценная, позже...
Я ждал ответа на свой вопрос, однако человек, столь похожий на
недозрелого гнома, ответом меня не удостоил. Он полуотвернулся от меня, то
есть стал ко мне боком, и глубоко запустил руку в карман штанов. Мешок
кармана был, очевидно, столь велик, что бородачу пришлось даже наклониться,
а свободной рукою ухватить штанину где-то возле колен и подтянуть ее кверху,
помогая ищущей руке встречным движением карманного дна. Наконец он нашарил
то, что искал, выпрямился -- и вынул из недр штанов обыкновенный
жестяной будильник. Стоя в двух шагах от исследователя космических икон, я
отчетливо слышал, как машинообразно стучит заведенный будильник; время он
показывал без двадцати четыре. Человек по-прежнему ничего не говорил мне и
даже не смотрел в мою сторону. Он вдруг снова нагнулся и сунул будильник
между ног и зажал его в паху, там и стучали теперь часы, громко отсчитывая
проходящие мгновенья. Он, то есть мой исследователь, покосился на меня, и на
лице его промелькнуло что-то вроде торжествующей усмешки; стоял он, странно
растопырив и чуть отведя назад руки, в позе ныряльщика, собирающегося
прыгнуть головою в воду. И вдруг с визгом загремел туго заведенный
будильник: -- и в ту же секунду моего бородача не стало. Не в переносном
смысле, а буквально -- он исчез словно невидимка.
Ко мне вразвалочку подошел седоватый пузатый бобер, впрочем, сам не
догадывавшийся, наверное, кто он таков, торопливо прожевал и проглотил то,
что было у него во рту, и удивленно спросил, а где же этот, который
беседовал с вами -- со мною то есть. Предвидя возможные осложнения, я
взял себя в руки и хладнокровно отвечал толстяку, что это был один из
помощников иллюзиониста Кио, который сегодня отдыхает и находится сейчас на
другом берегу возле той голубой машины, и я показал на дальний берег
водохранилища, где отдельным лагерем стояли владельцы легковыхавтомобилей.
Удовлетворенный моим ответом, бобер понимающе кивнул и вернулся на свое
место доедать оставленную пищу.
А я вернулся к жене и сыну, которые возились под песчаным обрывом, роя
палочками пещерку, и мне было понятно, что недоступную для моего разумения
тайну являют собою эти подлинные люди, с виду такие нелепые и беспомощные,
но знающие нечто такое, что даже с помощью простого будильника или ржавой
кочерги они могут летать, исчезать, преодолевать земное тяготение, проникать
в подземный Тартар и выбираться оттуда с возвращенной к жизни невестой. А
я... а мне и всем таким, как я, ничего подобного совершать не дано, зато мы
можем летним воскресным днем поехать с женами и детьми на пляж...

Человек будущего! Оно уже есть, оно говорит с вами -- будущее так
же наличествует, как и прошлое, все уже давным-давно произошло, и Вселенная
до краев наполнилась всеми совершившимися событиями. И будущие люди уже
существуют, и прошлые люди еще существуют, а МЫ, составляющие ныне звучащий
Хор Жизни, всегда гудим, хлопочем единым ульем какого-нибудь одного
человеческого поколения. И когда нечаянно залетают друг к другу соседи по
поколениям -- появляясь то слева, то справа, то МЫ радостно дивимся друг
на друга и печалимся лишь оттого, что из-за тесноты пространства нам
невозможно быть всем вместе, рядом и всегда, что из-за нехватки места на