Не то чтобы я опасался предстоящего перелета на авиалайнере, и не в этот раз
у меня возникло подобное чувство -- уж давно, с тех пор как я отлетел от
Шереметьевского аэропорта в самолете французской авиакомпании, во мне
родилась трезвая и страшная уверенность в том, что я полетел лишь для того,
чтобы грянуть наземь мертвым. Прожив долгие годы в богатстве, я постепенно
обрел привычки богачей, совершенно переродился, но тот человек, который в
Шереметьеве прощался со своим другом-белкой, всегда знал с тех пор, что все
эти привычки -- гнусность, к которой он втайне, оказывается, всегда
стремился, и, достигнув подобной гнусности, ему уже никогда больше не взмыть
над судьбою, как круто взмывает самолет над краем леса, окружающим поле
аэродрома.

Вдруг я очутился в едущем по вечерней улице роскошном автомобиле,
вокруг кипела огненная свистопляска рекламы, густая толпа праздного народа
заполняла тротуары и выхлестывала на проезжую часть, так что машину вести
надо было осторожно, и ногу я то и дело переносил с акселератора на тормоз.
В этом городе -- уже в Индонезии -- чуть ли не каждый вечер кипел
карнавал и веселье никогда не иссякало. "Индонезия, любовь моя", --
когда-то пел я в юности, и теперь я еду в машине по этой стране, и она, в
общем-то, оказалась почти такой же, какою представала в песне: "Морями
теплыми омытая... лесами темными покрытая". Народ здесь жил веселый и
красивый, любил устраивать праздники по всякому поводу...
Я еду тихо, но не останавливаюсь, потому что знаю по опыту, как это
опасно: набежит банда проституток, хорошенькие, юные девочки распахнут
дверцы, влезут в машину, начнут щебетать, мяукать... От них не очень-то
легко отделаешься, и я однажды вынужден был истошным криком призывать
полицию...
Я сворачиваю в небольшой переулок в фешенебельном районе, подъезжаю к
затейливым воротам, покрытым блестящим лаком, останавливаю машину. Откуда ни
возьмись, выскакивает темный большеголовый мышонок, одетый в шорты,
распахивает мне дверцу. Я выхожу, бросаю монету малышу, тот на лету ловко
перехватывает лапкою летящий кружочек металла, прячет за щеку и мгновенно
исчезает, словно провалившись под землю. Стою и, задрав голову, рассматриваю
деревянную резьбу на высоких старинных воротах; клыкастые лупоглазые чудища
корчат мне сверху рожи.
Дверь дома мне открыл сам хозяин, но когда я снял шляпу и оглянулся,
куда бы ее положить, из-за гремучей бамбуковой ширмы выпорхнула совершенно
голая девица, очень стройная, смуглая, с темной челочкой и в золотых очках.
Забрав шляпу, она сделала что-то вроде книксена и с видом радостной
готовности потупилась передо мною. Я вопросительно оглянулся на хозяина, тот
лишь покивал лысой головою, на которой, пятная глянец плешины, темнели
крупные старческие веснушки.
-- Вчера я устраивал для друзей римскую оргию, -- все же нашел
он нужным объяснить мне. -- Так это остатки... -- И он костлявою,
длинной кистью руки махнул в сторону девицы. -- Гетера будет обслуживать
нас во время беседы. Не возражаете?
Я не стал возражать. Однако должен признаться, что поначалу чувствовал
себя не совсем свободно. Стоило мне только потянуться к сигаретам, лежащим
на столике, как гетера была тут как тут, доставала из пачки сигарету,
вставляла мне в рот, чиркала зажигалкой и подносила огоньку. Лишь только я
облизывал губы, испытывая легкую жажду, девица уже наливала кока-колы в
высокий хрустальный бокал. А одежды на ней было -- тоненький, шириною с
мизинец, некрашеный ремешок, весьма замысловато оплетавший ее бедра. Как
честный армянский парень, к тому же верный муж любимой жены, я не должен был
обращать внимания на прелести гетеры, а вести самую непринужденную беседу.
Однако стоило это мне больших трудов. Теплый, благоуханный дух от здорового
молодого тела, которое присутствовало где-то совсем рядом, за плечом,
волновало меня, и я испытал грешную нелепость к этой безмолвной
прислужнице...
Но вдруг я понял, что значит подобная нежность. Я давно покинул землю,
когда-то породившую моих предков, но все еще помнил, как в соседнем дворе,
куда выходило окно нашего деревенского дома, кормила кур взрослая девушка
Назик. А было мне десять лет, я подглядывал в щелку меж занавесками и, еле
живой от волнения, не мог отвести глаз от двух чудеснейших белых зайчат,
которых носила, оказывается, миловидная соседка за пазухой. Сие открылось
мне, когда Назик сыпала, громко призывая цыпок, низко нагнувшись, кукурузные
зерна себе под ноги, и вырез сарафана ее отпал, предоставив мне возможность
узреть таинственный ситцевый балаган, где обитали два толстых веселых зайца,
похожих друг на друга, как близнецы. О, эти близнецы красивенькой Назик! Они
и пробудили во мне чувство, которое я называл генеральным чувством жизни,
черт возьми!
Однако я не сказал бы, что мое "генеральное чувство", вызываемое
воспоминанием о зайчатах Назик, могло быть отнесено к разряду мажорных. О,
много было в нем грусти -- пение утреннего петуха всегда начинается с
упоенного торжества, но к концу своего "кукареку" дребезжит слезою
отчаяния... Предвидит бедняга, разумеется, что все равно попадет в суп.
-- Так чего же вы хотите от меня? -- спросил старец, приняв от
гетеры бокал с кока-колой. -- Какого рожна вам надо? -- говорил он
дальше. -- Чего, молодой человек, для вас еще не припасли на этом свете?
-- Я хотел бы вернуться, -- ответил я.
-- Зачем? По какой причине? Что вы там позабыли, молодой человек? И
как вы только не поймете, что никогда никому никуда вернуться не удастся.
-- Это слишком для меня сложно, -- подчеркнуто сухо ответил я
старцу. -- Мне всего лишь нужно скорее попасть туда, куда я желаю
попасть.
-- Но я же вижу, мистер Азнаур, куда вы желаете попасть, отлично
вижу, -- сердито молвил хозяин, -- и советую вам не спешить. Там,
куда вас так сильно тянет, ничего не будет. Ничего. А здесь -- вот
женщина, а вот вино... Не бог весть что, разумеется, ну да все же лучше, чем
ничего. Хотите скажу вам, что будет со мною через два месяца?
-- С вами? Через два месяца? -- Вопрос его меня озадачил; никак
не мог я понять, куда он клонит, что ему нужно от меня...
-- Через два месяца я отдам богу душу... Мгновенная остановка
сердца... Меня кремируют, мои обгорелые косточки насыплют в голубой
чесучовый мешочек, а мешочек положат в фарфоровую урну. Эту урну мои
родственники зароют в землю на нашем семейном кладбищенском участке --
вот и все, молодой человек... Так куда мне-то прикажете устремиться? Куда
ехать посоветуете?
-- Мы не можем знать наверняка, что случится с нами даже завтра,
-- возразил я старцу. -- Но зато мы точно можем сказать, чего нам
хочется сегодня...
-- Завтра, послезавтра, или через два месяца, или через пятьдесят
лет -- нас ожидает то же самое. А сегодня нам хочется всегда одного и
того же: чтобы этого не было! Но мы-то знаем, что так было и только так и
будет... И не все ли равно, где мы находимся, -- в Америке, Индонезии,
России? Не двигайтесь с места и вы -- может быть, проживете лишний день
на свете. Целый лишний день, понимаете вы или нет?
-- Со своей стороны, осмелюсь вас спросить, -- сказал я, --
зачем вы все это мне говорите? Я же к вам пришел по делу. Помогите мне
вернуться домой -- вот и все, что от вас требуется...
-- Зачем я все это говорю?.. А затем, чтобы вы, человек, узнали
правду о самом себе. Она в том, что вы ничего, ничего не можете, с вами все
будет то же самое, что было всегда, и можно уже заранее сказать, что вы
кончите так же, как и все до вас. Для человека ничего не откроется нового,
он уже все испытал, что должен был испытать, он завершился, и тайн больше
для него нет.
-- Допустим, что так оно и есть, -- ответил я. -- И вы
правы, и мудрость ваша неоспорима. Но все равно позвольте заявить вам
следующее. Я плевать хотел на эту истину, если она и на самом деле истина. Я
хочу верить и верю: человек еще изменится. Он сейчас вовсе не такой, каким
будет в грядущие времена, я не знаю этого наверняка, как знаете вы, но я
верю, а это вовсе другое, чем ваше великое знание.
-- Однако свое знание я могу подтвердить неопровержимыми фактами и
примерами жизни. И о будущем человечества мы должны говорить, исходя из
прошлого. А ваша вера в преображение человека ничем, к сожалению, не
подтверждается. Вы только подумайте, каким он был всегда, -- и вам
станет ясно, что иным он уже не будет. Взгляните истине в глаза и
примиритесь с нею. Ничего другого не остается -- это вам говорю я,
которому жить-то осталось всего два месяца.
-- Ладно, я допускаю мысль, что вы каким-то образом и на самом деле
знаете, что будет с вами через два месяца. Поэтому вы, скажем, имеете право
на исключительную беспощадность суждений. Вы хотите открыть мне истину о
человеке, свободную от предвзятостей добра и зла... Но одного я не пойму.
Почему вы упорно хотите внушить вашу истину мне? Ведь я совершенно чужой для
вас человек, клиент вашей фирмы, предлагающей свои услуги репатриантам. К
чему такая настойчивость, с которой вы внушаете мне, случайному клиенту,
вашу экклезиастову мудрость?
-- Не желаете посмотреть в живых картинках, как и каким образом вы
примете свой конец? -- вдруг спросил хозяин, уныло и устало глядя на
меня.
-- Каким же образом? -- спросил я.
-- У меня есть магический кристалл, я приобрел его у одного черного
мага за пятнадцать тысяч долларов. Стоит только взять его в руки и
посмотреть в него, как вы увидите все, что с вами произойдет, вплоть до
самой роковой минуты... Прикажете принести?..
-- Нет, благодарю вас.
-- Боитесь?
-- Пожалуй, и не боюсь, -- отвечал я. -- Пожалуй, я
разгадал ваши подлинные намерения. Вы кому-то служите, и вам приказано убить
мою веру, не правда ли?
-- Вы вправе строить любые догадки... Но на прямой вопрос я отвечу
столь же прямо. Да, я хочу убить вашу веру.
-- Но почему?..
-- Потому, что она незаконное дитя среди законнорожденных истин. Ее
надо уничтожить -- потому что она есть призрак, смущающий и соблазняющий
человеческий ум. Предполагать, что человек когда-нибудь преобразится в
необыкновенно прекрасное, могущественное существо, это призрачная идея,
которая и сводит людей с ума. А мы рождены не для того, чтобы стать
сумасшедшими... Наши великие войны, эти колоссальные убийства, -- все
это и есть последствия сумасшествия. Идеей-призраком заражают, как чумой, и
люди ведут себя как зачумленные. Я видел и революции, и мировые войны. Я
знаю, как это сумасшествие выглядит... Ну и что? Какие результаты мы имеем
после этих опытов, целью которых непременно было великое преображение
человеков и человечества? Ведь каждая из сторон клялась именно светлым
будущим человечества! Так что же, мы стали другими, спрашиваю я вас? --
старик иронически уставился на меня.
-- Да, мы стали другими, -- спокойно ответил я; мне было уже
ясно, кто передо мною и какова его цель...
-- В чем, в чем?! -- всплеснув руками, воскликнул он тонким
голосом. -- В чем вы видите эту перемену?
-- В том, что в людях веры стало больше. Веры в то, что человек
непременно преобразится. И мало того -- именно сейчас, в наши дни, мы
как никогда понимаем, что без этого преображения людям попросту невозможно,
другого пути у них нет.
-- Вы действительно сумасшедший, -- с каким-то даже облегчением
произнес хозяин. -- И все это говорите вы, человек респектабельный,
миллионер...
-- Нет, уважаемый, вы ошибаетесь как раз. Миллионер этого не
говорит. Миллионер, так же как и вы, любит старого Экклезиаста, во всем
согласен с ним, и в самом главном тоже: ничего нельзя изменить ни в
человеке, ни в человеческой жизни. Все будет так, как было. Разве что
удобства добавятся в этой печальной жизни. Удобства -- это главное, не
правда ли? -- И с этим я привлек к себе стоявшую рядом гетеру, обняв ее
за талию, она встрепенулась, как бы очнувшись от дремоты, и снова сделала
что-то вроде книксена, мило при этом улыбнувшись; я потянулся к сигаретам
-- гетера ловко, мгновенно обслужила меня, и уже через секунду я
попыхивал ароматным дымом.
-- Меня сделала богачом любовь к женщине, -- продолжал я,
-- к очень милой женщине, которую я и сейчас люблю больше, чем себя. И
она меня любит, кажется. Наш брак стал, пожалуй, весьма знаменитым в
Австралии, и все, которые знают нас, чуть ли не со слезами умиления любуются
нашим счастьем... Но хотите знать, почему я отказался посмотреть в ваш
магический кристалл, который вы где-то там приобрели по дешевке?
-- Сделайте милость, объясните.
-- Так вот... Вовсе не потому, что испугался, как посчитали вы.
Увидеть то, как ты кончишь, захлебнувшись последним глотком воздуха, --
что тут особенного? Разве я ребенок и не знаю, что этого все равно не
миновать?.. Нет, все мои детские страхи уже позади. Но я не хочу видеть
своего будущего потому, что благоговею перед ним. Я не смею подсматривать за
своим будущим, потому что оно неимоверно прекрасно.
-- Что?!.. Воистину он сумасшедший. Да если бы только вы знали,
мистер... -- Старик, вяло раскрыв рот, уставился на меня.
-- Что бы там его ни ожидало, но богач-миллионер не осмеливается
взглянуть на него, как раб не смеет поднять глаза на господина. Потому что,
хотя богач и разъезжает по всем морям на роскошной яхте и еще неделю назад
он задавал пиры на Бермудах и нежился на золотом пляже, никто, слышите,
никто не знает, кто в нем воскрес, хотя его и убивали, и убили, и похоронили
в недрах респектабельного мистера Азнаура... Этот парень, которого убили
куском золота, уже воскрес, поднялся на ноги и стоит передо мною, и я не
смею поднять на него глаза. В нашем мире было немало случаев, когда нищий
готов был отказаться от бедности в пользу богатства, не правда ли? Но я не
слышал еще, чтобы какой-нибудь миллионер добивался чести стать бедняком. Тот
парень, который воскрес во мне, повелевает мне это сделать. И я подчинюсь
ему с большой радостью...
-- И все же я посоветовал бы вам... -- начал было старик,
глубокомысленно глядя на меня, но я перебил его.
-- Я пришел к вам не за советом, как жить мне дальше, -- сказал
я. -- Моя яхта будет стоять в Самаранге еще трое суток. Постарайтесь за
это время, если можете, дать определенный ответ.
-- Ну зачем же так долго ждать, -- вздохнув, ответил хозяин,
поднялся и, скособочась, заплетающейся походкой направился к старинному
бюро, за которым писать можно было лишь стоя. На ходу господин вяло махнул
рукою, и нагая девица, стоявшая справа от меня, на углу ковра, подхватила
поднос с пустыми бокалами и быстренько ускакала из комнаты.
-- Отдайте письмо по адресу, указанному здесь, -- сказал
старик, подавая мне узкий голубой конверт. -- Вам все сделают. Придется
только поехать в Тегеран. Положенное мне вознаграждение завтра же
перечислите на мой текущий счет.
-- Надеюсь, что моя жена ничего не узнает о предстоящем деле,
-- предупредил я.
-- О, не беспокойтесь, мистер Азнаур. Сами понимаем... Моя фирма не
делает промахов.
Я попрощался и ушел. Но, уже подходя к машине, где опять вертелся
темноголовый мышонок в шортах, протирая стекла машины, я спохватился, что
позабыл свою шляпу, и быстро вернулся назад, позвонил в дверь, которая в ту
же секунду открылась, словно за нею меня ждали, -- и опять я увидел
золотисто-смуглую гетеру, с улыбкой протягивавшую мне шляпу. Я заметил, что
она успела переменить туалет: вместо ремешка на ней была белая веревка,
удавкою надетая на шею и свободным концом обвитая вокруг тонкой,
выразительной талии.
Я поблагодарил, однако неспешилуходить:что-то невысказанное,
настойчивое было во взгляде черных глаз. За мою невольную, искреннюю
нежность, которую испытал я к ней во время визита и которую она
почувствовала, видимо, гетера желала что-то мне сообщить, но или не смела,
или была немой и потому лишь доброжелательно, грустно смотрела на меня
из-под ровно подрезанной челки сквозь очки. Я потрепал ее по щеке и пошел
себе, отправился в Тегеран, где вскоре с пробитой пулями грудью лежал под
решеткою сада и вспоминал среди тысяч других картин прошлого и то, как
стояла в дверях улыбающаяся обнаженная гетера с белой веревкой на шее, и я
притронулся пальцем к ее щеке, и кожа была удивительно гладкой, теплой.

Нет, ничего не почувствовал и я в ту минуту, когда уже был произнесен
приговор над Георгием; мне только стало казаться с некоторых пор, что у меня
больше нет тайной внутренней связи с другом -- может быть, прошло
слишком много времени со дня разлуки. Беда! Словно мыши перегрызли ту
невидимую духовную нить, связывавшую нас с Георгием, и отныне мы оказались
врозь, каждый сам по себе.
Я не нашел себе места среди тех, которые ничего лучшего не могли
придумать, кроме понятия собственности. Но и в мире одухотворенных
призраков, могущих существовать только за счет памяти тех, кому отпущена
секунда жизни, мне не нашлось местечка. Моя жизнь была всего лишь непонятно
для чего произведенной вспышкой, при свете которой метнулась по стене
быстрая тень белки. Я был кратковременным носителем тоски по будущему
совершенству и одновременно хвостатым зверем, не желающим, чтобы его убили и
сняли с него шкуру. И если бы вы застали меня в минуту очередного
перевоплощения, то перед вами предстало бы неприглядное существо, снизу до
пуза лохматое, с длинным пышным хвостом, а сверху безволосое, хиловатое, с
интеллигентской улыбочкой, с очками на носу. Подобной химере не должно быть
места под солнцем.
И все же я в растерянности, я не понимаю: почему меня занесли в тот
список, где были названы Акутин, Георгий и Кеша Лупетин -- самые
талантливые из нашего курса. Их уже нет, каждого одолела злая судьба --
последним пал Жора Азнаурян, прошитый автоматной очередью в уличном бою. Его
направили к маклеру по делам репатриации армянских граждан на родину, а
маклер отправил своего клиента в Иран, где вскоре вспыхнула мусульманская
революция. Георгий погиб, принятый повстанцами за врага... И вот я остался
один из того списка. Как же теперь поступят со мной? Каким образом заговор
распорядится относительно меня? Любимая, я хотел бы сейчас назвать вам
полное свое имя... Но чу! -- звериные вкрадчивые шаги приближаются. Они
непременно придумают что-нибудь совершенно неожиданное...

Один из его новых друзей художник Литвягин говорил: "Не было другого
такого редактора, уж он-то все понимал в нашем деле, хотя почему-то и не
стал художником. А мог бы работать не хуже многих из нас, ведь рисовал он
бесподобно, иногда так поправлял чью-нибудь работу, что только ахнуть, но
сам никогда не пытался сделать плакат. И дома для себя тоже не работал, и на
этюды не ходил. Завел собаку, сибирскую лаечку, много возился с нею,
натаскивал на белок и лосей, и когда псу исполнилось года три, начал
выезжать с ним куда-то, пропадать по нескольку дней. Но ружья не покупал, а
кто-то мне рассказывал, что ...ий безоружным травит в лесу кабанов.
А в последний год, когда издательство наше собирались объединить с
другим и начались всяческие тревоги, кто усидит на месте да кто будет шефом
и кого куда передвинут -- в самую ответственную пору ...ий вдруг запил.
До этого, надо сказать, он и капли в рот не брал, а тут как с непи сорвался.
Или дома у него были нелады -- с женой отношения у него всегда были
странные, непонятные для меня, он вроде жалел Наталью и в то же время всегда
насмехался, зло иронизировал над ней, обзывал коровой, а она время от
времени поднимала бунт, запирала перед его носом дверь и не пускала домой
или сама уезжала с сыном в Свиблово к матери.
Словом, не мое дело было разбираться в их отношениях, и я ни о чем не
расспрашивал ...ия. Он начал устраивать пирушки у себя, в кабинете главного
художника, и в комнате худредов. Петр Сергеевич Крапиво, который тогда был
вместо заболевшего Кузанова, не раз предупреждал ...ия, но тот с улыбочкой
выслушивал Сергеича и давал ему слово больше не грешить -- да куда там!
Дошло до того, что он в одиночестве напивался у себя в кабинете и засыпал на
письменном столе, а уборщица никак не могла войти, ключ-то у него торчал в
замке изнутри.
Однажды, дело было на даче у Павла Шурана, они с ним заспорили о смысле
жизни, словно мальчишки. Павел -- он ведь заядлый спорщик, мог бы
профессию сделать из этого, да вот дал ему бог талант монументалиста, да еще
и росту под два метра в придачу, и силушку непомерную, голубые глаза с
прищуром и нос сапожком -- нет, лучше бы ...ию не затевать с Пашкой
Шураном спора.
Началось с того, что ...ий сболтнул самое что ни на есть банальное:
"Скучно вы живете, друзья, а еще называетесь художники. Соберетесь -- и
сразу водку пьете, о машинах разговариваете, о дачках. Для приличия хотя бы
пять минут об искусстве поговорили". На что Павел ответил: "А ты вроде бы
все и знаешь?" -- "Что "все"?" -- "Как разговаривать и что делать,
чтобы скучно не было?" -- "Нет, не знаю, к сожалению. Да и знать не
хочу. И никто не знает". На что Шуран делает вот такие глазики, смотрит
сквозь щелочки на противника и выталкивает из себя слова, как булыжники,
-- по одному, увесисто так: "Сейчас... когда... человечество...
приближается... к бессмысленному уничтожению самого себя..." -- и тому
подобное, как это может наш Павел. "А мне-то что, -- отвечает ...ий,
-- я белка, не человек". -- "Что-о! -- грозно кричит Шуран.
-- Самоустранение?! Ты белка, а я зайчик, а он овечка... Мы не хищники,
значит, а потому и не наша вина? А кто будет драться с хищниками?" И понес
дальше, стуча кулаком по столу, аж стаканы повалились. Вот тут-то и сказал
...ий: "Не вижу в этом никакого смысла". -- "Как так?" -- "А так
-- хотя бы и водородная бомба, не страшно". -- "Как это не
страшно?!" -- "А очень просто. Не страшно, и все. Для каждого живого
существа его смерть и есть водородная бомба. И так как этого все равно
никому не миновать -- чего же тут особенно страшиться?" -- "Ну,
подобное рассуждение действительно не может позволить себе нормальный
человек..." -- "Тебе же было и сказано: я белка!" -- "А если ты
белка, то нечего сидеть среди людей. Лезь на дерево!" -- "Что ж, ты
прав, пожалуй..." И не успели мы опомниться, ...ий хватает со стола бутылку,
прямо из окна терраски лезет на липу, -- растет там у Шурана на даче
громадная липа, -- лезет, значит, на самую ее верхотуру, и там, стоя на
суку и ни за что не держась, выпивает из горлышка, а в бутылке водки было
больше половины. Мы, значит, высунулись из окна и смотрели на него, пикнуть
не смея. Вот так он и развлекался...
Вдруг узнаю, что он купил ружье, и, должен вам признаться, сердце
почуяло неладное. А тут еще приезжал ко мне в мастерскую со своим ружьем и
просит показать мое, была у меня старенькая тулка, еще отцовская. Наши ружья
оказались одного калибра, ...ий осмотрел все мое охотничье снаряжение и
попросил дать ему желтые патроны. Ох, в душе у меня сразу заныло, зачем тебе
мои патроны, говорю, мог бы и в магазине купить, а не грабить товарища. Он
рассмеялся и отвечает, что у него есть патроны лиловые, жуткого цвета, их
даже неприятно, мол, в руки брать, а вот желтые ему нравятся, по крайней
мере, желтый патрон не оскорбляет его эстетического чувства. Он обещал
вернуть столько же штук из своих запасов, сколько возьмет у меня, но я не
дал ему".
Литвягин, добрая душа, не дал мне патронов, это был замечательный
художник, видный плакатист, толстовец, запрещавший жене делать аборты и
наживший с нею восемь человек детей, ну да мы с тобою, Валдай, обойдемся и
без желтых патронов, отправимся в осенний октябрьский лес без ружья, как и
раньше.
К чему нам ружье, братец? Поставив перед собою зеркало, увижу я рыло
оборотня, а я его ненавижу, и от этой ненависти не спасет меня ни жена, ни
любимый ребенок, и мы с тобою, Валдай, уходим от них все дальше...
Лес туманно голубеет за желтым полем, я, нагнувшись, спускаю собаку с
поводка, она срывается с места и весело скачет по жнивью, далеко выбрасывая
прямые, замечательно свитые из сухожилий и мускулов лапы, затем,
остановившись на всем скаку, вдруг с озабоченным видом горбится, приседая, и
мельком, искоса, бросает в мою сторону взгляд, исполненный необыкновенной
важности. Ах, братец, не будь столь серьезен, не придавай большого значения
своим насущным делам, веселись и развлекайся, веселись и развлекайся, а я
тем временем наведаюсь в Австралию, к другу, но его уже нет там, он уехал в
Персию, он в Тегеране, где вспыхнула мусульманская революция, которая прошла
у всего мира на глазах по экранам телевизоров. И я вижу, как трое лохматых
парней с искаженными гневом лицами настигают моего друга и расстреливают его
из автоматов, и он падает у решетчатой ограды какого-то парка. Ты все такой
же, шепчет мой друг, все такой же осторожный и подозрительный, нет, отвечаю
ему сквозь слезы, я презираю свою осторожность и мне стала ненавистна моя
подозрительность.
Ко мне, мой верный Валдай! Хвост бубликом, шерсть белая, как чистый
снег, что скоро выпадет и прикроет наши невидимые, остро пахнущие следы на
этом пожухлом грустном поле. Ты совершенный и прекрасный зверь, не ведающий
сомнения! Ровно сложив передние лапки, с прыжка бросаешься на соломенный
шорох в стерне, мышкуешь. Играй и веселись, мой пес, я вижу сон, прекрасный
сон, называемый жизнью, я один из тех, кто видел это желтое поле в октябре,
его сизую дымчатую глубину, где дремали под скучающими тучами недвижные
стога, огороженные пряслами.
Четыре лошади -- три гнедых и одна белая -- брели по жухлому
жнивью, поматывая головами, и мой играющий пес издали облаял их, словно