«Не может быть, чтобы не было выхода!» — так сказал Коля, когда мы заблудились в пещерах. И он действительно нашел выход. Мы увидели небо и реку Южный Буг. Как там много воды! Если бы мне хоть взглянуть сейчас на реку, жажда ослабела бы. Никогда не думал, что холод и жажда могут мучить человека одновременно. Лучше думать о реке.
   ...Солнце садилось, и вода была розовой. Анни бежала ко мне по мокрым мосткам. И вдруг поскользнулась... Как я мог так долго не вспоминать о ней? Где сейчас Анни? В Москве, конечно. Она уже вышла замуж, работает переводчицей в каком-нибудь штабе. А муж у нее майор. Красивый, высокий. Он очень занят и только поздно вечером приходит домой. А потом они садятся пить чай... Нет, лучше — воду, прохладную, свежую воду... Буду думать об Анни, а не о воде.
   Приоткрылась дверь. Полоска света легла на пол. Снова допрос? Сейчас я им все скажу... А Петро? Как бы он поступил?
   Полоска стала широкой полосой. Она уходила, как мост, во внешний мир, и на этом мосту, заложив руки в карманы, стоял мой мучитель с маленьким ротиком и острым подбородком. Почему он пришел сам, а не велел, чтобы меня привели к нему?
   — Вы меня слышите? — спросил фельджандарм.
   Я попытался подняться, но он очень вежливо сказал:
   — Лежите, пожалуйста. Вам так удобнее. Лежите и слушайте. У вас есть последний шанс. Если вы признаетесь, что вы русский разведчик, будете помещены в хорошие условия, а о дальнейшем можно договориться. Не признаетесь — расстреляю через пятнадцать минут. — Он посмотрел на часы. — Я жду.
   Солдат принес табуретку, и он уселся нога за ногу.
   — Герр обер-лейтенант...
   — Слушаю вас...
   Какой он стал вежливый! Чем это объяснить?
   — Герр обер-лейтенант, я вам ничего не могу сказать. Вы не получите от меня никаких полезных сведений, даже если сожжете меня живьем. Я не знаю ни слова по-русски.
   — Вот это уже неправда, — сказал он, — в бреду вы произносили русские слова, упоминали какого-то Петра. Учтите, что пятнадцать минут истекают.
   Я медленно встал. Он тоже поднялся, расстегнул кобуру, которая висела у него слева на животе.
   ...Немцы носят пистолет слева, а наши справа... Холодно стало. Фельджандарм взвесил тяжелый парабеллум, медленно поднял... А наши моряки носят сзади, свисает из-под кителя... Сейчас выстрелит. Схватить его за руку, как учил Голованов... Черная дырочка на уровне моих глаз, в четырех шагах... Чуть подрагивает... Нет сил выдохнуть воздух...
   Обер-лейтенант приподнял левую руку, посмотрел на часы.
   — Еще одна минута! — Он сказал по-русски.
   Но я не должен понимать русского языка. Прислонился к стенке. Пальцы свело. Ну, скорей же стреляй, скорей...
   Он опустил пистолет, повернулся и вышел. Я сел на пол. Почти без сил.
   Снова распахнулась дверь:
   — Raus! Schnell![59]
   Меня вывели на пути. Солнышко светило. Дым из паровозной трубы клочьями улетал в небо. С криком носились галки. Повели вдоль состава. Из окон классных вагонов выглядывали немецкие офицеры. Баба, в хустке, с корзиной, подошла к вагону:
   — Може, купите пишки?
   На кой черт им ее пышки?
   На вольном воздухе стало теплее. Снег темный, талый местами земля обнажилась. Ранняя в этом году весна!
   Последний вагон — товарный. Конвоир указывает на открытую дверь. Неужели надо везти поездом, чтобы расстрелять? А мой фельджандарм тоже тут. Что-то показывает солдату и подымается в классный вагон. Ничего не понимаю!
   В товарном вагоне — полумрак. Трое заключенных. Солдат задвинул дверь. Вешает замок. Паровоз свистит. Тронулись.
 
7
 
   Поезд набирал скорость, а я все думал и думал, и даже меньше хотелось пить. Почему они меня не расстреляли?
   Постепенно у меня созрел план, единственно возможный. Я вспомнил, как кочегар Михай показал мне вход и выход из вагона через пол. Но там доска была отодрана заранее. Значит, надо попытаться отодрать. Трудно? Но не невозможно. Вагон старый, трухлявый. В нем перевозили скот. Даже скобы остались в толстой доске, прибитой к борту вагона. К этим скобам привязывали коров или лошадей. Такой скобой можно продолбить доску в полу, а потом поднять ее. Одному мне это не под силу. Значит, надо попытаться подбить на это дело моих невольных попутчиков.
   Попутчики были люди, совсем не похожие друг на друга. Плотник — здоровенный мужчина лет пятидесяти, с руками, как грабли, — сбежал с какого-то строительства. Получал несколько оккупационных марок в день. Сейчас будет работать бесплатно. Он все корил себя за то, что пошел в родное село:
   — Люди стали як ті собаки. Свій сусід доказав на мене німцям!
   Следы горя лежали на его лице, как зарубки на стволе дерева. Он вздыхал, никак не мог улечься на полу. Но я понимал, что мешают ему не твердые доски, с которыми он привык иметь дело всю жизнь, а собственные его трудные мысли.
   Второй арестант — самогонщик из-под Житомира — жил при немцах припеваючи, как вдруг забрала его СД. Приняли за советского разведчика, да не за какого-нибудь рядового, а за полковника. Неделю таскали из одной тюрьмы в другую. Хотят, чтобы он признался. А в чем ему признаваться? Самогонщик ругал напропалую и немцев, и Советскую власть, при которой ему тоже не было жизни, потому что приходилось работать.
   Толстый, рыхлый, совершенно раздавленный свалившейся на него бедой, он недоумевал, как могли принять его за агента. Это незнакомое слово наводило на него ужас.
   Третий арестант — молодой грузинский крестьянин Левон — попал в плен на Западном фронте, был в рабочем лагере, бежал. Голод и холод заставили его украсть чемодан. Думал найти там теплую одежду и вещи, которые обменяет на пищу у крестьян. Чемодан оказался немецким. Задержали. И всё допытывались, какие были в чемодане бумаги. А он эти бумаги сразу же выкинул, потому что и по-русски читает с трудом, не то что по-немецки.
   Самогонщик и грузин попались с неделю назад. Из их сбивчивых рассказов я понял, что оккупационные власти ищут кого-то. Может, и меня они принимают за крупного разведчика? Потому и не расстреляли. Теперь везут к начальству. Вот только куда?
   Я завел разговор с Левоном и втолковал, что его ждет расстрел. Раз пропали секретные бумаги, немцы не станут церемониться.
   — Ну, а его дело — совсем табак, — указал я на самогонщика. — Каждому видно: советский агент! На прошлой неделе двух шинкарей расстреляли в Славуте. Многие самогонщики — агенты. Очень удобно — продаешь водку, все заходят к тебе. У одного получил сведения, другому передал, а потом, глядишь, и сам подался к партизанам.
   — Сам ты партизан! — накинулся он на меня. — Петлю тебе на шею! А я — честный хлебороб. У меня аусвайс[60] был!
   — Был, да сплыл! Потому что ты — агент!
   Он отвернулся и плюнул с досады, но через несколько минут снова заговорил со мной:
   — Ты, видать, парень бывалый. Посоветуй, что делать. Может, откупиться? Пообещать?
   Это был момент, которого я ждал.
   — Пообещать? Чудак человек! Они тебя выведут в расход, а потом поедут за деньгами твоими. Только бежать! Иначе всем нам сперва повырывают ногти, а потом в яму с известкой. Нечего терять время. Взломаем пол вагона, а там как повезет!
   Левон сразу согласился. Самогонщик боялся, но я припугнул его так, что у него затрясся подбородок. По моему указанию оба они принялись раскачивать железную скобу.
   Плотника я в расчет не принимал: темный, дремучий дядька. Сначала он безразлично смотрел на нашу работу, потом подошел:
   — Не так!
   Видно, много накипело у него на сердце, если решился принять участие в таком деле. Ему-то не грозил расстрел. В худшем случае выдерут розгами и заставят снова тесать бревна. Он взялся за работу со знанием дела: легонько пошатал одну, другую скобу, выбрал самую слабую и начал раскачивать ее круговыми движениями. Потом подналег и вырвал ее, как зуб с двумя корнями. Таким же образом он извлек вторую скобу.
   Плотник оказался неоценимым помощником. Начав действовать, он забыл на время о своей беде и теперь был поглощен только работой. Он долбил пол острием скобы сноровисто, упорно, без передышки. Мы с Левоном попеременно долбили соседнюю доску.
   Работать я мог только одной рукой, но старался показывать пример. Поезд часто останавливался. Мы тут же прекращали свою долбежку. В эти промежутки мы отдыхали. Плотник разговорился, и я понял, откуда эта жажда труда для себя, смертельно опасного, но не подневольного.
   Когда-то — теперь, как и каждому из нас, ему казалось, что это было бесконечно давно, — имел он жену Килину и хату, и были у него три сына, «як три зеленых дуба: Андрий, Назар та Максимка». И была еще дочка Поля, «як біла троянда»[61]. Сам он человек малограмотный. Топор, пила и долото — вот его грамота, но на селе его уважали. Если поставит сруб, так стоять тому дому до нового потопа. А в своем доме сделал резные наличники над окнами, как в Вологде. Он там побывал в юности. По всему селу были мазанки, а у него — бревенчатый дом с петухами на стрехе. А Полинка покрасила тех петухов червонным цветом. Стоял бы дом до потопа, а простоял до прошлого лета, когда затопили немцы село кровью и слезами. Андрий погиб на границе в первые дни войны. Максимка работал учетчиком в колхозе. Совсем пацан, шестнадцать лет, а пошел к партизанам. Только далеко те партизаны не ушли. Подожгли немецкую машину и на том отвоевались. Повесили Максимку на воротах колхоза, которые отец строил своими руками. Знал бы, на что строит? Да и вообще знал бы человек, для чего жизнь строит? Стал бы он семью заводить, чтоб два сына погибли, третий без вести пропал, а дочку чтоб угнали в неметчину молодость в неволе губить.
   Забрали плотника под город Воронеж, а жинка Килина осталась на чужом дворе, потому что дом плотника спалили за сына-партизана. Стал плотник делать в строительной организации «Тодт» обычную свою работу. Те же топор и долото. Харчи давали, марки платили. Ты, говорят, вольнонаемный, а все равно была та работа подневольная. Рядом военнопленные работали — кости да кожа, миска бурды да кулаком в зубы. Высматривал плотник среди них своего Назара, только не было его. Видать, в другом лагере или вместе с братьями на том свете. И такая взяла плотника тоска, что решил он идти в родное село. Заберет оттуда жинку, поставит себе хатенку в густом лесу, и будут они ждать, пока кончится тот потоп.
   — Ну, вышло все видишь как! — закончил он. — Получается, нельзя ждать конца. Надо самому строить для немца домовину... Я тебя, парень, наблюдаю, наподобие ты моего Максимки. Так что давай долбать!
   Поезд тронулся, и снова мы удар за ударом пробирали пол вагона под стук колес. Самогонщик начал отлынивать.
   — Вы, — говорит, — все тут партизаны и воры, а я честный хлебороб.
   Левон замахнулся на него скобой, а я предупредил по-головановски:
   — Тебе, паскуда, выход только на тот свет! Выбирай — хоть сейчас, хоть завтра немцы выпустят из тебя дерьмо!
   — Правильно говоришь, кацо! Мудрые слова! — одобрил Левон, хватаясь обеими руками за конец доски.
   — А ну, взяли! — сказал плотник.
   Доска скрипнула, поднялась, и тут же шум колес стал громким, а под ногами замелькали шпалы.
   Мы закончили работу, когда было уже совсем светло. Обе доски водворили на место, присыпали мусором.
   Полдня мы простояли на каком-то разъезде. Дверь открыли. Фельджандарм посмотрел на нас снизу. Видно, он вез нас куда-то, как крупную добычу.
   Нам принесли в ведерке горячей воды, швырнули кусок хлеба и рыбину. В ведерке плавали нефтяные разводы, а от рыбы воняло, как из помойной ямы.
   Самогонщик сразу вцепился в хлеб и начал грызть с куска. Плотник без всякого усилия отнял у него землисто-серый ломоть и той же скобой, которой мы долбили пол, разделил хлеб на четыре части. Рыбу он есть не стал. Мы с Левоном тоже. Через открытую дверь я видел угол разбомбленного кирпичного домика. Талый снег чуть прихватило морозцем. Между рельсами соседнего пути просыпалось зерно. Два хлопчика, медлительные, маленькие старички, ползали на четвереньках, собирали по зернышку.
   Поодаль — будка с вывеской, висящей на одном гвозде: «Бoярское сельпо». Дверь задвинули, но поезд стоял. Самогонщик уже сожрал свой хлеб и жадно глотал вонючую рыбу.
   — Глупый человек, — сказал Левон, — на три дня раньше будешь помирать!
   Где же мы все-таки находимся? Очень далеко уехать не могли. Километров триста — не более. А в какую сторону? Бoярка! Знакомое слово. По какой же дороге эта Бoярка? Плотник не знал, и Левон не знал. Тут заговорил самогонщик:
   — Бoярка — это под Киевом. Сейчас будут Жуляны, потом Караваевы Дачи, Пост Волынский и Киев. В Киев везут.
   Меня подкинуло, как на трамплине. Караваевы Дачи! Катя и ее тетка Теплякова. Хоть ночью, хоть белым днем — бегу!
   Шел на убыль второй день пути. Тяжело Груженный эшелон прогрохотал мимо. Сквозь щелочку в борту вагона мелькали платформы с орудиями под чехлами. Поехали!
   Я хотел поставить самогонщика у щели, чтобы он сказал, когда будет станция Караваевы Дачи, но он не отвечал. Его сотрясала икота. Лицо стало мокрым, руки дрожали.
   — Что с тобой, дядя?
   Самогонщика били судороги. Он катался по полу, рвал на себе ворот, потом затих и только тяжело дышал, закрыв глаза.
   — Я говорил, раньше помирать будет, — спокойно констатировал Левон. — Что будем делать, командир?
   Впервые в жизни меня, военного моряка, назвали командиром. И где — в немецком тылу, в арестантском вагоне!
   Плотник тоже смотрел на меня, но молчал. Эти люди ждали моего решения и готовы были выполнить его, как на фронте. Они поверили в меня, поверили, что я опытнее и сильнее их.
   — Смотреть! — сказал я. — Не пропустить Жуляны! — и подумал, что сейчас отвечаю не только за себя, но и за этих двоих. Самогонщик был не в счет. — Уходить отсюда будем, не доезжая Караваевых Дач,
   — На ходу? — спросил плотник.
   — Как придется. На станции — нельзя. Светло еще.
   Поезд, как назло, разогнался. Наш вагон — хвостовой и негруженый — болтало и трясло. Сумерки только надвигались, когда за щелью замелькали составы. Я увидел надпись: «Жуляны». Поезд проскочил станцию без остановки. Плотник сидел на полу, обхватив колено руками, похожими на корни дерева. Его лицо было внимательно и спокойно. Левон волновался. Он ходил взад и вперед по вагону, останавливался у заветного места и даже пробовал приподнять доску.
   — Вынимай! — сказал я ему. — Ничего не поделаешь, кацо, будем парашютистами без парашютов.
   — И ты можешь шутить? — удивился он. — Тебе не страшно?
   Я показал ему руку с изуродованным ногтем. Рука болела все время, но мне как-то некогда было думать о ней.
   — А так лучше? Все равно нам конец, так помрем по-человечески, а не как вот этот... — Я подошел к плотнику: — Решай, отец. Тебе прыгать не обязательно. Может, дождешься победы потихоньку.
   Он подумал с минуту, потом сказал:
   — Я за тобой, парень. Чего зря языки чесать?
   — Добро. Тогда слушай мою команду: первый пойдет Левон, вторым — ты, отец. Потом — я. Если останетесь живы, идите вперед по путям, а я — назад. Если не встретимся, добирайтесь в поселок Караваевы Дачи.
   Я рассказал Левону и плотнику, как найти дом Катиной тетки, Тепляковой. Самогонщик не слышал. Он лежал в углу, привалившись к стене. А этим двоим я не мог не сказать. Ведь не только они верили мне, но и я — им. Ни Левон, ни плотник не могли быть провокаторами. К тому же впереди — последняя проверка. Провокатор не прыгнет под вагон между колес.
   Поезд пошел чуть потише. Время.
   Только раньше вот что: не могу, не имею права погибать, не выполнив последнюю волю Петра.
   Поезд — еще тише. Подъем здесь, что ли? Или уже близко Караваевы Дачи? Пропустим время, выбросимся у самой станции, тут нас и похватают, как зайцев.
   Поезд — тише... Еще не темно, но темнеет. Хорошо! А могу ли я привести к Кате целую команду? Рассчитывают на одного. Куда они всех нас денут? А бросить на произвол судьбы можно? Петро бросил бы? Шелагуров бросил бы?
   Окно в полу — дорога свободы. Дорога, дорога — железная дорога, шпалы, шпалы, шпалы... Шпалы в чистом поле. Снег. Он мягкий. А если головой под колеса?
   — Левон! Спустишь ноги вниз, руками держись за края, потом опустишься быстро. Голову береги, падай на руки. Понял?
   — Понятно. Все понятно!
   — Погоди. Если я разобьюсь или немцы ухлопают, добирайся до любого партизанского отряда. Пусть передадут на Большую землю: товарищ Степовой погиб. Ясно?
   — Ты — Степовой! — закричал Левон. — Ай, немцы — дураки!
   — Да никакой я не Степовой. Запомни, что сказано, и пошел! Быстрее!
   — Нет, ты скажи! — радовался грузин. — Они Степового ищут. На меня думали — Степовой, еще на одного и на этот тухлый бурдюк тоже! А Степовой едет в вагон и смеется над ними!
   Мне все стало ясно. Значит, и меня принимали за Степового. Так нет же! Не найдут его — ни живого, ни мертвого. А вместо Петра придет другой человек, такой же бесстрашный, такой же умелый. Но для этого — действовать немедленно.
   — Левон, друг, не Степовой я. Прыгай живее!
   Я все-таки не убедил его. Полный радостной веры, что он попал под защиту неуловимого разведчика, Левой ринулся вниз, забыв обо всех моих наставлениях. Он просто сел и спрыгнул, и в ту же секунду краем пола его ударило по голове. Тело метнулось, исчезло. Поезд набирал ход, быстрее мелькали шпалы.
   Я кивнул плотнику. Он молча спустил ноги в дыру, схватился руками и нырнул вниз, вперед, точно, как я говорил.
   Самогонщик хрипел в углу. Я хотел сбросить его вниз, чтобы не оставлять свидетеля, потом решил не марать рук. А поезд летел уже полным ходом, и у меня не было больше времени даже на страх. Поджался на руках, вытянул ноги вперед, медленно опустился, как на брусьях, над стремительно бегущей пустотой, рванулся вперед.
   ...Свист ветра. Грохот колес... Шелагуров прыгнул из шлюпки за мной на палубу... Вспышка прожектора ослепила меня, и, уже теряя сознание, я почувствовал, как моя мать поправляет у меня под головой подушку.

Глава девятая
 
КАРАВАЕВЫ ДАЧИ

1
 
   Кто-то действительно поправлял подушку ловко и легко. Но это не могла быть моя мать, потому что она в Сухуми, а не в немецком тылу. А где я? Почему так трудно думать? Но думать надо! Вспомнить все по порядку. Был взрыв — это ясно... Потом мы шли с Васей. Нет! Мысли ускользают. Голова болит. О чем я думал? Да, подушка — большая, пухлая. С каких пор в концлагерях дают подушки? Раньше всего — открыть глаза. Это очень трудно. Я плыву, плыву вместе с подушкой, и покачивает слегка. Вот соскользну с доски и пойду ко дну. Глупости! Это не доска — кровать. Почему же она качается? Потому что — в вагоне. Поезд! Все понятно! Поезд! Дыра в полу! Левон, плотник!
   — Лежи, пожалуйста! Ну, лежи, не двигайся!
   Кто это сказал? Это не Левон, не плотник. Меня кто-то целует, и я открываю глаза.
   Катя в платочке стоит на коленях у низкой кровати, на которой я лежу. В просторной комнате — полумрак.
   — Он очнулся! Он смотрит! — Катя кричит кому-то, стоящему за спинкой кровати, но я не могу поднять голову.
   — Катя... — и снова не то засыпаю, не то тону.
   В следующий раз я проснулся от яркого солнца и сразу увидел статную, светловолосую женщину, которая мыла пол. Сначала я подумал, что снова брежу, но все было таким светлым и материальным, каким никогда не бывает во сне.
   — Доброе утро! — сказал я.
   Она обернулась, прижала палец к губам, подхватила ведро и быстро вышла.
   Потом пришла Катя с доктором, и я узнал, что у меня сотрясение мозга, перелом ключицы и руки, вывихнута нога и множество ушибов, а кроме того, странное ранение пальца.
   Доктор в несвежем халате поверх жилетки, маленький и старый, смотрел на меня не то со страхом, не то с восторгом и все повторял:
   — Счастливчик! Выкрутился, ей-богу, выкрутился!
   Осмотреть меня толком он не мог из-за гипсовых повязок, которые облегали меня, как панцирь.
   Когда доктор ушел, Катя снова села около меня.
   — Ты молчи, — сказала она. — Я тебе все расскажу сама. Тебя принес Герасим Иванович.
   — Какой Герасим?
   — Молчи! С которым вы прыгали через дырку в вагоне. Он тебя спрятал в лесу, а ночью разыскал наш дом. Доктор говорит — ты выздоровеешь, но надо ждать и непременно лежать спокойно.
   Катя не дала мне сказать ни слова. Сейчас, в темном платьице и в тапках, она казалась совсем девчонкой. Даже глаза были не такими, как в коттедже Шмальхаузена. Просто карие девчачьи глаза, встревоженные и радостные.
   Катя поправила одеяло, провела рукой по моей щеке, и я понял, что у меня отросла порядочная щетина. Та светловолосая, что мыла пол, принесла блюдце молочной каши. Катя накормила меня с ложечки, задернула занавеску и снова села рядом:
   — Спи!
   Так началась моя жизнь в поселке Караваевы Дачи, в доме Катиной тетки — Варвары Тепляковой.
   Через несколько дней, когда мне стало получше, я узнал от Кати, что незадолго до того, как плотник принес меня сюда, приходил какой-то человек. Он спросил Штурманка, покачал головой и ушел. Кто он и откуда, человек не сказал. Передал Кате привет от Попенко и оставил немного денег в оккупационных марках. Видно, расставаясь с Попенко, Петро на всякий случай передал через него, чтобы меня искали на Караваевых Дачах.
   Сколько же ошибок я сделал с тех пор! Понадеялся на собственное рассуждение, пошел к Новоград-Волынску, а двинулся бы сюда, как приказал Петро, и была бы у меня верная связь со своими. Придет ли еще тот человек? Видно, нужны мне не только смелость и находчивость, но и умение подчинить свою волю приказу.
   Попенко выполнил приказ Петра, но о гибели его не знает никто, кроме меня. Не сбейся Карпуша с дороги в лесу, мы вырвались бы из капкана. Значит, приказ Петра остается в силе — передать нашим: Степовой погиб и выйти на связь с нашими через номер 3649. Только какой из меня сейчас боец? Одна обуза для женщин. Хоть бы плотник Герасим был здесь, и то легче.
   Плотник не захотел остаться у Варвары. Прыгнул он из вагона удачно — поезд шел не быстро, — отделался несколькими ушибами. Убедившись, что Катя будет выхаживать меня, как родного, он ушел на следующую же ночь. Попросил у Варвары топор и кусок хлеба на дорогу. На прощание сказал: «Береги его, дочка! Это будет большой командир».
   Не могу понять, откуда они взяли, что я командир? И бедный Левон так думал. Еще одна могила друга на моем пути. Когда Герасим нашел его на шпалах, Левон был уже мертв.
   — Очень о нем жалел Герасим Иванович, — добавила она. — А на тебя смотрел, как на сына. Давно ты его знаешь?
   — Давно, — сказал я. — Всю жизнь, как тебя.
   Она не поняла, но не стала добиваться ясности. Ее занимало только одно: вылечить меня побыстрей. Она выполняла все обязанности сестры и санитарки. Не знаю, окажись я в центральном севастопольском госпитале на Павловском мысу, была ли бы у меня такая умная и неустанная сиделка.
   Я долго не мог привыкнуть к тому, что девушка, вернее, девчонка с естественной простотой моет и перевязывает меня, меняет на мне белье и кормит с ложки.
   Я попросил Катю побрить меня. Она взялась за это дело робко, но охотно. Я терпел и подбадривал ее:
   — Очень хорошо! Как в парикмахерской на Большой Морской!
   Через сорок минут Катя в отчаянии отложила бритву. Мыло на моих щеках стало розовым от порезов и соленым от ее слез. Тут появилась Варвара. Она взялась за дело уверенно, хоть и не особенно умело, и без лишних нежностей соскоблила мою щетину.
   — Фу! Рыбу чистить легче! — сказала она, критически глядя на свою работу. — А вы, оказывается, совсем молоденький, только морщинки между бровями… и седина пробилась на висках.
   Варвара всегда держала себя со мной сурово-весело, и я никак не мог понять, что у нее за характер. Катя говорила, что Варя работает в немецком магазине. Оттуда и продукты, потому что где их еще взять? На базаре цены немыслимые.
   Катя мне рассказала, как в первый день, когда я был совсем плох и никак не приходил в сознание, Варвара решила отвезти меня в больницу. Пошла к коменданту и сказала ему, что возвратился с фронта ее муж. Был в окружении, совсем инвалид — руки, ноги переломаны, не говорит, не видит. Вот она и просит господина коменданта дать ей машину или подводу — отвезти мужа в больницу. Комендант хорошо знал красивую продавщицу. Он готов оказать ей услугу. Даст не только подводу, но и надежного солдата для сопровождения, а по дороге тот солдат избавит ее от мужа. Зачем ей возиться с инвалидом, молодой и красивой?
   Варвара не расплакалась, не возмутилась. Просто сказала, что это ей не подходит. Она разыскала хирурга. Отдала ему золотые сережки. С помощью Варвары и Кати старичок обработал раны, наложил гипс, а потом приходил два раза в неделю.
   В конце апреля сняли гипс и даже разрешили встать. Вцепившись в Катино плечо, я сделал первый трудный шаг. С трудом мы добрались до стола.
   — Ну вот, Алешенька, ты и на ногах! — вздохнула Катя. — Через месяц будешь совсем здоров, только питаться надо получше.
   Интересно знать, как питалась она сама? Все эти два месяца Катя спала около меня на раскладушке. Я не видел, ни как она ложилась, ни как вставала, потому что до поздней ночи она шила, а подымалась рано. Варвара нашла ей надомную работу — какие-то строчки-мережки, которые охотно покупали немцы. Платили они, конечно, ерунду, но все-таки добавка в семью, состоящую из двух женщин и мужчины-инвалида.