Страница:
густым тропическим лесом, Георгий вдруг увлдел, как сорвался с крутого
обрыва пласт склона и потек вниз песчаным ручейком -- я подумал, что
какой-нибудь зверь незаметно махнул мимо меня, потревожив песок, и скрылся в
джунглях; в голове моей после недавнего адского шторма все еще гудело,
мутилось, и ноги были пьяными, земля под ними так и шаталась.
Я шел осторожно, враскачку, оглядывая прелестный, прямо-таки оперный
ландшафт безлюдного залива, остановился, закурил, и тут услышал громкий
шепот: "Туан! Туан! Не ходить дальше", -- женский голос, казалось,
исходил прямо из обрыва. Так оно и оказалось -- когда потревоженный
песок благополучно сполз вниз, на месте, откуда начинался его поток,
оказалась небольшая дыра, и оттуда-то звучал голос.
Я поднялся, увязая ногами в песчаном потоке, поближе к норе и,
нагнувшись, увидел в ее глубине сверкающие глаза. "Кто бы это мог сидеть в
норе да говорить оттуда по-английски?" -- подумал я и громко произнес:
"Хелло! Вылезайте, вы что там делаете?" -- "Туан, не могу, моя вся есть
голая, -- был ответ. -- А вы сами скорее возвращайтесь шлюпка и
уплывайте. Уходите отсюда скоро, пока не поздно!" -- "Что тут происходит
и куда это я попал? -- удивился я. -- Кто вы, черт побери, и почему
это я должен убегать?" -- "Ах, туан, не надо спрашивать, надо уходить,
если ваша не хочет, чтобы нас убили!" -- "Но кто это может нас убить?
-- сказал я. -- Ведь кругом никого нет". -- "Хорошо надо
посмотреть, туан, очень хорошо посмотреть..." -- "Да никого нет, говорят
вам, -- стал я убеждать странную женщину. -- Ну, отвечайте, не
бойтесь. Кто вы? Что это за страна?" -- "Я раньше работала Америк,
-- начала женщина из норы, -- я много служила у хороший господа,
умею английский, французский говорить. Я вернулась и открывала свой дело,
ресторанчик. У меня был дети: две дочки, но пришел крыс и съел мои дочки".
-- "Какая крыса, о чем ты говоришь?" -- воскликнул я и тут же
подумал, что вот послал бог какую-то сумасшедшую. "Крыс, очень много крыс...
У нас самая добрая страна, все другие страны есть плохие. В нашей стране
самая большая правда, все правильно, остальное все неправильно. У нас есть
Главный Крыс, он приказывал половина людей убивать, а потом опять делить
пополам и снова половину убивать... Он сказал: сегодня счастье не надо, надо
потом счастье. Для этого надо много работы и много убивать. Деньги не надо,
муж и жена не надо, дом не надо -- а надо всем быть как крыс, кушать
мясо из человек, кушать его печенка..." -- "Что ты такое несешь,
полоумная", -- крикнул я с отвращением и, махнув рукой, хотел отойти от
песчаной норы.
И тут наверху, над обрывом, шевельнулись ветки, высунулась голова в
круглой каске, обтянутой брезентом. Рядом высунулась другая такая же
голова... Вдруг они так и посыпались с обрыва, выскакивая из кустов. Кое-кто
из них был вооружен автоматом или скорострельным карабином; все в касках, в
защитных рубахах с короткими рукавами, и все в длинных юбках-саронгах, под
которыми, как мне показалось, у каждого была привязана кривая сабля,
приподнимавшая край подола. "Зачем вы меня обманывать, -- охнув,
горестно прошептала женщина в пещерке, -- теперь я умирать". И она
попыталась, торопливо обрушивая верхний край норы, засыпать вход.
Ее тут же заметили, и трое коренастых молодчиков, на вид совершенно
юных, с веселыми воплями подскочили к яме и, смеясь, стали тыкать туда
палкой, словно вызывая из берлоги зверя. Меня они словно не замечали, с
пустыми взглядами проходили совсем рядом со мною, и никто из них даже не
покосился в мою сторону. Вот это и казалось мне странным, невероятным,
словно сновидение наяву: вроде бы я был для них невидимкой! Но в
дальнейшем...
Женщину вытащили-таки из норы, выволокли за ногу, она и впрямь
оказалась совершенно голой, невероятно грязной и лохматой, словно
неухоженное животное. Однако человеческий стыд не умер и в этом одичавшем
существе, женщина легла на землю, вся сжавшись в тугой, судорожный комок
страха и отчаяния, обхватив ноги руками, а коленями прикрывая живот и грудь.
Подошел и по этим худым коленям стал колотить прикладом карабина юный
солдатик, лет четырнадцати на вид. И тогда женщина, распустив судорожное
сплетение рук и ног, послушно вытянулась на спине и раскинула по песку
жалкие, отощавшие ноги...
А меня они все еще не замечали. Однако, когда я кинулся к женщине,
желая предотвратить насилие, и что-то такое протестующее крикнул, двое
повернулись и, все так же не глядя мне в лицо, дружным усилием, изо всех сил
толкнули в грудь, и я полетел затылком на землю, с трудом приподнялся и
увидел, что не изнасиловать женщину замыслил юнец солдат. Задрав свою юбку,
он, покачиваясь для прицела, явно собирался помочиться на поверженную.
И тут я увидел то, что вызвало во мне ужас и отвращение, каких я
никогда не испытывал в жизни. У меня волосы встали дыбом, -- я увидел,
что предмет под юбкой, который до сих пор я принимал за саблю, оказался
жестким, кривым, негнущимся хвостом, покрытым короткой мышиной шерстью...
Это были полузвери-полулюди, экземпляры существ, в коих началось
обратное развитие из человека в животное. Я нечаянно оказался на острове,
часть жителей которого стала постепенно превращаться в серых крыс. То, что
не тронули меня, было необъяснимым -- возможно, они что-то знали обо мне
и получили от начальства определенные указания... (Все увиденное мной можно
было бы впоследствии посчитать кошмаром какого-то странного бреда,
охватившего меня на незнакомом берегу, если бы не судьба механика Цапфе...
Он, бедняга, так и не вернулся на яхту, его крысы задержали и, выжрав на нем
глаза, бросили в море.) Между тем сверху было согнано человек тридцать
мужчин и женщин разного возраста, но большинство молодых. Им дали четыре
лопаты, и они по очереди стали копать во влажном песке ров, контуры которого
старательно отмерил и отчертил пяткой сухощавый, очень деловитого вида
командир хвостатых солдат.
А недалеко от меня двое вояк усердно трудились, размахивая тесаками,
казня мою недавнюю подземельную собеседницу. И вскоре голова женщины
успокоилась на земле, прижавшись щекою к белому песку, и глаза ее,
постепенно обретая равнодушие и отрешенность, смотрели на меня, изредка
моргая, словно сквозь туман неодолимой дремы. Вскоре то, что было раньше
женщиной, оказалось брошенным в две кучи рядом, и освободившиеся солдаты,
обтирая кровавые руки песком, направились, волоча хвосты по земле, к своим
товарищам, которые хлопотали вокруг приготовленного рва, старательно ставя в
ровные ряды коленопреклоненных пленников.
На то, что было проделано с ними, я уже не мог смотреть, у меня есть
дитя, мой рыженький бельчонок, и я, мадам, отказываюсь от чести созерцать
некоторые деяния человекоподобных оборотней -- какое дело до них мне,
мирному лесному зверьку, питающемуся орехами и грибами?
Не желаю пользоваться своим чудесным даром перевоплощения ради розыска
еще одной несусветной гнусности бесов, мордующих бедных людей.
Я лучше расскажу вам, какие бывают грибы в сентябрьском лесу...
Например, рыжики -- где-нибудь на ровной травке, среди елового
молодняка, россыпь желто-зеленых шляпок с изысканно прорисованными кольцами.
Чисто-оранжевые пластинки снизу, трубчатые ножки, на изломах которых
выступают медовые капельки сока. Ах, знаете ли вы, как пахнут рыжики, если в
корзине среди других грибов их хотя бы всего горстка? Так вот, моя
бесценная, я как-то видел удивительного футболиста, совершенно
удивительного, -- это был один из самых безобидных оборотней, помесь
бульдога с унитазом, урбанис обормотус, их выращивают возле теплых батареи
парового отопления, кормят из соски, летом перевозят на дачу, в
четырехлетнем возрасте детенышей-обормотус тащат на поводке в секцию
фигурного катания или в школу спортивной гимнастики, откуда в десять лет
некоторые из них выходят мастерами спорта, а отдельные экземпляры, тщательно
и беспощадно выученные, вскоре становятся чемпионами. Не знаю, какой степени
совершенства достиг в спорте мой урбанис обормотус, но упругость членов и
слаженность движений ладного, затянутого в синий спортивный костюм,
откормленного тела говорили о преуспеянии сего организма, из которого так и
прыскал сок бодрости и животной радости бытия.
Вы не представляете, что значит найти где-нибудь в Подмосковье поляну с
рыжиками! Это неслыханная удача для грибника -и вот на такой поляне, возле
еловой посадки, ровным строем темнеющей рядом с заросшей проселочной
дорогой, на траве стоял голубой автомобильчик "Запорожец", а рядом кругами
по зеленой мураве носился джентльмен в спортивном костюме. Ногами, обутыми в
пестрые, как дятлы, нарядные кроссовки, он поддавал грибы. Когда я
рассмотрел, что же он растаптывал и разбрасывал изящными пинками, у меня
потемнело в глазах. Кораллового цвета крошево безнадежно погубленных рыжиков
самого высшего качества украшало замысловатым узором зеленый ковер полянки.
"Ах, что вы делаете! -- вскричал я не своим голосом. --
Остановитесь, дурак вы этакий!" -- "А что такое? -- молвил
футболист, несколько растерянно, устремив на меня сложный взгляд, в котором
заигрывающее веселье начинало воспламеняться огоньком собачьей злобы; и
последующие слова его прожурчали с уверенностью заработавшего унитаза:
-- Это же поганки, собачьи грибы..." -- "Ах, собачьи?! --
заверещал я. -- Так это, по-вашему, поганки?!" -- "А что же это?"
-- "Обормот!" -- простонал я, припадая на колени, и, поставив свою
корзину на землю, стал трясущимися руками шарить в траве. Увы, все было
испорчено, и лишь крошки да расплющенные, позеленевшие на изломах шляпки
валялись на поляне.
Обормотус между тем для чего-то потрогал свой внушительный половой
бугор, выпиравший сквозь синие штаны, и, нимало не терзаясь раскаянием,
насмешливо улыбнулся, лениво размахнулся ногою и пнул, перепасовал мне
парочку уцелевших грибов, торчавших перед ним в траве. И тут я не выдержал,
внезапная ярость белки помутила мой разум, и я прямо с земли кинулся на
футболиста, желая вцепиться ему в нос -- по боевой беличьей повадке.
Но не тут-то было -- джентльмен-то оказался боксером! Реакция его
была отменной -- не успел я и опомниться, как кубарем катился по траве,
отброшенный мощным ударом в челюсть. Корзинка моя мелькнула рядом, я
подхватил ее и, задрав свой хвост, прошмыгнул мимо голубого "Запорожца" в
еловую посадку; сзади раздались грозные, воинственные крики погони,
затрещали сучья, но все это продолжалось не очень долго, и вскоре я вновь
одиноко брел по лесу, посасывая разбитую губу и сплевывая алую кровь на
зеленый мох.
Душу мою обуяла неодолимая печаль, в глазах стояли погубленные рыжики,
те самые рыжики, дорогая, которые я хотел бы вам показать сентябрьским ясным
днем, под белым солнышком, нашим с вами милосердным отцом, сладко дремлющим
над лесной поляною.
Я всегда думал, ожидал каждую минуту, что меня подстережет какой-нибудь
хищник. Поэтому бесплодными оказывались все мои начинания -- задумав
что-нибудь, я тут же поникал в безнадежном отчаянии, не веря, что удастся
завершить начатое. Видя, как густо вокруг шныряют кабаны да волки, я не
предполагал возможности спасения, тем более что сам-то не принадлежал к
числу подлинных людей, которых спасала их божественная беспечность. И дожить
до этого дня и часа мне удалось лишь потому, что я таился, был настороже, не
лез на рожон, избегал риска, путал карты, полз на брюхе, не садился в чужие
сани.
Моя единственная, утраченная! Вы одна могли бы разрушить древние чары и
превратить меня в человека... но я отверг саму мысль о том, что вы способны
меня полюбить...
Жизнь прошла без вас, и я решил было исповедаться перед вами и сделать
это на бумаге, которую можно прятать и бесконечно перепрятывать, а то и
сжечь в печке или на костре, что и сделал я однажды, разведя костер за
домом, у мусорных баков. Это неправда, что рукописи не горят! Еще как
горят... Не боится огня лишь сила, порождающая рукописи. Однако и при данных
соображениях душа моя, принужденная, пуганая, осторожная, не смогла одолеть
страха, и я решил исповедаться не вслух, а про себя, с помощью, так сказать,
внутреннего монолога, но и тут не посмел произнести перед вами свое имя,
скрылся за нелепое, куцее, окончание. Простите меня, если можете...
Нет, никогда не прощайте! Разве можно прощать твари, которая всего на
свете боится и от страха даже возлюбленной не открывает своего имени? Я
произнес долгую исповедь перед вами, но вы-то ее не слышали -- и даже не
узнаете никогда, что она была произнесена -- вы так и не догадаетесь,
кто же прячется за этим куцым окончанием -- ...ий.
Возле Покровки в Москве я знал одну подворотню, через которую сразу
можно было пройти в потусторонний мир моего прошлого. Он начинался за
странной, очень низкой каменной галереей, тесно уставленной помойными
баками; дом, к которому примыкала галерейка, был оштукатурен "под шубу".
Рядом с этим домом темнела арка, пройдя которую, я попадал в проходной двор,
где посреди сплошного асфальта торчал ствол засохшего дерева, под ним
находилась деревянная скамья без спинки. Это и было началом мира
потустороннего.
Я как-то проходил в очередной раз по этому двору -- и вдруг увидел,
что на краю скамейки сидит душа нашей технической редактрисы Натальи
Богатко. О том, что это ее душа сидит, догадаться было нетрудно, ибо она
выглядела в точности так же, как в жизни выглядела сущая Наталья Богатко,
технический редактор -- полнокровная и статная особа двадцати семи лет.
Нестерпимая жалость охватила меня. Когда же, подумал я, успела умереть
бедная Наталья? И неужели посмертное существование ей назначено в этом
скверном проходном дворе? А между тем крупные серые очи Натальиной души
умоляюще уставились на меня -- и я мгновенно принял решение. Конечно,
она не была для меня Эвридикой, а я не был влюбленным Орфеем, спустившимся
за нею в царство Аида; но мне хотелось вызволить оттуда знакомую тоскующую
душу, хотя бы ценою утраты своей собственной. И я подошел к ней, взял ее за
ледяную руку, сказал "пошли" и, не оглядываясь, повлек к выходу из страны
призраков. А на другое утро, побрившись в ванной, я хотел выйти из нее
-- и не смог открыть дверь. В узком проходе моей однокомнатной квартиры
стояла могучая круторогая буйволица, жевала жвачку -- и мне уже деваться
было некуда... Мадам, я рассказываю вам историю своей женитьбы.
Когда я у нее потом спрашивал, каким образом она оказалась там, во
дворе, она ответила, что не понимает, о чем речь. Значит, залетела на тот
свет, была чудом вызволена оттуда, возвращена к жизни -- и ничего такого
не заметила! Но впоследствии, когда мы были уже основательно женаты, я все
же выяснил с помощью осторожных и настойчивых расспросов, какие события
предшествовали моей встрече с Натальей. В тот день, оказывается, ее на
работе не было. Утром она шла, как обычно, от станции метро "Лермонтовская"
в сторону родного издательства, и внезапно на нее стал надвигаться
поливальщик, ехавший по тротуару, выбрасывая перед собою шипевшие струи
воды. В панике, оглядываясь на поливальную машину, Наталья поспешила к
противоположной стороне улицы и больше ничего не помнила -- только то,
что потом оказалась в моей квартире, у двери в ванную, где я брился, мыча в
нос какой-то популярный мотивчик. Можно предположить, что, убегая от
холодных струй поливальщика, Наталья попала под какой-нибудь проходивший
мимо грузовик и погибла, но тут появился я и вернул ее к наземной
действительности.
Я хоть сейчас мог бы провести вас через тот двор, чтобы вы сами могли
подивиться на антиподов нашего бытия. Они существуют точно в таких же
городах, как и наши, за дверями их квартир те же ссоры, примирения, болезни,
радости и беды. Да, они почти такие же, как мы, но только совершенно
плоские, словно зеркальная амальгама. Пристально вглядываясь в их жизнь, я
вдруг начинаю постигать, что все зеркала, в которые мы с таким любопытством
и самодовольством заглядываем, совершенно пусты, когда к ним никто не
подходит; а когда мы смотрим в них, они довольно жестоко шутят над нами,
показывая то, чего вовсе нет. И наше прошлое, отраженное в зеркалах памяти,
-- у собак, белок, бабочек, неудачливых художников, -- для всякой
твари, приуготовленной к тоске по прошлому, оно, прошлое, явит миллиарды
плоских призраков. Так зачем же, мадам, я буду приглашать вас на эту
странную прогулку?
О, извечный круговорот бытия, гулкий маятник вселенских часов,
неторопливо выстукивающий: _быть... не быть! быть... не быть! тут... там!
тут... там!_ И я, обращаясь сейчас к вам, совершенно уже не соображаю, с
какого света шлю свой привет и слова благодарности.
Спасибо за то, что однажды вы встретились мне -- в той или этой
действительности -- все равно. Я никогда не смогу забыть вас -- в
том или этом мире.
Я шел по неширокой улице -- и вдруг узнал Сивцев Вражек. Строгие
старинные дома, в которых, кажется, никто и не живет. Я свернул в Большой
Власьевский переулок и вскоре входил в знакомый подъезд, поднимался на
третий этаж. На мой звонок долго не открывали, потом лязгнули запоры, и
дверь распахнулась. Я увидел какую-то лохматую немолодую женщину в халате.
Стиснув руки на уровне груди, она странным образом топталась на месте,
поджимая то одну голую, волосатую ногу, то другую. Глядя мне в глаза,
женщина жутковато, но как-то очень знакомо улыбнулась. И я рассмеялся:
передо мною не женщина старая была, а знаменитый художник Моравов, к
которому я и шел по делу. Это халат и длинные волосы ввели меня в
заблуждение.
Моравов один из самых выдающихся плакатистов нашего времени, и все
хорошо знают его имя. Его плакаты украшали многие международные конгрессы,
выставки и конференции, он автор ряда эпохальных эмблем для всяких
грандиозных всемирных мероприятий, вроде фестивалей, олимпиад, универсиад. Я
всегда верил, что Моравов является одним из тех великих людей, которым,
слава богу, не грозит заговор: их талант сильнее всяких гибельных
обстоятельств.
Слушая мои замечания относительно эскиза плаката, он дергал правой
рукою волосы, левою шлепал по ляжке. Затем вскочил и стал ходить кругами по
комнате. И сам не заметил, как перешел на стену и, словно муха, пополз
вверх, чуть наискось, по стене, после перешел на потолок и двинулся в
обратную сторону, повиснув вниз головою. При этом полы халата свесились вниз
-- и обнажились малопривлекательные конечности мэтра. Он все время
пытался поправить халат, натягивая его на ноги, но ткань, естественно,
падала так, как ей положено было падать по закону земного тяготения. Погуляв
по потолку, Моравов вскоре спустился ко мне, не заметив при этом, однако,
что минутою раньше совершил не совсем обычную прогулку. Как и все гении,
Моравов был несколько рассеян.
Покончив с плакатом, я закурил и, рассеянно глядя на хозяина, с
завистью подумал: "Хорошо же тебе живется! Всех победил -- и зверей, и
оборотней..."
-- Тише! Тише! -- замахал на меня руками Моравов и стал боком
отпрыгивать от меня, словно петух.
Вот он отскочил в самый угол -- дальше некуда, но, продолжая
отмахиваться, все отпрыгивал да отодвигался, как бы растягивая комнату по
диагонали. Удалившись от меня настолько, что его почти нельзя было
различить, Моравов вдруг исчез с глаз, а комната вернулась к прежнему
размеру и виду.
-- Подите сюда! -- прошептали у меня за спиною, и, оглянувшись,
я увидел Пимена Панкратовича Моравова, просунувшего лохматую голову в
приоткрытую дверь.
В квадратной прихожей, куда меня вызвал хозяин, возле низкого трюмо
стоял на боку фанерный ящик, сверху застеленный бумагой, на бумаге сидела
-- именно сидела, а не лежала, соломенно-желтая спокойная, толстенькая
морская свинка с сытыми щеками, с пустыми глазами. Пузо у нее было
кругленькое, лапки аккуратно сложены на этом пузе.
-- Вот, дорогой мой, посмотрите, -- умильным голосом произнес
гениальный плакатист. -- Какая замечательная, не правда ли? Славная,
хорошая моя зверюшка, -- единственная, которая не мучает меня в этой
жизни.
-- А где же ваш сын? -- вспомнил я. -- Где Захарик?
-- Захар... Ох, не хочется и говорить о нем... Ну, да что там,
скрывать нечего... Плохо у меня с сыном, голубчик.
-- Что случилось?
-- Да вот сами полюбуйтесь, -- с прискорбием произнес он,
открывая дверь соседней комнаты.
Я заглянул в полураскрытую дверь. В лицо мне шибанул сквозняк, несший
кислую звериную вонь. На широком подоконнике сидел, прислонясь мохнатым
плечом к оконной решетке, и с меланхолическим видом обозревал улицу
здоровенный оранг. На одной из задних лап его побрякивала цепь, которою
зверь был прикован к решетке. Услышав шум в дверях, он медленно повернул
голову, внимательно, но как-то совершенно бесчувственно посмотрел на нас.
Затем протянул неимоверно длинную руку, достал с полки черный диск
долгоиграющей пластинки и, просунув сквозь прутья решетки, сбросил на улицу
через выбитую фрамугу.
-- Видели? -- страдальчески оклабившись, скосил на меня глаза
лохматый Моравов; бледными пальцами он крутил, терзал конец пояса, словно
желал его оторвать прочь. -- А ведь я эту пластинку привез ему из
Лейпцига!
Он захлопнул дверь, прислонился к ней спиною и, закрыв глаза, надолго
замер с видом мученика. По двери с той стороны шмякнули чем-то увесистым,
что разбилось вдребезги и со звоном осыпалось на пол.
-- Портативный телевизор на батареях, -- печально сообщил
Моравов. -- Купил ему в Японии, чтобы сынок не скучал в одиночестве...
Вы как-то говорили мне о каком-то мировом заговоре, -- продолжал Моравов
дальше. -- Заговор -- он здесь, -- постучал Пимен Панкратович
себя по загривку ребром ладони, для чего ему пришлось низко нагнуться передо
мною. -- В семье, в наших любимых детках, в родной жене и теще. Ах,
только бы спасти Захарку, от полного одичания -- и о другом я уже и не
помышляю, мой дружочек.
Я, кажется, уснул в поезде метро и, проснувшись, обнаружил себя сидящим
в пустом вагоне. Откуда-то выскочила и побежала по сиденьям рыжая летняя
белка... Вид ее был странен, нелеп в безлюдном вагоне, облицованном
пластиком, стеклом, дерматином -- материалами, совершенно чуждыми
природе белки. Она все быстрее и быстрее металась по вагону, и мне стало
ясно, что участь ее предрешена. Я с грустью следил за прыжками зверька.
Никогда поезд метрополитена, следующий по кольцевому маршруту, не прибудет
во влажный пригородный лес, не раскроет там своих дверей, как бы приглашая
лесных обитателей прокатиться с ветерком...
Поезд подходит наконец к какой-то станции, дверцы вагона с грохотом
раздвигаются, белка хочет выскочить наружу, но навстречу ей плотным
скоплением, отпихивая друг друга в дверях, вваливаются пассажиры. Пушистый
зверек бежит по проходу вдоль вагона, пробираясь среди множества снующих
ног. Добравшись до передней дверцы, поворачивается и скачет назад. И тут ее
замечает некий павиан с огромными бакенбардами, в белой полотняной кепочке,
вскакивает с места, на которое только что плюхнулся было, опередив
устремившуюся туда же старуху с траурным венком на плече, -- раздвинув
руки, нагнувшись, бакенбардист крадется, покачиваясь подрывки стронувшегося
поезда, внимательно следит за каждым движением белки. В вагоне поднимается
шум, галдят женщины, смеются мужчины, топают ногами, хлопают в ладоши.
Старуха с траурным венком быстренько занимает освободившееся место
и,прислонивкколеням бумажно-проволочный символ печали, тоже с живейшим
интересом включается в наблюдение за действиями бакенбардиста.
Веселый павиан, похоже, вскоре добьется успеха -- белка опять дошла
до конца вагона и, припав головою к дверце, неподвижно замерла...
Преследователь метнулся к ней, припадая на колено, от натяжки с неимоверным
треском лопнули на нем штаны по заднему шву, но все манипуляции и жертвы
бакенбардиста оказались напрасными -- белка с молниеносной быстротой
ускользнула от него, взбежав по стройной ноге стоявшего рядом десантника
живо вверх, к его голубому берету, и оттуда, пружинисто сработав задними
лапками и вытянув в воздухе пушистый хвост, плавно полетела над
пассажирскими головами... В то же мгновение я ощутил бесподобное чувство
свободы, о котором поведал людям Экзюпери, -- абсолютной свободы, что
познается в небе, над всеми облаками, залитыми лунным сиянием, под огненным
мерцанием звезд -- трагичной свободы, постигаемой в ту минуту, когда в
баке летящего самолета кончается горючее. Голубой берет юного десантника, от
которого я оттолкнулся и полетел в последнее неведомое, промелькнул внизу и
исчез навсегда, как синий взгляд чьих-то внимательных ко мне глаз, и я
оказался в Чикаго, на верхнем этаже роскошнейшего отеля, и смотрел с высоты
птичьего полета на огромный город, половина которого была залита солнечным
светом и пылала тысячами отраженных окнами солнц, а вторая половина была в
уютной тени, солидная, геометрически правильная, отформованная в кубики
респектабельных небоскребов. Мне предстояло расстаться с женою и, оставив ее
в Штатах, где у нее были затяжные дела, отправиться самолетом домой в
Австралию, и я собирался в путь, но в какую-то минуту, засовывая в чемодан
покупки, вдруг был захвачен мощным и упоительным чувством свободы тех,
которые взлетают к небу, чтобы уж никогда не возвратиться на землю живыми.
обрыва пласт склона и потек вниз песчаным ручейком -- я подумал, что
какой-нибудь зверь незаметно махнул мимо меня, потревожив песок, и скрылся в
джунглях; в голове моей после недавнего адского шторма все еще гудело,
мутилось, и ноги были пьяными, земля под ними так и шаталась.
Я шел осторожно, враскачку, оглядывая прелестный, прямо-таки оперный
ландшафт безлюдного залива, остановился, закурил, и тут услышал громкий
шепот: "Туан! Туан! Не ходить дальше", -- женский голос, казалось,
исходил прямо из обрыва. Так оно и оказалось -- когда потревоженный
песок благополучно сполз вниз, на месте, откуда начинался его поток,
оказалась небольшая дыра, и оттуда-то звучал голос.
Я поднялся, увязая ногами в песчаном потоке, поближе к норе и,
нагнувшись, увидел в ее глубине сверкающие глаза. "Кто бы это мог сидеть в
норе да говорить оттуда по-английски?" -- подумал я и громко произнес:
"Хелло! Вылезайте, вы что там делаете?" -- "Туан, не могу, моя вся есть
голая, -- был ответ. -- А вы сами скорее возвращайтесь шлюпка и
уплывайте. Уходите отсюда скоро, пока не поздно!" -- "Что тут происходит
и куда это я попал? -- удивился я. -- Кто вы, черт побери, и почему
это я должен убегать?" -- "Ах, туан, не надо спрашивать, надо уходить,
если ваша не хочет, чтобы нас убили!" -- "Но кто это может нас убить?
-- сказал я. -- Ведь кругом никого нет". -- "Хорошо надо
посмотреть, туан, очень хорошо посмотреть..." -- "Да никого нет, говорят
вам, -- стал я убеждать странную женщину. -- Ну, отвечайте, не
бойтесь. Кто вы? Что это за страна?" -- "Я раньше работала Америк,
-- начала женщина из норы, -- я много служила у хороший господа,
умею английский, французский говорить. Я вернулась и открывала свой дело,
ресторанчик. У меня был дети: две дочки, но пришел крыс и съел мои дочки".
-- "Какая крыса, о чем ты говоришь?" -- воскликнул я и тут же
подумал, что вот послал бог какую-то сумасшедшую. "Крыс, очень много крыс...
У нас самая добрая страна, все другие страны есть плохие. В нашей стране
самая большая правда, все правильно, остальное все неправильно. У нас есть
Главный Крыс, он приказывал половина людей убивать, а потом опять делить
пополам и снова половину убивать... Он сказал: сегодня счастье не надо, надо
потом счастье. Для этого надо много работы и много убивать. Деньги не надо,
муж и жена не надо, дом не надо -- а надо всем быть как крыс, кушать
мясо из человек, кушать его печенка..." -- "Что ты такое несешь,
полоумная", -- крикнул я с отвращением и, махнув рукой, хотел отойти от
песчаной норы.
И тут наверху, над обрывом, шевельнулись ветки, высунулась голова в
круглой каске, обтянутой брезентом. Рядом высунулась другая такая же
голова... Вдруг они так и посыпались с обрыва, выскакивая из кустов. Кое-кто
из них был вооружен автоматом или скорострельным карабином; все в касках, в
защитных рубахах с короткими рукавами, и все в длинных юбках-саронгах, под
которыми, как мне показалось, у каждого была привязана кривая сабля,
приподнимавшая край подола. "Зачем вы меня обманывать, -- охнув,
горестно прошептала женщина в пещерке, -- теперь я умирать". И она
попыталась, торопливо обрушивая верхний край норы, засыпать вход.
Ее тут же заметили, и трое коренастых молодчиков, на вид совершенно
юных, с веселыми воплями подскочили к яме и, смеясь, стали тыкать туда
палкой, словно вызывая из берлоги зверя. Меня они словно не замечали, с
пустыми взглядами проходили совсем рядом со мною, и никто из них даже не
покосился в мою сторону. Вот это и казалось мне странным, невероятным,
словно сновидение наяву: вроде бы я был для них невидимкой! Но в
дальнейшем...
Женщину вытащили-таки из норы, выволокли за ногу, она и впрямь
оказалась совершенно голой, невероятно грязной и лохматой, словно
неухоженное животное. Однако человеческий стыд не умер и в этом одичавшем
существе, женщина легла на землю, вся сжавшись в тугой, судорожный комок
страха и отчаяния, обхватив ноги руками, а коленями прикрывая живот и грудь.
Подошел и по этим худым коленям стал колотить прикладом карабина юный
солдатик, лет четырнадцати на вид. И тогда женщина, распустив судорожное
сплетение рук и ног, послушно вытянулась на спине и раскинула по песку
жалкие, отощавшие ноги...
А меня они все еще не замечали. Однако, когда я кинулся к женщине,
желая предотвратить насилие, и что-то такое протестующее крикнул, двое
повернулись и, все так же не глядя мне в лицо, дружным усилием, изо всех сил
толкнули в грудь, и я полетел затылком на землю, с трудом приподнялся и
увидел, что не изнасиловать женщину замыслил юнец солдат. Задрав свою юбку,
он, покачиваясь для прицела, явно собирался помочиться на поверженную.
И тут я увидел то, что вызвало во мне ужас и отвращение, каких я
никогда не испытывал в жизни. У меня волосы встали дыбом, -- я увидел,
что предмет под юбкой, который до сих пор я принимал за саблю, оказался
жестким, кривым, негнущимся хвостом, покрытым короткой мышиной шерстью...
Это были полузвери-полулюди, экземпляры существ, в коих началось
обратное развитие из человека в животное. Я нечаянно оказался на острове,
часть жителей которого стала постепенно превращаться в серых крыс. То, что
не тронули меня, было необъяснимым -- возможно, они что-то знали обо мне
и получили от начальства определенные указания... (Все увиденное мной можно
было бы впоследствии посчитать кошмаром какого-то странного бреда,
охватившего меня на незнакомом берегу, если бы не судьба механика Цапфе...
Он, бедняга, так и не вернулся на яхту, его крысы задержали и, выжрав на нем
глаза, бросили в море.) Между тем сверху было согнано человек тридцать
мужчин и женщин разного возраста, но большинство молодых. Им дали четыре
лопаты, и они по очереди стали копать во влажном песке ров, контуры которого
старательно отмерил и отчертил пяткой сухощавый, очень деловитого вида
командир хвостатых солдат.
А недалеко от меня двое вояк усердно трудились, размахивая тесаками,
казня мою недавнюю подземельную собеседницу. И вскоре голова женщины
успокоилась на земле, прижавшись щекою к белому песку, и глаза ее,
постепенно обретая равнодушие и отрешенность, смотрели на меня, изредка
моргая, словно сквозь туман неодолимой дремы. Вскоре то, что было раньше
женщиной, оказалось брошенным в две кучи рядом, и освободившиеся солдаты,
обтирая кровавые руки песком, направились, волоча хвосты по земле, к своим
товарищам, которые хлопотали вокруг приготовленного рва, старательно ставя в
ровные ряды коленопреклоненных пленников.
На то, что было проделано с ними, я уже не мог смотреть, у меня есть
дитя, мой рыженький бельчонок, и я, мадам, отказываюсь от чести созерцать
некоторые деяния человекоподобных оборотней -- какое дело до них мне,
мирному лесному зверьку, питающемуся орехами и грибами?
Не желаю пользоваться своим чудесным даром перевоплощения ради розыска
еще одной несусветной гнусности бесов, мордующих бедных людей.
Я лучше расскажу вам, какие бывают грибы в сентябрьском лесу...
Например, рыжики -- где-нибудь на ровной травке, среди елового
молодняка, россыпь желто-зеленых шляпок с изысканно прорисованными кольцами.
Чисто-оранжевые пластинки снизу, трубчатые ножки, на изломах которых
выступают медовые капельки сока. Ах, знаете ли вы, как пахнут рыжики, если в
корзине среди других грибов их хотя бы всего горстка? Так вот, моя
бесценная, я как-то видел удивительного футболиста, совершенно
удивительного, -- это был один из самых безобидных оборотней, помесь
бульдога с унитазом, урбанис обормотус, их выращивают возле теплых батареи
парового отопления, кормят из соски, летом перевозят на дачу, в
четырехлетнем возрасте детенышей-обормотус тащат на поводке в секцию
фигурного катания или в школу спортивной гимнастики, откуда в десять лет
некоторые из них выходят мастерами спорта, а отдельные экземпляры, тщательно
и беспощадно выученные, вскоре становятся чемпионами. Не знаю, какой степени
совершенства достиг в спорте мой урбанис обормотус, но упругость членов и
слаженность движений ладного, затянутого в синий спортивный костюм,
откормленного тела говорили о преуспеянии сего организма, из которого так и
прыскал сок бодрости и животной радости бытия.
Вы не представляете, что значит найти где-нибудь в Подмосковье поляну с
рыжиками! Это неслыханная удача для грибника -и вот на такой поляне, возле
еловой посадки, ровным строем темнеющей рядом с заросшей проселочной
дорогой, на траве стоял голубой автомобильчик "Запорожец", а рядом кругами
по зеленой мураве носился джентльмен в спортивном костюме. Ногами, обутыми в
пестрые, как дятлы, нарядные кроссовки, он поддавал грибы. Когда я
рассмотрел, что же он растаптывал и разбрасывал изящными пинками, у меня
потемнело в глазах. Кораллового цвета крошево безнадежно погубленных рыжиков
самого высшего качества украшало замысловатым узором зеленый ковер полянки.
"Ах, что вы делаете! -- вскричал я не своим голосом. --
Остановитесь, дурак вы этакий!" -- "А что такое? -- молвил
футболист, несколько растерянно, устремив на меня сложный взгляд, в котором
заигрывающее веселье начинало воспламеняться огоньком собачьей злобы; и
последующие слова его прожурчали с уверенностью заработавшего унитаза:
-- Это же поганки, собачьи грибы..." -- "Ах, собачьи?! --
заверещал я. -- Так это, по-вашему, поганки?!" -- "А что же это?"
-- "Обормот!" -- простонал я, припадая на колени, и, поставив свою
корзину на землю, стал трясущимися руками шарить в траве. Увы, все было
испорчено, и лишь крошки да расплющенные, позеленевшие на изломах шляпки
валялись на поляне.
Обормотус между тем для чего-то потрогал свой внушительный половой
бугор, выпиравший сквозь синие штаны, и, нимало не терзаясь раскаянием,
насмешливо улыбнулся, лениво размахнулся ногою и пнул, перепасовал мне
парочку уцелевших грибов, торчавших перед ним в траве. И тут я не выдержал,
внезапная ярость белки помутила мой разум, и я прямо с земли кинулся на
футболиста, желая вцепиться ему в нос -- по боевой беличьей повадке.
Но не тут-то было -- джентльмен-то оказался боксером! Реакция его
была отменной -- не успел я и опомниться, как кубарем катился по траве,
отброшенный мощным ударом в челюсть. Корзинка моя мелькнула рядом, я
подхватил ее и, задрав свой хвост, прошмыгнул мимо голубого "Запорожца" в
еловую посадку; сзади раздались грозные, воинственные крики погони,
затрещали сучья, но все это продолжалось не очень долго, и вскоре я вновь
одиноко брел по лесу, посасывая разбитую губу и сплевывая алую кровь на
зеленый мох.
Душу мою обуяла неодолимая печаль, в глазах стояли погубленные рыжики,
те самые рыжики, дорогая, которые я хотел бы вам показать сентябрьским ясным
днем, под белым солнышком, нашим с вами милосердным отцом, сладко дремлющим
над лесной поляною.
Я всегда думал, ожидал каждую минуту, что меня подстережет какой-нибудь
хищник. Поэтому бесплодными оказывались все мои начинания -- задумав
что-нибудь, я тут же поникал в безнадежном отчаянии, не веря, что удастся
завершить начатое. Видя, как густо вокруг шныряют кабаны да волки, я не
предполагал возможности спасения, тем более что сам-то не принадлежал к
числу подлинных людей, которых спасала их божественная беспечность. И дожить
до этого дня и часа мне удалось лишь потому, что я таился, был настороже, не
лез на рожон, избегал риска, путал карты, полз на брюхе, не садился в чужие
сани.
Моя единственная, утраченная! Вы одна могли бы разрушить древние чары и
превратить меня в человека... но я отверг саму мысль о том, что вы способны
меня полюбить...
Жизнь прошла без вас, и я решил было исповедаться перед вами и сделать
это на бумаге, которую можно прятать и бесконечно перепрятывать, а то и
сжечь в печке или на костре, что и сделал я однажды, разведя костер за
домом, у мусорных баков. Это неправда, что рукописи не горят! Еще как
горят... Не боится огня лишь сила, порождающая рукописи. Однако и при данных
соображениях душа моя, принужденная, пуганая, осторожная, не смогла одолеть
страха, и я решил исповедаться не вслух, а про себя, с помощью, так сказать,
внутреннего монолога, но и тут не посмел произнести перед вами свое имя,
скрылся за нелепое, куцее, окончание. Простите меня, если можете...
Нет, никогда не прощайте! Разве можно прощать твари, которая всего на
свете боится и от страха даже возлюбленной не открывает своего имени? Я
произнес долгую исповедь перед вами, но вы-то ее не слышали -- и даже не
узнаете никогда, что она была произнесена -- вы так и не догадаетесь,
кто же прячется за этим куцым окончанием -- ...ий.
Возле Покровки в Москве я знал одну подворотню, через которую сразу
можно было пройти в потусторонний мир моего прошлого. Он начинался за
странной, очень низкой каменной галереей, тесно уставленной помойными
баками; дом, к которому примыкала галерейка, был оштукатурен "под шубу".
Рядом с этим домом темнела арка, пройдя которую, я попадал в проходной двор,
где посреди сплошного асфальта торчал ствол засохшего дерева, под ним
находилась деревянная скамья без спинки. Это и было началом мира
потустороннего.
Я как-то проходил в очередной раз по этому двору -- и вдруг увидел,
что на краю скамейки сидит душа нашей технической редактрисы Натальи
Богатко. О том, что это ее душа сидит, догадаться было нетрудно, ибо она
выглядела в точности так же, как в жизни выглядела сущая Наталья Богатко,
технический редактор -- полнокровная и статная особа двадцати семи лет.
Нестерпимая жалость охватила меня. Когда же, подумал я, успела умереть
бедная Наталья? И неужели посмертное существование ей назначено в этом
скверном проходном дворе? А между тем крупные серые очи Натальиной души
умоляюще уставились на меня -- и я мгновенно принял решение. Конечно,
она не была для меня Эвридикой, а я не был влюбленным Орфеем, спустившимся
за нею в царство Аида; но мне хотелось вызволить оттуда знакомую тоскующую
душу, хотя бы ценою утраты своей собственной. И я подошел к ней, взял ее за
ледяную руку, сказал "пошли" и, не оглядываясь, повлек к выходу из страны
призраков. А на другое утро, побрившись в ванной, я хотел выйти из нее
-- и не смог открыть дверь. В узком проходе моей однокомнатной квартиры
стояла могучая круторогая буйволица, жевала жвачку -- и мне уже деваться
было некуда... Мадам, я рассказываю вам историю своей женитьбы.
Когда я у нее потом спрашивал, каким образом она оказалась там, во
дворе, она ответила, что не понимает, о чем речь. Значит, залетела на тот
свет, была чудом вызволена оттуда, возвращена к жизни -- и ничего такого
не заметила! Но впоследствии, когда мы были уже основательно женаты, я все
же выяснил с помощью осторожных и настойчивых расспросов, какие события
предшествовали моей встрече с Натальей. В тот день, оказывается, ее на
работе не было. Утром она шла, как обычно, от станции метро "Лермонтовская"
в сторону родного издательства, и внезапно на нее стал надвигаться
поливальщик, ехавший по тротуару, выбрасывая перед собою шипевшие струи
воды. В панике, оглядываясь на поливальную машину, Наталья поспешила к
противоположной стороне улицы и больше ничего не помнила -- только то,
что потом оказалась в моей квартире, у двери в ванную, где я брился, мыча в
нос какой-то популярный мотивчик. Можно предположить, что, убегая от
холодных струй поливальщика, Наталья попала под какой-нибудь проходивший
мимо грузовик и погибла, но тут появился я и вернул ее к наземной
действительности.
Я хоть сейчас мог бы провести вас через тот двор, чтобы вы сами могли
подивиться на антиподов нашего бытия. Они существуют точно в таких же
городах, как и наши, за дверями их квартир те же ссоры, примирения, болезни,
радости и беды. Да, они почти такие же, как мы, но только совершенно
плоские, словно зеркальная амальгама. Пристально вглядываясь в их жизнь, я
вдруг начинаю постигать, что все зеркала, в которые мы с таким любопытством
и самодовольством заглядываем, совершенно пусты, когда к ним никто не
подходит; а когда мы смотрим в них, они довольно жестоко шутят над нами,
показывая то, чего вовсе нет. И наше прошлое, отраженное в зеркалах памяти,
-- у собак, белок, бабочек, неудачливых художников, -- для всякой
твари, приуготовленной к тоске по прошлому, оно, прошлое, явит миллиарды
плоских призраков. Так зачем же, мадам, я буду приглашать вас на эту
странную прогулку?
О, извечный круговорот бытия, гулкий маятник вселенских часов,
неторопливо выстукивающий: _быть... не быть! быть... не быть! тут... там!
тут... там!_ И я, обращаясь сейчас к вам, совершенно уже не соображаю, с
какого света шлю свой привет и слова благодарности.
Спасибо за то, что однажды вы встретились мне -- в той или этой
действительности -- все равно. Я никогда не смогу забыть вас -- в
том или этом мире.
Я шел по неширокой улице -- и вдруг узнал Сивцев Вражек. Строгие
старинные дома, в которых, кажется, никто и не живет. Я свернул в Большой
Власьевский переулок и вскоре входил в знакомый подъезд, поднимался на
третий этаж. На мой звонок долго не открывали, потом лязгнули запоры, и
дверь распахнулась. Я увидел какую-то лохматую немолодую женщину в халате.
Стиснув руки на уровне груди, она странным образом топталась на месте,
поджимая то одну голую, волосатую ногу, то другую. Глядя мне в глаза,
женщина жутковато, но как-то очень знакомо улыбнулась. И я рассмеялся:
передо мною не женщина старая была, а знаменитый художник Моравов, к
которому я и шел по делу. Это халат и длинные волосы ввели меня в
заблуждение.
Моравов один из самых выдающихся плакатистов нашего времени, и все
хорошо знают его имя. Его плакаты украшали многие международные конгрессы,
выставки и конференции, он автор ряда эпохальных эмблем для всяких
грандиозных всемирных мероприятий, вроде фестивалей, олимпиад, универсиад. Я
всегда верил, что Моравов является одним из тех великих людей, которым,
слава богу, не грозит заговор: их талант сильнее всяких гибельных
обстоятельств.
Слушая мои замечания относительно эскиза плаката, он дергал правой
рукою волосы, левою шлепал по ляжке. Затем вскочил и стал ходить кругами по
комнате. И сам не заметил, как перешел на стену и, словно муха, пополз
вверх, чуть наискось, по стене, после перешел на потолок и двинулся в
обратную сторону, повиснув вниз головою. При этом полы халата свесились вниз
-- и обнажились малопривлекательные конечности мэтра. Он все время
пытался поправить халат, натягивая его на ноги, но ткань, естественно,
падала так, как ей положено было падать по закону земного тяготения. Погуляв
по потолку, Моравов вскоре спустился ко мне, не заметив при этом, однако,
что минутою раньше совершил не совсем обычную прогулку. Как и все гении,
Моравов был несколько рассеян.
Покончив с плакатом, я закурил и, рассеянно глядя на хозяина, с
завистью подумал: "Хорошо же тебе живется! Всех победил -- и зверей, и
оборотней..."
-- Тише! Тише! -- замахал на меня руками Моравов и стал боком
отпрыгивать от меня, словно петух.
Вот он отскочил в самый угол -- дальше некуда, но, продолжая
отмахиваться, все отпрыгивал да отодвигался, как бы растягивая комнату по
диагонали. Удалившись от меня настолько, что его почти нельзя было
различить, Моравов вдруг исчез с глаз, а комната вернулась к прежнему
размеру и виду.
-- Подите сюда! -- прошептали у меня за спиною, и, оглянувшись,
я увидел Пимена Панкратовича Моравова, просунувшего лохматую голову в
приоткрытую дверь.
В квадратной прихожей, куда меня вызвал хозяин, возле низкого трюмо
стоял на боку фанерный ящик, сверху застеленный бумагой, на бумаге сидела
-- именно сидела, а не лежала, соломенно-желтая спокойная, толстенькая
морская свинка с сытыми щеками, с пустыми глазами. Пузо у нее было
кругленькое, лапки аккуратно сложены на этом пузе.
-- Вот, дорогой мой, посмотрите, -- умильным голосом произнес
гениальный плакатист. -- Какая замечательная, не правда ли? Славная,
хорошая моя зверюшка, -- единственная, которая не мучает меня в этой
жизни.
-- А где же ваш сын? -- вспомнил я. -- Где Захарик?
-- Захар... Ох, не хочется и говорить о нем... Ну, да что там,
скрывать нечего... Плохо у меня с сыном, голубчик.
-- Что случилось?
-- Да вот сами полюбуйтесь, -- с прискорбием произнес он,
открывая дверь соседней комнаты.
Я заглянул в полураскрытую дверь. В лицо мне шибанул сквозняк, несший
кислую звериную вонь. На широком подоконнике сидел, прислонясь мохнатым
плечом к оконной решетке, и с меланхолическим видом обозревал улицу
здоровенный оранг. На одной из задних лап его побрякивала цепь, которою
зверь был прикован к решетке. Услышав шум в дверях, он медленно повернул
голову, внимательно, но как-то совершенно бесчувственно посмотрел на нас.
Затем протянул неимоверно длинную руку, достал с полки черный диск
долгоиграющей пластинки и, просунув сквозь прутья решетки, сбросил на улицу
через выбитую фрамугу.
-- Видели? -- страдальчески оклабившись, скосил на меня глаза
лохматый Моравов; бледными пальцами он крутил, терзал конец пояса, словно
желал его оторвать прочь. -- А ведь я эту пластинку привез ему из
Лейпцига!
Он захлопнул дверь, прислонился к ней спиною и, закрыв глаза, надолго
замер с видом мученика. По двери с той стороны шмякнули чем-то увесистым,
что разбилось вдребезги и со звоном осыпалось на пол.
-- Портативный телевизор на батареях, -- печально сообщил
Моравов. -- Купил ему в Японии, чтобы сынок не скучал в одиночестве...
Вы как-то говорили мне о каком-то мировом заговоре, -- продолжал Моравов
дальше. -- Заговор -- он здесь, -- постучал Пимен Панкратович
себя по загривку ребром ладони, для чего ему пришлось низко нагнуться передо
мною. -- В семье, в наших любимых детках, в родной жене и теще. Ах,
только бы спасти Захарку, от полного одичания -- и о другом я уже и не
помышляю, мой дружочек.
Я, кажется, уснул в поезде метро и, проснувшись, обнаружил себя сидящим
в пустом вагоне. Откуда-то выскочила и побежала по сиденьям рыжая летняя
белка... Вид ее был странен, нелеп в безлюдном вагоне, облицованном
пластиком, стеклом, дерматином -- материалами, совершенно чуждыми
природе белки. Она все быстрее и быстрее металась по вагону, и мне стало
ясно, что участь ее предрешена. Я с грустью следил за прыжками зверька.
Никогда поезд метрополитена, следующий по кольцевому маршруту, не прибудет
во влажный пригородный лес, не раскроет там своих дверей, как бы приглашая
лесных обитателей прокатиться с ветерком...
Поезд подходит наконец к какой-то станции, дверцы вагона с грохотом
раздвигаются, белка хочет выскочить наружу, но навстречу ей плотным
скоплением, отпихивая друг друга в дверях, вваливаются пассажиры. Пушистый
зверек бежит по проходу вдоль вагона, пробираясь среди множества снующих
ног. Добравшись до передней дверцы, поворачивается и скачет назад. И тут ее
замечает некий павиан с огромными бакенбардами, в белой полотняной кепочке,
вскакивает с места, на которое только что плюхнулся было, опередив
устремившуюся туда же старуху с траурным венком на плече, -- раздвинув
руки, нагнувшись, бакенбардист крадется, покачиваясь подрывки стронувшегося
поезда, внимательно следит за каждым движением белки. В вагоне поднимается
шум, галдят женщины, смеются мужчины, топают ногами, хлопают в ладоши.
Старуха с траурным венком быстренько занимает освободившееся место
и,прислонивкколеням бумажно-проволочный символ печали, тоже с живейшим
интересом включается в наблюдение за действиями бакенбардиста.
Веселый павиан, похоже, вскоре добьется успеха -- белка опять дошла
до конца вагона и, припав головою к дверце, неподвижно замерла...
Преследователь метнулся к ней, припадая на колено, от натяжки с неимоверным
треском лопнули на нем штаны по заднему шву, но все манипуляции и жертвы
бакенбардиста оказались напрасными -- белка с молниеносной быстротой
ускользнула от него, взбежав по стройной ноге стоявшего рядом десантника
живо вверх, к его голубому берету, и оттуда, пружинисто сработав задними
лапками и вытянув в воздухе пушистый хвост, плавно полетела над
пассажирскими головами... В то же мгновение я ощутил бесподобное чувство
свободы, о котором поведал людям Экзюпери, -- абсолютной свободы, что
познается в небе, над всеми облаками, залитыми лунным сиянием, под огненным
мерцанием звезд -- трагичной свободы, постигаемой в ту минуту, когда в
баке летящего самолета кончается горючее. Голубой берет юного десантника, от
которого я оттолкнулся и полетел в последнее неведомое, промелькнул внизу и
исчез навсегда, как синий взгляд чьих-то внимательных ко мне глаз, и я
оказался в Чикаго, на верхнем этаже роскошнейшего отеля, и смотрел с высоты
птичьего полета на огромный город, половина которого была залита солнечным
светом и пылала тысячами отраженных окнами солнц, а вторая половина была в
уютной тени, солидная, геометрически правильная, отформованная в кубики
респектабельных небоскребов. Мне предстояло расстаться с женою и, оставив ее
в Штатах, где у нее были затяжные дела, отправиться самолетом домой в
Австралию, и я собирался в путь, но в какую-то минуту, засовывая в чемодан
покупки, вдруг был захвачен мощным и упоительным чувством свободы тех,
которые взлетают к небу, чтобы уж никогда не возвратиться на землю живыми.