жизни, уснуть бы, -- потому что ничего мне не надо. Мама учила спать,
положив руки поверх одеяла, она внимательно, с плохо скрытой
подозрительностью во взгляде, опытными глазами взрослой следила за мною,
прививала мне самые здоровые привычки, но если бы знала она, бедняжка, что
встает пред моим внутренним взором в то время, когда я, чистенькая, вымытая,
лежу в постели, смиренно сложив руки на груди. Покров с тайны был нечаянно
сорван, и с того времени все, чему учила меня мама, ревнительница чистоты и
порядочности, возымело обратное действие. Сообразно тем видениям, которыми
была полна моя смутная душа, я должна была стать ранней распутницей, по я
жила в добропорядочной обстановке чинной семьи, много читала, рисовала,
слушала музыку -- распутница из меня не получилась, я стала старой
девой. Моя красота, привлекавшая инстинкты стольких юношей, осталась для них
твердыней неприступной. Приди тот лысый, сухощавый майор и его крутобедрая
майорша несколькими годами позже в наш дом и соверши они все, что было
угодно им, исходя из их опыта и бесстрашия давно составившихся партнеров,
это не повредило бы мне, думаю.
Мама! Я вижу в твоих выцветших, когда-то зеленых глазах тоску и
недоумение, как у старой коровы, которая не понимает, почему ее телка-дочь
не хочет стоять рядом и мирно перетирать жвачку, а несется куда-то на стену,
выставив рожки и задрав хвост. Да, похоже, что я хочу пробить лбом стену. И
когда я проскочу сквозь дыру, то там, за стеной, окажется иное пастбище, чем
здесь.. Я не смогла стать художницей, хотя с детства любила рисовать, писать
красками, но научилась понимать, что гениальные художники были похожи на
меня тем, как им хотелось прорваться сквозь тюремную стену гнусной
обыденности к жизни иной, запредельной, таинственной. И они находили такой
тайный лаз -- у каждого был свой. Я никогда не помышляла, живя среди
обыкновенных смертных, что встречу среди них того, отмеченного, которому
господь укажет тайный ход сквозь каменную стену...
Когда Лилиана толковала мне о своих гениях, я почему-то представлял
старика Февралева. Гении, по ее словам, могли сотворить нечто такое, чего
никто другой не мог, и овеществленное их вдохновение оставалось на земле в
виде произведений, раз и навсегда поучительных для людей всех последующих
поколений. А я вспоминал, каков был этот пьяница Февралев... почему-то жил
совершенно одни, без семьи, в пахучей своей берлоге в конце коридора старого
корпуса, где размещалась школа. Смуглый, сухощавый и твердый, как полено, с
китайскими скулами и венчиком сивых сваляных волос вокруг полированной
лысины, старик мне нравился тем, что принимал каждого из нас, приютских
общежителей, как равноправного себе человека. Может быть, старик давно уже
пропил все мозги и потому плохо соображал, но он с полной серьезностью,
исключающей всякое притворство, здоровался за руку с каким-нибудь шпаненком
из младшей группы, останавливался и заговаривал с ним о погоде, о пропаже
стамески, ругался привычными штампами всероссийского мата, мог пригласить
того же малыша к себе в каморку, чтобы по-братски разделить с ним то, что
оставалось на дне бутылки, спрятанной в самодельный шкаф-подстольник с
изрезанными дверками, запирающимися на загнутый гвоздик. Февралева ругал
всякий начальник, а начальником над ним оказывался каждый, начиная от
уборщицы и кончая директором, по старик был мастером на все руки, мог
выложить каменную стену, починить замки, вычистить сортир, побелить яблони и
сделать оконные рамы. В моем представлении Лилианины гении были похожи на
Февралева, только не пьяного, а чисто выбритого, одетого в хороший костюм и
поставленного почему-то на плоскую крышу сарая... Просто я не знал, что же
мне пытается втолковать моя учительница, и тех высот жизни и духа, о которых
распиналась она, я вообразить никак не мог, и вся высота человеческая в моем
тогдашнем представлении не могла подняться выше крыши сарая... Старик
Февралев в конце концов умер, ничего поучительного для потомков не оставив,
кроме загадочного гроба, неизвестно для кого предназначенного.

Мы прибыли в Москву в середине лета, еще совершенно не предчувствуя,
что нас ожидает. На нас хлынула толпа трех вокзалов, расположенных вокруг
одной площади. Московская толпа -- это особая стихия, похожая на
воздушную бурю или штормовое море, и тревога от ее мощного рева и
одиночество охватывают новоприбывшего с такой же силой и неодолимостью, как
и перед лицом набегающего урагана. О, какие только безвестные ужасы не
мерещатся провинциальной душе при звуках шаркающих о камень сотен тысяч
человеческих подошв, сколь невыносим для чуткого слуха, привычного к
пустотам тишины полей, одновременный лай и кашель, вылетающий из горячих
глоток множества моторов. Красные трамваи с труженическим рычаньем тащат
сквозь толпы легковых машин свою надоевшую ношу, с треском искрят на ходу
дугами и тяжко постукивают стальными стопами по железным тропинкам. Когда
гудит в полдень Москва, кипя родниками неисчислимых своих площадей, сливая
потоки жизненных струй в русла улиц, в тоннели подземки или впитывая людей
каменной губкой многоячеистых зданий, -- всевластный демиург
технического созидания встает над городом и расправляет свои перепончатые
крылья. Мы влились капельками надежды в клокочущий котел Москвы и вмиг
отдали свою жизнь кипению загадочного варева. Зачем столько машин,
троллейбусов, сверкающих шпилей на вершинах гордых небоскребов? Что варится
из нас? Она, столица демиурга, видоизменяет провинциала всего один раз
-- зато навсегда. Отныне он, кто бы ни был, до смерти своей запомнит
образ огненного вихря, который гудит над вершиною громадной страны.
Много всяких изменений происходит с человеком в Москве, когда он, придя
откуда-нибудь с океана или из степи, начинает жить в столице. Самому же
неофиту едва ли удается заметить или осознать перемены в себе, хотя однажды
он может нечаянно глянуть на себя в настенное зеркало, где-нибудь в проходе
многолюдного универмага, и совершенно не узнать своего лица. С Акутиным
произошла перемена в первый же день прибытия в столицу -- с этого дня он
уже никогда не видел во сне синего озера, по которому, словно
царевна-лебедь, плавала его покойная мать. И еще множество перемен быстро
произошло в нем, не замеченных Лилианой Борисовной, единственной, которая
могла бы их заметить, если бы интересовалась им, а не исключительно собою.
На другой же день по приезде нетерпеливая учительница повезла Акутина и
его альбомы в художественный институт, с ходу принимаясь за выполнение
задуманного. И на первых же шагахпо устрашающе-великолепному вестибюлю
института Акутин почувствовал, как он начинает стремительно уменьшаться.
Конечно, Лилиана ничего такого не замечала, но он, разглядывая великолепные
штудии, развешанные по стенам, и впервые вживе увидев карандашную технику
академических рисовальщиков, был потрясен и почувствовал себя ничтожеством.
Он остановился перед круто уходящей вверх лестницей -- с неудержимым
желанием уйти прочь отсюда, бежать, пока не поздно.
Это был верный инстинкт, который повелевал ему спастись бегством, но
Лилиана увлекла его дальше, схватив за руку. И после, в каком-то пустынном,
залитом беспощадным солнцем кабинете, за широким канцелярским столом некий
седовласый, чисто вымытый -- казалось, даже протертый по каждой
морщинке, -- сложно пахнущий человек недолго разговаривал с Лилианой,
едва глянув на несколько рисунков в альбоме Акутина. Учительница говорила
громко и напористо, седовласый кивал с кислой миною на холеном лице, закурил
сигарету с позолоченным мундштучком и в конце беседы, неловко скривившись
набок, что-то написал на бумаге и подал записку Лилиане.
Разговора Акутин совершенно не понял, ибо процесс его стремительного
уменьшения продолжался, подгоняемый холодными взглядами, которыми чем-то
тайно раздраженный человек сопровождал свои действия. Безмерные, ранее
услышанные от Лилианы похвалы возымели на Акутина свое действие -- он
привык уже к тому, что все нарисованное им оказывается чрезвычайно хорошо,
и, не понимая толком, почему хорошо, Митя стал относиться к своим рисункам с
невольным почтением, словно к неким документам, пусть неизвестного
назначения, но весьма ценным. И то пренебрежение, с которым просмотрел их
чистенький человек, куривший сигареты с позолоченными кончиками, было для
Акутина совершенно неожиданным и уничтожающим.
Однако Лилиана, получившая записку, вся засиялаи. чрезвычайно
похорошевшая, румяная, прощалась с хозяином кабинета весьма кокетливо и даже
одарила его многообещающим ласковым взглядом, отчего мужчина несколько
оживился, привстал и, пожимая учительнице руку, криво улыбнулся одной
стороною лица.
-- Дмитрий, ты будешь учиться в художественном училище, --
сообщила Лилиана Борисовна, когда они вышли из -внушительного казенного
здания. -- Этот человек имеет большой вес, он хороший знакомый моего
отца, а иначе мы к нему и не попали бы. Теперь наше дело в шляпе, раз сам
Хорошутин рекомендует тебя директору училища.

Таким образом Акутин попал в список наиболее способных абитуриентов
художественного училища. Рекомендация Хорошутина сыграла свою роль, но мы
все, состоявшие в этом списке, могли бы без всяких сомнений подтвердить, что
Акутин был и на самом деле чрезвычайно одаренным парнем. В этом мы смогли
убедиться, проучившись некоторое время вместе, и его оригинальные рисунки
так нравились всем, что мы наперебой расхватывали его наброски и случайные
почеркушкн, которые он охотно раздаривал товарищам. Акутин был природным
рисовальщиком, но и его чувство цвета оказалось незаурядным и совершенно
особого свойства. Я родом из Армении, и мне единственному из всей нашей
четверки было свойственно активно воспринимать открытые яркие цвета, именно
их сочетать без робости и сомнений в темпераментной, мажорной гармонии
-- мое ощущение цвета было несомненным, ярким и вполне убедительным для
всякого зрителя. Или взять ...ия -- у него, генетически связанного со
школами старинного Востока, цвет был всегда дополняющим элементом к рисунку,
то есть средством так или иначе раскрасить линейный рисунок. Живопись, таким
образом, являлась для него дидактическим средством, с помощью которого он
как бы принимался спокойно вразумлять зрителя, убеждая его, что это, к
примеру, небо, а это зеленый кузнечик. Совсем иное было у Акутина. Его
цветовое ощущение тоже шло из глубин национальной психики, неразрывно
соединенной с природой и особыми условиями того края, где формировалась эта
психика.
Мне приходилось, как и всем студентам училища, часто выезжать на этюды
в среднерусские края, и я видел старые избы, цвет бревенчатых срубов которых
от времени становится таким же, как древние камни, как хмурое осеннее небо,
тяжкое от бремени дождевых вод... Я видел серые заборы из горбыля, сараи,
глиняные дороги, протоптанные среди поникшей травы, крытые соломой или щепою
гумна -- Русь деревянную, давно отмирающую и все еще живую, тягучую и
бескрайнюю. Серые фигурки старух, мужиков в телогрейках... Весенние талые
воды на болотах, нагие леса глубокого ноября. Подобно тому как старая
рабочая одежда ветшает и, выцветая, становится невнятно серой, колорит
трудовой страны серых земель выражен был нежными и тоскливыми вариациями
монохромной гаммы. Отсюда и особенный, излюбленный настрой в пейзажах
Саврасова, Серова, Левитана -- все эти "пасмурные", "хмурые" и "серые"
дни, осенние и зимние леса... Как никто, русские живописцы прочувствовали и
воспели красоту пепельного сияния ненастного неба. Чтобы возлюбить подобную
живопись или создавать ее, необходимо быть смиренным и терпеливым, скромным
и одновременно мощным -- обладать даром простоты при сложнейшем и тонком
душевном устройстве.
Акварели Акутина и его небольшие этюды маслом научили меня понимать это
в большей мере, нежели шедевры прославленных мастеров в Третьяковке. Многие
из акутинских этюдов создавались на моих глазах, и я могу сказать, что тайна
таланта слишком велика, чтобы сполна разрешиться в отдельном человеке и
исчерпаться его личностью. Я видел, как этот простоватый парень, впервые
взявшийся за краски, писал словно искушенный в тонкостях ремесла колорист, и
это было непостижимо -- ведь мы сидели рядом и писали одну и ту же
натуру, один и тот же мотив, и у меня получалась сходная с натурой картинка,
а у Мити нечто совершенно другое...
И если бы я не знал о девственной неискушенности Акутина, о том, что он
всго лишь первый год пишет маслом, я подумал бы, что передо мною эстет,
смелый новатор, обладающий собственными живописными принципами. Все дело
было в том, как устроены его глаза... Нет, не только глаза, но, главное,
душа, в которой что-то происходило, пока он, чуть щуря свои медвежьи глазки,
нерешительно помешивал на палитре краски и потом старательно, осторожно
наносил мазки на грунтованный картон.
Моя знаменитая тетка Маро Д. однажды много лет назад увидела, как я
нарисовал усатого и чернобрового мужика на нашем деревенском заборе,
раскрасив ему щеки соком граната, бросилась ко мне и, заключив в свои
мощные, благоухающие французскими духами объятия, закричала мне в самое ухо,
что я цены себе не знаю, голубчик. Результатом сего пламенного объятия было
то, что мне через десять лет пришлось ехать в Москву, везя с собою громадную
корзину с дарами благодатной Армении.
Тетка была горда, независима и сильна духом. Она стала известной давно,
с тех пор, как выработала свою собственную манеру живописи. Заключалась она
в том, что, в полную противоположность импрессионистам, тетка Маро
совершенно отвергла яркие цвета и принялась писать фузой, то есть мешаниной
из самых невероятных сочетаний, предпочитая брать за основу лишь охры и
землистые краски, и смело пользовалась черным цветом. В результате тетка
добилась плотной красивой живописи, организованной по плоскостному принципу,
и ее полудекоративные монументальные картины получили широкое признание.
Я, впервые войдя в ее огромную московскую мастерскую, был поражен
количеством громадных холстов, многие из которых тетка писала одновременно,
перебегая тяжкой поступью слонихи от мольберта к другому. Из-под короткой
блузы, перепоясанной золотым шнурком, виднелись длинные панталоны с
кружавчиками, такие, какие носили господские дети в прошлом веке. Меня,
голубчика, тетка поместила тут же, в мастерской, чтобы я, не отходя далеко,
самым скорейшим образом изучил методы ее монументальной живописи. Но я
воспротивился, я любил живопись Сарьяна, мне было скучно жить взаперти в
неуютной мастерской тетки Маро, заставленной ее однообразными шедеврами, и
после шумного родственного разговора я получил разрешение учиться в
известном московском училище. И вот там на первом курсе я и познакомился с
Митей Акутиным, а вскоре крепко подружился с ним.
Я однажды показал своей тетке маленькие рисуночки Мити, никаких целей
не преследуя, а единственно желая подчеркнуть, с какими способными ребятами
я завел дружбу. Тетка Маро рисунки внимательно просмотрела и небрежно
повелела мне, чтобы я как-нибудь привел автора с собою. Меня подобное
теткино пожелание весьма удивило, ибо я знал, насколько именитая
родственница не выносит посторонних в своей мастерской, никого, кроме меня и
уборщицы, в нее не допускает и, насколько мне было известно, ни разу не
приводила в нее даже своего мужа, доктора каких-то наук Силантия, любимца
всей нашей многочисленной родни. И вскоре я, трепеща от гордости за друга,
провел его за тяжелые портьеры, а он предстал перед моей великой теткой,
ежась от робости. Я ожидал, что тетя, зная о приходе гостя, хотя бы скинет
свои дурацкие панталоны, заменит их чем-нибудь приличным, но не тут-то было.
Она предстала в будничном своем виде, с двумя замызганными кистями в руках,
но Митя вряд ли что-нибудь заметил, пребывая в страшном волнении. Это была
его первая встреча с художником высокого ранга у него в мастерской.
-- Георгий,- это и есть твой рисовальщик? -- жалостливым
голосом вопросила тетка по-армянски.
-- Да, -- ответил я по-русски.
-- А чего же он ногтей не стрижет и носом шмыгает, что он,
сопливый, что ли? -- продолжала она на языке наших предков.
-- Это не имеет никакого значения, тетя Маро, -- вспылив,
ответил я на том же звучном языке.
-- Ну, хорошо, -- ответила тетка и, махнув на нас кистью, ушла
к своим мольбертам.
Сбитый с толку подобным приемом тетки, я увел Акутина в свой закуток на
антресоли, где было довольно уютно, стояла широченная тахта, которую, как
уверяла тетка, она когда-то купила у сестры поэта Маяковского. Над тахтою
висела длинная полка, тесно уставленная книгами по искусству,
представлявшими в своих великолепных цветных репродукциях живопись всех
стран и времен. Возле декоративного светильника из гнутых железных полос
стояли на коврике две двухпудовые гири, рядом валялись гантели и пружинные
эспандеры. Это были теткины снаряды, она смолоду занималась тяжелой
атлетикой, и внизу, под антресолями, был помост для штанги, наборный вес
которой превышал сто килограммов.
Моя великая родственница была не без причуд, и в мастерской находилось
еще много чего диковинного, но самым необычным были, конечно, штанга и
коллекция черепов. Не знаю, где она их доставала, с какого времени начала
собирать их -- в углу антресолей, в застекленном настенном шкафчике
скалило зубы много рядов пустоглазых человеческих голов. Шкаф был задернут
шелковой японской шторкой с изображением белой цапли.
Я сначала, когда тетка определила место моего жительства на антресолях,
ничего не подозревал и однажды сильно перепугался, бездумно отдернув шторку.
На мой крик снизу отозвалась рыкающим смехом тетя Маро, отсмеялась,
откашлялась и затем назвала меня бабой, обвинила в суеверии, трусости и
глупых обывательских предрассудках. Самолюбие мое, подогретое сильным
желанием понравиться необычайной своей родственнице, взыграло, и я поклялся
себе, что не буду обращать внимания на эти костяшки. И вскоре я
действительно привык к ним, хотя по ночам, когда уезжала тетка и мне
приходилось оставаться одному в мастерской, было страшновато. Но я видел,
что Маро Д. испытывает меня, и выдержал испытание с честью. Тем более я
узнал, что она, работая над каким-нибудь типажом картины, выбирает из шкафа
тот или иной череп, ставит перед собою и, внимательно изучая его, уверенно
воссоздает человеческий облик. Словом, по типу черепа она, как подлинный
мастер, могла представить живое лицо, и жутковатое кладбище в шкафу служило,
стало быть, рабочим набором разнообразной натуры. Эго меня окончательно
успокоило, и я получил возможность еще раз восхититься мудростью тетки,
столь просто решившей проблему с натурщиками.
Усадив Акутина на тахту, я предложил ему посмотреть книги, а сам полез
в холодильник, чтобы достать какой-нибудь еды -- мы пришли после занятий
физкультурой, на которых два часа подряд играли в волейбол. Холодильник у
тетки был всегда набит до отказа, она внимательно следила за этим и свою
уборщицу Стешу отправляла во все концы Москвы, чтобы та достала ту или иную
колбасу, копчености, рыбу... Я выбрал толстое полушарие зельца, бутылку
сухого вина и банку белого хрена. Пока мы ели и потихоньку выпивали, тетка
внизу работала, энергично шоркая кистями по холсту и насвистывая, совершенно
не обращая на нас внимания. Ну и мы с Акутиным тоже не скучали без ее
общества и благополучно прикончили бутылку вина.
Когда стемнело, тетка по телефону вызвала шофера, переоделась внизу, в
своем будуаре, и в ожидании машины ходила по мастерской, продолжая
насвистывать. Она просмотрела незаконченные работы, а затем подошла к
штанге: поплевала на ладони и. как была в элегантном парусиновом костюме,
при шляпке, нагнулась к снаряду, рывком взяла его на грудь, приседая. Одолев
вес толчком, она швырнула лязгнувшую штангу на помост и потопала на улицу,
так ничего и не сказав нам, словно нас и не было в мастерской.
И опять я был удивлен. Она, строго-настрого предупредившая, чтобы я в
ее отсутствие никого не приводил в мастерскую и о том же уведомившая
Трычкина, своего преданнейшего сторожа, -- теперь безмолвно давала мне
разрешение оставаться вместе с другом в мастерской. Я ничего не понимал.
Если бы еще Акутин понравился -- так нет же, ясно ведь было, что первого
взгляда оказалось достаточно, чтобы Маро Д. уверилась в полном ничтожестве
Мити и потеряла всякий интерес к нему. Как бы там ни было, нас оставили
одних полными хозяевами мастерской, и мы могли веселиться дальше.
Я предложил Акутину состязаться в поднятии тяжестей. Он был на голову
ниже меня, но широкоплеч, сбит крепко и с двухпудовой гирей справился
намного лучше меня, выжав ее несколько раз правой и левой рукою. Однако со
штангой, не зная приемов обращения с нею, далеко отстал от меня и не смог в
толчке подняться выше пятидесяти килограммов, как ни дулся. Покончив с
железками, мы снова поднялись на антресоли, включили музыку, ч я откупорил
вторую бутылку. И тут, желая позабавиться, я решил испытать храбрость
Акутина, устроив ему номер с черепами. Незаметно за спиною Мити я отдернул
шторку с цаплей и стал молча следить за другом. Ждать долго не пришлось,
Митя зачем-то обернулся и вдруг вскрикнул самым страшным, невероятным
образом... На моих глазах Митя мгновенно побледнел, словно кто-то невидимый
облил его белилами, волосы на его голове стали торчком, он отшатнулся,
отпрыгнул назад, словно подброшенный электрическим током, ударился о витые
узоры светильника, упал, споткнувшись о гантели. Я со смехом бросился к
нему, желая успокоить его, но Митя жалобно заблеял, отслоняясь рукою от
меня, и -- упал на коврик без чувств. Совершенно не ожидавший подобного
оборота, я стоял над другом, не зная, что делать. Догадался поднять его и
перенести на диван, а потом кинулся вниз, к телефону, и набрал номер
теткиной квартиры. Она подошла сама, что было необычно, потому что к
телефону всегда подходил Силантий, исполнявший, несмотря на свою докторскую
степень, роль секретаря при своей знаменитой жене. Я хотел рассказать тетке,
что случилось, но у меня язык не повернулся, что-то неимоверно тоскливое,
мрачное и сильное захватило мое сердце, и я, громко откашливаясь, ничего не
сказал Маро и лишь попросил, с трудом справляясь с собою, чтобы она
разрешила переночевать Акутину в мастерской.
-- Хорошо, -- сразу же ответила тетя, но добавила, внушительно
произнося каждое слово: -- Только не вздумай никого звать на помощь.
Понятно?
-- Не буду, -- согласился я и тут же, холодея от внезапной
догадки, нетерпеливо спросил: -- А как вы угадали... тетя?
-- Спокойней, голубчик, -- насмешливо и грубовато молвила Маро
Д.
С тем она и отключилась, а я, слушая пустые частые гудки, не сразу
понял, что странный разговор наш окончен. Впервые мне, юноше семнадцати лет,
открылось, что за внешним спокойствием и будничностью жизни кроется ее
тайная глубина, начинающаяся тут же, под тоненькой пленкой обыденности, и
уходящая в кромешную темноту, где шевелятся, трудятся неведомые свету
чудовища. Ночь замерла тихо в том ее куске, который был охвачен стенами и
потолком мастерской, где-то вдали шумела ночная Москва, я поднимался с
кружкой воды по скрипучей лестнице на антресоли, и мне казалось, что тетка
Маро каким-то образом следит сейчас за мною, видит каждый мой шаг.
Когда я подошел к Акутину, он уже пришел в себя и лежал с открытыми
глазами. Молча уставился на меня взглядом, совершенно непонятным мне, но
вполне соответствующим той неопределенной властной тоске, которая захватила
мою душу. От выпитого вина и от треволнений неожиданного происшествия
сознание мое как бы несколько отдалилось и существовало чуть в стороне от
меня подлинного, мысли и последовавшие слова исходили словно откуда-то со
стороны, а само инстинное мое "я", замкнувшееся во внезапной скорби, не
хотело ни мыслить, ни произносить слов.
-- Чего ты так испугался, Митя? -- спрашивал мой испуганный
голос. -- Какой ты, оказывается, впечатлительный, старик. Извини... Вот
чепуха вьишга, черт побери, -- лепетал голос дальше...
Акутин не отвечал, все так же странно глядя на меня. Приподнялся и сел,
вздохнул глубоко и прикрыл двумя руками лицо, словно скрывая нахлынувшие
слезы. Однако он не плакал -- посидел минуту неподвижно, отнял руки от
лица и полез с тахты. Я протянул ему кружку с водой.
-- Выпей.
Акутии отвел мою руку и, обойдя меня, направился к лестнице.
-- Митя, ну что случилось? Неужели ты костяшек пустых боишься?
-- спрашивал я, удерживая его за плечо. -- Или обиделся на меня? За
что?
Он остановился и, повернувшись, спокойным взглядом окинул полки с
черепами. Затем открыл рот, беззвучно пошевелил губами и, опустив глаза,
уныло потупился. Не знаю почему, но мне это показалось настолько смешным,
что я расхохотался и расплескал воду из кружки. Акутин вновь внимательно,
серьезно посмотрел на меня и стал спускаться с лестницы. А я уже не мог
остановиться и смеялся до слез, со странными для меня самого
подвизгивань-ями и вхлипываниями, вылил остатки воды на ковер и с пустой