Фрау Розенвальд с утра уходила на работу. Она устроилась чертежницей-копировщицей и за те годы, что они провели в нашем городе, так и не научилась говорить по-русски. Зато Анни схватывала всё на лету. Ей доставляло удовольствие рассказывать мне о Германии. Иногда она читала стихи Шиллера, Гейне, Бертольда Брехта. Анни помнила их чертову уйму. А еще она очень любила музыку, но петь при мне стеснялась, говорила, что не умеет. Но через тонкую стенку я хорошо слышал, как она поет «Прекрасную мельничиху» или «Лесного царя». Когда Анни пела, становилось грустно, и все равно хотелось слушать еще.
   Иногда Анни приходила к нам. Для этого надо было только пробежать несколько шагов от одного крыльца до другого.
   — Ты посмотри, какая она складная! — как-то сказал мой отец матери. — И знаешь, на кого она немного похожа?
   — Наверно, на своих родителей! — смеялась мать, слегка наклонив голову.
   — Представь, что на тебя! И черты лица не те, и глаза другие, а что-то общее есть.
   Через год Анни бегло говорила по-русски, путая русские и украинские слова. Но со мной она почти всегда говорила по-немецки, и, если верить ей, мои успехи были просто поразительны.
   — Wunderbar! Grossartig![9] — восхищалась она. — Скоро ты будешь говорить как настоящий немец, и ты действительно похож на немца — высокий, сильный, светловолосый...
   — Я — русский и хочу быть похожим на русского. И ты, кстати сказать, тоже не очень похожа на немку — тонкая, черноволосая, вот! По виду ты настоящая украинка, если на то пошло.
   — Может быть, — согласилась Анни. — Ты знаешь, по крови я немка только наполовину, и все-таки я — настоящая немка! Я люблю Германию. Ничего не поделаешь. Разве меньше любишь родного человека, если он болен? Фашисты — это болезнь. Они не имеют отношения ни к Гейне, ни к Бетховену, ни к нашим цветам и черепичным крышам. Если бы ты побывал в Дрездене, услышал наш оркестр! Если бы ты увидел Цвингер и Земперовскую галерею!
   Она говорила о знаменитой картинной галерее. Но как я могу попасть в Дрезден? Это все равно что на Марс!
 
4
 
   Я твердо решил стать военным моряком. Слыша о моих усиленных занятиях плаванием и греблей, ради которых была забыта даже верховая езда, Сергий добродушно посмеивался:
   — Капитан-голоштан кинув у море барабан!
   Сергий отслужил срочную, женился, но по воскресеньям захаживал к бывшему своему комбату, который теперь стал командиром полка.
   — Навiщо йому то море? — спрашивал Сергий, взмахивая густым чубом. — Хай краще буде, як батько, артиллеристом.
   — Нет, — возражал отец, — пускай идет, куда душа просится.
   Родители не принимали всерьез мое увлечение флотом, пока мать не увидела на столе «Правила приема в военно-морское училище». Она протянула брошюру отцу:
   — Оказывается, он уже вырос, и все это не игра!
   — Конечно, Машенька, — сказал отец. — Семнадцатый год! Ты вспомни: в этом возрасте я уже воевал на польском фронте, а еще через три года ты стала моей женой...
   Отец положил мне руки на плечи. Теперь я был почти одного роста с ним. Он спросил:
   — Будешь дожидаться призыва в армию?
   — Нет. Закончу восьмой класс и подам в военно-морское. Ведь ты в моем возрасте уже воевал...
   — Другое время, — сказал отец.
   Я указал кивком на стенку, за которой жила Анни:
   — А почему они здесь, папа? Почему они не в Германии? Разве сейчас другое время?
   — Ладно, — сказал отец, повернул меня и хлопнул по плечу, будто провожал в далекий путь вот в эту минуту. — Давай!
   Но я еще никуда не уезжал, потому что восьмой класс докатился только до середины и надо было решать уравнения на уроках «тишайшего арифметика» — Мефодия Игнатьевича Митрофанова — и скучать, слушая педантичного Иоганна Себастьяна.
   Анни, Бальдур и Отто во время немецкого играли в волейбол во дворе, но мне не разрешалось отсутствовать, хотя нудный законник Иоганн прекрасно понимал, что школьная программа для меня все равно что игрушечный пугач для настоящего артиллериста. Ведь он сам, как классный руководитель, поручил мне занятия с Бальдуром и Отто по всем предметам, кроме математики. Наш «тишайший арифметик» доверил это дело Витьке Горовицу. Вообще он всегда отличал Витьку и ставил нам в пример его «абстрактно-математическое мышление». Как-то Витька принес какие-то расчеты на тетрадной обложке. Тут Мефодий Игнатьевич заулыбался во все свое сморщенное личико и стал размахивать, как дирижер, левой рукой, измазанной мелом (правая у него не действовала). Оказывается, Витька самостоятельно освоил какие-то заковыристые функции и уже добрался до дифференциалов.
   Надо сказать, что в последнее время помогать немецким ребятам было не трудно. Оба парня недурно навострились по-русски, хоть им, конечно, далеко было до Анни. Бальдур держал себя с ребятами как старший, но, в общем, оказался неплохим, компанейским парнем. Он стал незаменимым нападающим в нашей футбольной команде, лучше всех ходил на лыжах, «крутил солнце» на турнике, чего не мог сделать никто из нас. И все-таки он мне не нравился. Я не мог забыть, как он однажды поддал носком школьную собачонку, которую звали Бобик вопреки ее полу. Бобик должен был скоро иметь щенят. От удара он отлетел метров на пять.
   — Мяч — в воротах! Гол! — расхохотался, Бальдур.
   Ребята были тогда возмущены, но, надо признаться, Бальдур пользовался авторитетом. С разрешения инструктора физкультуры он организовал боксерскую секцию. Правда, ее скоро прикрыли, потому что все члены секции постоянно ходили с расквашенными физиономиями. В это дело вмешались педсовет и комсомольское бюро. Я как член бюро был против закрытия секции.
   — Надо так натренироваться, чтобы отучить его использовать нас в качестве тренировочной груши! — предложил я.
   — Попробуй! — сказали ребята.
   Я попробовал и получил нокаут. Бальдур великодушно подал мне руку и даже предложил сделать массаж.
   Зато в плаванье я оставил Бальдура за флагом. В сентябре у нас очень тепло, и водная станция полна народу. Мы пришли как-то под вечер с Витькой и Отто, разделись под деревьями и вышла на мостки. Анни была уже здесь. Она только что выбралась из воды. Черный купальный костюм с белой чайкой на груди блестел, как морской лев. Я помахал ей рукой, и она побежала нам навстречу по скользким доскам. Потом я тысячу раз вспоминал, как она бежала, ее смеющееся мокрое лицо и туго обтянутый, будто собственная кожа, купальный костюм. Вся она светилась, потому что солнце опускалось в реку и лучи вместе с Анни летели над самой водой.
   В нескольких шагах от нас она поскользнулась и упала с мостков. Мне некогда было вспомнить о том, что здесь мелко. Я кинулся в воду головой вперед и зарылся носом в тину. Во взбаламученной воде ничего не было видно, но я уже держал Анни за волосы, потом, как было изображено на плакате «Учись спасать утопающего!», крепко обхватил ее правой рукой, вынырнул вместе с ней, но не поплыл, а встал. Мне было… по пояс.
   Выплевывая липкую тину и хватая ртом воздух, я все еще не отпускал Анни, крепко прижимая ее к себе, но глаз не открывал, потому что они тоже были залеплены тиной.
   — Lass mich doch, Al-oscha![10] — крикнула Анни прямо мне в ухо.
   Я наконец отпустил ее и открыл глаза. Все вокруг хохотали. Карапузы, плескавшиеся у берега, побросали свои игрушки. Витька отплясывал танец ирокезов. Мальчишки свистели, девчонки нищали, пловцы выгребали полным ходом к берегу, чтобы не пропустить такое редкое зрелище.
   Вид у меня, наверно, был презабавный. Я все еще отплевывался и задыхался, а зеленая тина свисала с волос и ушей. И больше всех смеялась Анни — надо мной и над собой, потому что она тоже была вся в тине и наглоталась воды не меньше меня. Но я не сердился на нее. В эти минуты всеобщего хохота я видел только ее глаза, которые на закате из зеленых стали фиолетовыми, как сливы.
   Среди всех, наблюдавших мои «подвиг», не смеялся только Бальдур. Он стоял на самом верху вышки, чуть покачиваясь на трамплине. Бальдур оттолкнулся, описал красивую дугу и вошел в воду, как нож, почти без всплеска. Он вынырнул у конца мостков, подтянулся и рывком выскочил наверх. Когда Бальдур подошел ко мне, я все еще стоял по пояс в воде. Он смотрел на меня сверху вниз, широко расставив мускулистые ноги.
   — Ты имеешь жалкий вид! — сказал Бальдур. — Она плавает лучше тебя. Напрасно беспокоился.
   Я мигом вскочил на мостки. Он был мне ненавистен.
   — Кто как плавает — это мы еще посмотрим. Давай до лодочной пристани и обратно — только честно!
   Бальдур кивнул головой. На старте командовал Витька:
   — Приготовиться... Внимание... Марш!!!
   Бальдур сразу вырвался вперед. Я видел его в те мгновения, когда поднимал голову из воды.
   Вдох!.. Выдох — в воду... Вдох — выдох... Я знал, что взял правильный темп, и не думал в это время ни о чем. Руки и ноги работали сами. Теперь мы шли рядом. Он плыл кролем, как и я. Лодочного причала мы коснулись одновременно. Теперь снова к мосткам, вперед, во что бы то ни стало, даже если сердце разорвется. Я чувствовал Бальдура чуть позади себя. Он усилил темп. Всплески его согнутых рук отдавались у меня в ушах все чаще. Я тоже усилил темп. Вода стала тяжелой, густой, я отталкивался от нее, как от стены.
   Взмах, еще взмах! Уже нечем дышать. Сердце стучало часто и глухо: бум, бум, бум, бум — сейчас остановится... Еще взмах — из последних сил, еще один...
   Витька протянул руку с мостков и помог взобраться на доски. Его голос я услышал как во сне:
   — Алешка Дорохов — салют! — Он поднял вверх мою руку, как в боксерском матче. Бальдур отстал на полкорпуса.
   Я лежал на траве, закрыв глаза, и слушал стук своего сердца. Бальдур лежал рядом, но теперь моя злость по отношению к нему уже погасла. Анни подошла к нам и сказала:
   — Вставайте! Вы простудитесь. Солнце село.
   Я открыл глаза и приподнялся на локтях. Анни была уже одета. Шкура морского льва свисала с ее руки, беспомощная и тусклая. И захотелось, чтобы эта шкура снова была на ней и чтобы снова я крепко прижимал ее к себе, стоя по пояс в воде.
   Бальдур придвинулся ко мне и сказал на ухо:
   — Du wirst es lange bedauern![11] — и ушел.
   Мы тоже пошли домой. Всю дорогу я молчал и даже не смотрел на Анни, а только изредка касался ее плечом на ходу. А ей было весело. Она напевала немецкие песенки, прыгала как маленькая. Прохожие улыбались, глядя на нее, а тучная старуха, которая сидела на табуретке у входа в дом, подозвала Анни к себе и дала ей палевый георгин.
 
5
 
   Я давно собирался поговорить с Анни о Бальдуре, но все не приходилось к слову, В самом конце зимы Анни предложила мне пойти на каток. Был там и Бальдур на длинных, как ножи, норвегах. Они очень здорово танцевали с Анни бостон и еще какие-то бешеные танцы. Все вокруг восхищались, говорили: «Какая прелестная пара!» — но мне этот балет на льду не доставил ни малейшего удовольствия.
   По дороге домой Анни рассказала мне, что Бальдур уже давно признался ей в любви и добивался, чтобы она дала ему слово. Какое слово, я так и не понял. Не будет же он на ней жениться в восьмом классе, в самом деле!
   — Он тебе нравится, — сказал я, — это факт. А я терпеть его не могу. Если хочешь знать, он похож на фашиста.
   Тут Анни рассердилась. Во-первых, я в жизни не видел фашистов, и дай мне бог их не видеть, а во-вторых, Бальдур вовсе не нравится ей, и знаю ли я, что он еще в четырнадцать лет помогал своему отцу расклеивать антифашистские листовки.
   Мне приходилось видеть отца Бальдура, рослого и плотного инженера Роберта Миттаг. Несколько раз я слышал его выступления на разных митингах и заключил, что он лично знаком с Эрнстом Тельманом.
   — А Бальдур тоже из Дрездена? — спросил я.
   — Нет. Из Дюссельдорфа. Мы познакомились с ним уже в Польше, за день до отъезда в Советский Союз.
   На этом разговор о Бальдуре был исчерпан. Больше мы к этой теме не возвращались. Теперь все внимание занимали экзамены, которые приближались неотвратимо, как лавина. А я вдобавок продолжал готовиться к поступлению в училище. О моем решении знали только родители и Анни.
   Я выучил флажковый семафор и, стоя на столе, размахивал самодельными флажками. Анни, сидя на продавленном диванчике, со свойственной ей деловитостью, проверяла мои сигналы. Таблицы лежали у нее на коленях. Забавно было смотреть, как ее ресницы и брови то взлетали, то опускались вниз.
   Я отмахал два раза:
   «Иже-Иже!»
   — Учебная боевая тревога! — тут же подтвердила Анни.
   «Вeди-Добро!»
   Брови и ресницы снова метнулись вниз и вверх:
   — Рихтиг! Разрешаю возвращение в базу!
   Я просигналил, что перехожу на передачу клером, то есть на телеграфный код — по буквам. Она кивнула головой.
   «Аз-Небо! Еще раз Небо! Иже!»
   Анни взглянула удивленно. Она узнала свое имя.
   «Люди-Юг-Буки-Люди-Юг-Тот-Есть-Буки-Ясно!» — промахал я с лихостью флагманского сигнальщика.
   Она все-таки успела разобрать движения моих рук и сказала каким-то странным голосом:
   — «Он! Аз!» — что на языке флажков означает: «Вас не понял! Повторите сигнал!»
   И снова я замахал:
   «Аз-Небо...»
   Флажки рвались из моих рук и кричали так, что можно было услышать даже в Севастополе: «Анни, люблю тебя!»
   — Не понимаю, — сказала она. — Ты, наверно, устал, и сигналы стали неразборчивыми.
   Анни сложила таблицы и встала. Ее глаза блестели, и, будь на моем месте более опытный сигнальщик, он несомненно понял бы, что сигнал принят.

Глава вторая
 
«ПОТОМСТВУ В ПРИМЕР»

1
 
   «Не может быть, чтобы при мысли, что и вы в Севастополе, не проникнуло в душу вашу чувство какого-то мужества, гордости и чтобы кровь не стала быстрее обращаться в ваших жилах».
   Эти слова Толстого я повторял тысячу раз в те дни, когда передо мной открылись севастопольские бухты е их золотой голубизной и волей. Все было мне тут по душе. Я узнавал места, знакомые по книгам и картинкам, и радовался им, как добрым друзьям. Севастополь стал для меня своим сразу и навсегда.
   Бронзовый орел раскинул крылья в вышине. Я подолгу следил за его недвижным полетом на вершине колонны. А с поросшего водорослями подножия памятника кидались в море черномазые ребятишки. Они визжали и кувыркались под сенью крыльев, седых и зеленых от времени и черноморской соли.
   Коротенький трамвайчик, останавливаясь на разъездах, вез меня не по улицам и площадям, а по живой истории флота: площадь Ушакова, проспект Нахимова, набережная Корнилова. Корабельная сторона! Я жадно вдыхал воздух, которым дышали лейтенант Шмидт и матрос Кошка. Ладони горели от прикосновения к шершавому чугуну орудий 4-го бастиона, стрелявших в последний раз сотню лет назад, во времена артиллерии поручика графа Толстого. «Не может быть, чтобы при мысли, что и вы в Севастополе...»
   На Матросском бульваре я видел каменную ладью. Высоко в горячем воздухе она плыла из далеких лет. «Казарскому. Потомству в пример».
   Бронзовые буквы, короткие слова — грозные и неожиданные, как выстрел.
   Свободным, размашистым шагом проходила колонна моряков. Поравнявшись с каменной ладьей, лейтенант подал команду «смирно!», и матросы перешли на строевой шаг. Головы в белоснежных бескозырках все разом повернулись к памятнику. И уже не из прошлого, а в будущее плыла каменная ладья.
   С вершины городского холма я смотрел на белые колонны Графской пристани. Отсюда уходили в дальние походы великие адмиралы, и здесь встречали их, когда они возвращались с победой. Я видел ширь Северной бухты, крейсера и линкор на рейде. Они притягивали меня, как гигантские магниты. Вместе с уходящим миноносцем я переносился вдаль, к Константиновскому равелину, охраняющему вход в гавань. В подножие приземистой, полукруглой крепости били волны открытого моря. За боновыми воротами оно лежало светлое и высокое — до самого неба. Маленький буксир сонно покачивался у мыска. Но стоило подняться сигнальным флагам на мачте Константиновского равелина, и буксир оживал. Он деловито отводил в сторону черную цепочку бонов, взлетали потревоженные чайки, и миноносец, мелькнув пестрыми флажками, торжественно уходил в сияние открытого моря. А на мачте сигнального поста развевались флажки. Я читал этот сигнал:
   «Счастливого плавания!»
   Я представлял себя на мостике корабля и уже оттуда видел исчезающий за кормой Севастополь. Мы шли по зову сердца, по велению долга в необъятный взрослый мир, где еще очень много несправедливого и злого. Умелые, знающие моряки с улыбкой в глазах, мы шли, чтобы навсегда истребить это зло, чтобы нигде не таилась война и чтобы фашисты не убивали людей в старом городе Дрездене.
   А если нам не суждено вернуться назад, к белому портику Графской, пусть тогда и о нас говорят бронзовые буквы под летящей ладьей: «Потомству в пример...»
 
2
 
   В училище мы отправились с дядей Володей. Дядя был одет по форме «раз». Складки его белых брюк резали воздух, а туфли сверкали такой белизной, что чистильщики не смели крикнуть ему: «Почистим, побелим!» Они восседали под парусиновыми зонтами, разложив в теневом круге свое хозяйство. Продавщицы мороженого и лоточники с крымскими безделушками хватали за полы курортников. К морякам они не приставали, зато ни одна цветочница не пропускала франтоватого старшего лейтенанта. Но цветы нас не интересовали. Мы были полны сознания важности своего похода: я приобщался к славному сословию черноморцев.
   Мы шли мимо вокзала. В двух шагах от маслянистой воды Южной бухты катились пассажирские вагоны, а чуть поодаль плавучий док втянул в свое красное нутро два корабля. Моряки в робах мыли палубу катера забортной водой. Пыльный и белый, уходил, заворачивая в гору, Малахов проспект.
   Повернув за угол, мы вошли по парадной лестнице в полутемный прохладный вестибюль. Дежурный мичман у столика с телефоном козырнул дяде Володе. Шаги гулко отдавались под высоким потолком. Ребята вроде меня — тоже поступающие — толпились перед расписанием экзаменов.
   — А это кто? — спросил Володю старший лейтенант в лихо заломленной мичманке.
   — Племяш. Будущий флотоводец. Знакомься!
   Старший лейтенант Шелагуров сразу мне понравился. Черный как цыган, отчего его белый китель казался еще белее, подвижный, стремительный, он потащил нас на второй этаж по выщербленной лестнице, вернее, по трапу, потому что сейчас все уже называлось по-морскому.
   — Главное, не тушуйся! — говорил он мне. — Ничего особенного у тебя не спросят. Как в школе! Ты, конечно, уже набрался морских словечек, даже выучил флажковый семафор?
   — Откуда вы знаете? — удивился я.
   — Я все знаю! — Шелагуров сверкнул зубами, щелкнул крышкой портсигара. — Куришь? Нет? И правильно делаешь! Если попадешь в подводники, там от этой привычки одна мука... Надоело мне тут! — жаловался он дяде. — Подал рапорт, чтобы отпустили на эскадру. Говорят: послужишь еще годок здесь. Так и трублю командиром роты. Воспитываю вот таких, как твой Алешка.
   Мне очень захотелось попасть к нему в роту, и Шелагуров, будто угадав мои мысли, сказал Володе:
   — Если твоего парня зачислят, постараюсь взять к себе. У меня как раз будет первый курс. — Он тут же повернулся ко мне: — Спортом занимаешься? Само собой — вижу! Главное, чтобы экзамены без всяких там троек. Ясно, флотоводец?! — Он хлопнул меня по плечу, сунул дяде Володе коричневую руку и исчез за массивной, сверкающей медью дверью.
   На письменном по математике произошла пренеприятная история. Я быстро решил два примера по алгебре и геометрическую задачку, а потом помог сидевшему рядом пареньку. Его скуластое личико покрывал мелкий бисер отчаяния. А все дело было в ничтожной описке, которая укоренилась в вычислениях.
   Уронить ручку под стол и, поднимая ее, шепнуть: «Раззява! Корень квадратный из трех!» — было делом секунды. Но усатый капитан третьего ранга Потапенко, который вышагивал между столами, заметил этот молниеносный маневр и внезапно просиявшее лицо соседа. Он взял мой листок:
   — Уже решили? М-да... А не прошлись бы вы погулять?
   С бьющимся сердцем я стоял в коридоре. За окном в конце улицы видны были чугунные ворота с орлами. А за ними отлого белея и зеленел священный для меня Малахов курган.
   Славно я начинаю морскую службу! К следующему экзамену меня уже не допустят. Я представил себе, как возвращаюсь домой и ставлю в угол чемоданчик. Отец уже все понял. А что мне было делать, когда человек тонет на глазах?
   Один за другим ребята выходили из класса. Последним вышел мой сосед. Он крепко пожал мне руку:
   — Спасибо! Костюков Женька, то есть Евгений.
   К нам подошел капитан третьего ранга Потапенко.
   — Давно знакомы? Дружки?
   — Только познакомились, товарищ капитан третьего ранга.
   Усы и брови Потапенко сердито щетинились, а в глубине его трубки разгорался зловещий красный огонек.
   Мы стояли как в строю.
   — Значит, взаимная выручка? Так? — Он, не глядя, сунул в карман дымящуюся трубку. — Взаимозаменяемость, други мои, хороша на боевых постах, а не на экзамене.
   На следующий день Женька Костюков очень толково отвечал на устном по алгебре и геометрии. Экзамен принимал все тот же Потапенко. Мне досталась пустяковая теорема. Капитан третьего ранга не дал довести доказательства до конца:
   — Ясно! Дальше!
   Он задал еще несколько вопросов и, вписывая в ведомость «отлично», спросил:
   — Ну, как взаимозаменяемость?
   — На боевых постах, товарищ капитан третьего ранга!
 
3
 
   Экзамены прошли благополучно. До начала занятий оставался месяц, но домой я уже не поехал. После экзамена по немецкому на меня налетел порывистый как вихрь Шелагуров:
   — Слушай, ты же говоришь, как чистокровный немец! Есть дело. Приказывать, конечно, не могу, но прошу; сделай для меня!
   Мне предстояло «поднатаскать» по немецкому четверых матросов. Ребята отслужили срочную и сдали экзамены в училище. Всё, кроме немецкого. Их зачислили условно с тем, чтобы через месяц-два они пересдали немецкий. Как было отказаться?
   Я написал домой о том, что так вышло, и получил от отца телеграмму: «Поздравляю поступлением желаю успешной службы тчк помочь товарищам твой долг увидимся будущем году».
   Ребята оказались хорошими. И занимались они как черти. С утра мы сидели на балкончике у дяди Володи, потом вместе отправлялись в Учкуевку на пляж и там тоже занимались немецким, а после обеда снова зубрили на балконе.
   Мы быстро сдружились, весь день проводили вместе, иногда ходили в кино или в матросский клуб. Только Васька Голованов, бывший котельный машинист с «Коминтерна», вечно пропадал по вечерам. Ребята посмеивались над его романами. Этот худощавый и жилистый парень был года на два старше меня. На его груди красовалось искусно наколотое переплетение змей, женщин и кинжалов, а поверх всего парила какая-то странная птица. Васька говорил, что это горный орел, а ребята дразнили: ворона!
   Владелец сложной татуировки не сердился. Его вообще нелегко было разозлить, но, разозлившись, Голованов мог убить. Под пропеченной насквозь темной кожей, обтягивавшей ребра, пряталась неожиданная сила. Однажды он обозлился на другого моего ученика — медлительного белоруса по фамилии Микаенок.
   Это было вечером, на Приморском бульваре, или, как говорят в Севастополе, на Примбуле. Микаенок подтрунивал над очередным увлечением Василия. Тот терпел-терпел, сидя скорчившись на скамеечке, потом распрямился мгновенно, как пружина, легко поднял плотного Микаенка и швырнул его через парапет. Парень провалялся неделю, но не пожаловался. А Голованов приносил ему котлеты с макаронами из столовки и пиво через день.
   Незадолго до начала занятий Голованов рассказал мне свою биографию. Он воспитывался в детдоме, убежал, бродяжил по стране, воровал, потом попал в рыбачью артель на Каспии, а оттуда был призван на флот. Здесь ему поначалу было очень трудно, но все-таки привык, увлекся техникой и спортом. Службу закончил старшиной второй статьи и мастером спорта.
   В обмен на плюсквамперфекты и конъюнктивусы Василий обучал меня приемам джиу-джитсу. От этой учебы ныли суставы, но наука шла впрок.
   — У тебя есть рефлекс, — говорил Голованов, — и силы хватает. Нет в тебе злости — вот что плохо.
   — Ну, какая может быть злость? Это же спорт.
   — Это бой! — Глаза у Василия суживались, жилы напрягались. — Ты кидайся на меня, будто я твой главней враг.
   Мы яростно бросались друг на друга. Он все-таки жалел меня. Когда я уже готов был завыть от боли в вывернутой руке, «враг» внезапно прекращал бой. Его узкие глаза гасли.
   — Ну как, жив?
   Мы растягивались на песке. Потом опять начинался немецкий.
   Так прошел этот месяц. Первого сентября в новенькой форме «два», тщательно подогнанной и отутюженной, я стоял в строю между Васей Головановым и Женькой Костюковым.
   — Товарищи курсанты... — Начальник училища держал речь. — Сегодня вы начинаете свою службу в рядах Красного Флота...
   Правый фланг шеренги терялся в глубине прохладного коридора. Отчетливо тикали круглые часы у меня над головой: «Слу-жба... Слу-жба... Слу-жба...»
   Она не была мне в тягость. С детства я видел ясный смысл в четком укладе военной жизни и в ограничениях, тягостных для многих на первых порах. Сигнал горна возвещал наступление дня, расписанного по минутам. И хотя учился я легко, свободного времени почти не оставалось. Мне поручили заниматься с группой командиров изучением немецких уставов и наставлений. К этим занятиям приходилось серьезно готовиться.