Страница:
Он взял мою тетрадь, долго перелистывал ее.
— Почему не пошел в увольнение? Так, так... «Атака миноносца с малых курсовых углов...» Тонкая материя! Ну, а что это дает, к примеру, тебе?
Я ответил, что когда-нибудь пригодится.
— Ясно. Плох солдат, который не хочет стать генералом.
Он вспомнил, что я — тот самый бывший курсант, и спросил:
— Сколько имели по навигации? А за штурманскую практику? Всюду пять баллов? Добро, будете помогать готовить рулевых.
Я честно помогал по мере сил командирам и преподавателям, хотя и оставался на положении рядового матроса. В городе я бывал редко, но курсантов из училища приходилось встречать довольно часто. Мы жили рядом и пользовались одним артиллерийским парком. Как-то попался мне Вася Голованов. Он обрадовался, начал расспрашивать о жизни в отряде. Я вытащил пачку папирос. Вася удивился:
— Ты ж не курил?
— Закурил. Хорошо, что не запил.
Я действительно начал курить совсем недавно. Словно бы это помогало от тоски. Писем от Анни не было. Несколько раз я заходил за ними в училище, потом перестал ждать.
— Не тушуйся, салага! — сказал Голованов. — Мы еще с тобой повоюем.
В апреле, когда на Приморском бульваре появились первые цветы и лопнули почки платанов, я шел по влажному гравию. Только что прошумел первый в этом году теплый дождь, и, хотя форму «два» еще не надели, все выглядело по-весеннему.
На душе у меня было невесело. И все-таки радовало, что прошла эта томительная зима. Внезапно я услышал у себя за спиной:
— Краснофлотец Дорохов! Ко мне!
Черт возьми! Неужели я проворонил кого-то из наших начальников?
— Дорохов! С левого борта — сорок пять!
Я посмотрел налево и увидел на скамейке старшего лейтенанта Шелагурова. Он был в светлом гражданском костюме, и только поэтому я не заметил его, проходя мимо. Рядом, на аккуратно разостланной газете, сидела девушка-блондинка. На вид ей можно было дать не больше семнадцати.
Категорически, как всегда, Шелагуров распорядился, весело сверкая черными глазами:
— Алеша, знакомься!
— Марья Степановна, — важно представилась девчушка, протягивая руку.
— Ты не смотри на ее куклячий вид, — продолжал Шелагуров, — детский сад закончила давно и мединститут...
— Недавно, — в тон ему продолжала Марья Степановна.
— И кроме того, Алешка, сообщу тебе по секрету: она — жена командира БЧ раз[14], одного из лучших кораблей флота.
— Лучшего корабля! — поправила Марья Степановна.
— Совершенно верно! Лучшего корабля своего класса! — согласился Шелагуров. — Понятно?!
Я был совершенно сбит с толку. Почему Шелагуров так гордится кораблем, где служит муж Марьи Степановны? И не розыгрыш ли это все? Но, зная по опыту, что на морскую подначку лучше не реагировать, принимал все как должное.
Они подвинулись, освобождая мне место на газете. Шелагуров спросил:
— Ты не торопишься?
— Нет. Увольнение до двадцати трех.
— Тогда пошли с нами!
Мы прошли по бульвару, потом уселись за столиком на веранде ресторана «Волна». Отсюда был хорошо виден рейд. Поодаль стоял на бочках незнакомый красавец корабль.
— Вот он, кораблик! Ничего? — спросил Шелагуров.
— Корабль красивый, а вообще-то отсюда мало разберешь.
На мостике вспыхивали проблески сигнального прожектора.
— Принимайте! — сказал Шелагуров привычным деловым тоном, не вяжущимся с его гражданским костюмом и беленькой девушкой, перетянутой в талии, как песочные часы.
Это было похоже на экзамен. Я ответил:
— Есть! — и начал читать. — Командир корабля просит разрешения сойти на берег...
— Что это Арсеньеву не сидится? — засмеялся Шелагуров. — А ты молодец: не забыл!
После обеда Марья Степановна заявила, что пора домой. Когда мы шли катером через бухту, Шелагуров снова обратил мое внимание на тот же корабль. Это был новенький лидер типа «Ленинград», знакомый мне только по картинкам.
— Хотел бы ты послужить на таком?
— Еще бы!
Мы добрались до знакомого мне домика на Северной стороне, рядом с Катькиной метой. Шелагуров предложил:
— Зайдем?
— А что скажет штурман с того корабля? — спросил я. — Или его нет дома?
— Только что пришел! — рассмеялась Марья Степановна, а Шелагуров поднял ее легко, как игрушку, и вместе с ней перешагнул низенький заборчик.
Я последовал той же дорогой.
На лай косматого барбоса из дома вышел еще нестарый, коренастый мужчина в сорочке, сквозь которую просвечивали синие полосы тельняшки. По обветренному, смуглому лицу, по осанке и походке в нем сразу можно было признать бывалого моряка.
Он стиснул мне руку, словно клещами:
— Степан Капустин, докмейстер. Милости прошу!
Я просидел до позднего вечера в домике докмейстера под распускающимися акациями. Мы пили из тяжелых зеленых стаканов светлое вино, которым хозяин очень гордился:
— Собственного производства!
Я узнал, что Шелагуров еще месяца два назад ушел из училища на эскадру. Сбылось наконец его давнее желание.
— Вот так и живем! — сказал он, накрывая ладонью маленькую руку Марьи Степановны. — Поженились в конце февраля, потом съездили на месячишко к моим родным в Краснодар, а сейчас — служба. У нее — госпиталь, у меня — лидер «Ростов». Недавно вышли из дока от ее батьки. Сейчас будем плавать.
Это был очень хороший день. Я давным-давно не помнил такого.
Когда-то Анни, моя светлая и смуглая Анни в белом свитере, сидя на продавленном диване, читала мне стихи великого немецкого поэта: «Entbehren sollst du! Sollst entbehren!»[15] Я не согласен был с моралью Фауста, да и он сам не последовал этому рецепту, когда представилась возможность снова стать молодым и брать от жизни все, что захочешь.
Анни понимала мысль Гёте так: да, нужно отказываться, ограничивать себя, мужественно переносить потери во имя чего-то большого и важного.
Теперь гётевские строки приобрели для меня глубоко личный смысл. Нет сейчас пути флотского командира. Нет умных и добрых глаз Анни, которые светились в ее письмах. И все равно надо жить. Пусть не так, как хочешь, но надеяться на лучшее. Надежда — это ветер, наполняющий паруса жизни. А рождается этот ветер среди горных вершин человеческой дружбы.
Недели через две после встречи с Шелагуровым я стоял на Минной пристани в строю других штатных специалистов из учебного отряда. Краснофлотцев вызывали по списку и тут же отправляли на корабли.
В группе командиров с эскадры я увидел Шелагурова. Лейтенант, который привел строй, продолжал выкликать фамилии:
— Дорохов!
— Есть!
— На лидер «Ростов»!
— Ко мне! — сказал Шелагуров. Рядом с ним уже стояли человек пять из нашего отряда. — На барказ, по одному — марш! — Он заглянул в свой блокнот и тоже прыгнул в барказ, который тут же отвалил от пирса.
Обойдя торчащую из воды метелкой вниз зюйдовую веху, мы взяли направление на корабль. Даже издали он сильно отличался от эсминцев, стоявших у стенки. Скорее он был похож на небольшой крейсер — длинный, стремительный, с высокой носовой надстройкой и внушительными башнями главного калибра.
Солнце искрилось в каждой дрожащей складочке моря, легкие белые облака плыли над головой. Корабль становился все больше. Он будто вырастал из воды. Оттуда летела нам навстречу игривая песенка. «О любви не говори — о ней все сказано...» — настаивала Клавдия Шульженко, Матросы под музыку швабрили верхнюю палубу.
Барказ подошел к трапу. Вслед за Шелагуровым я поднялся на просторный ют, резко повернув голову к кормовому флагу.
— Ну вот и дома, — вполголоса сказал Шелагуров.
Скоро я действительно почувствовал себя как дома и с первых же дней влюбился в лидер «Ростов». Теперь я мог по достоинству оценить его быстроходность, маневренность, вооружение. А главное, мне нравились здесь люди.
Взять хотя бы сигнальщика Валерку Косотруба. Этот стремительный хлопец с рыжеватыми вихрами и мелкой россыпью веснушек под вечно смеющимися глазами понравился мне с первого взгляда. Наши койки были рядом, и я не помню случая, чтобы, сменившись с вахты, он не рассказал какую-нибудь пусть неправдоподобную, но невероятно смешную историю.
Старшина группы рулевых — главстаршина Батыр Каримов, костистый и долговязый, — плохо говорил по-русски, но мастерству у него можно было поучиться. Любое замечание подчиненному он обычно начинал с вопроса: «Ты где служишь? — И тут же пояснял: — Лидер „Ростов“? Да?» Был он молчалив. И даже сумрачен. В свободное время писал домой длиннейшие письма по-башкирски, вина не пил и складывал все деньги на сберкнижку, чтобы возвратиться домой с богатыми подарками.
Каримов пристально присматривался ко мне во время первых моих ходовых вахт. Кажется, я недурно справлялся с обязанностями, но он все-таки стоял за моей спиной как приклеенный к палубе, не отрывая глаз от гирокомпаса.
В начале июня мы вышли в море и легли на курс 175 — почти строго на юг. Я стоял у штурвала, а Батыр, как обычно, за моей спиной. В переговорной трубке раздался сердитый голос Шелагурова:
— Каримова ко мне немедленно! Дорохов — после вахты.
Батыр ушел и скоро вернулся. Пробили склянки. Я передал вахту Яше Саенко, милому круглолицему украинцу. Когда мы вышли из рубки, Батыр спросил:
— Что такое «мелочная опека»? Скажи, пожалуйста. Штурман отругал. Теперь будешь стоять вахта один, как палец. Только помни, где служишь. А?!
Я ответил, что помню всегда, и пошел к Шелагурову.
В штурманской рубке я бывал часто. Шелагуров поручал мне брать пеленги, определять место корабля, прокладывать курс. Без лишних слов он продолжал мою штурманскую подготовку. На этот раз он устроил мне форменный экзамен и, загоняв до седьмого пота, перешел наконец на неофициальный тон:
— Поедешь в отпуск. Возвратимся в базу — подашь докладную.
Теперь я не мог дождаться того дня, когда покажется знакомый Херсонесский маяк и огни Инкерманского створа приветливо вспыхнут в глубине бухты.
Еще до возвращения в базу меня вызвал командир корабля. Мне не приходилось говорить с капитан-лейтенантом Арсеньевым. Мы, матросы, обычно имели дело с командирами своих подразделений и в крайнем случае со старпомом Зиминым, которого с легкой руки Косотруба прозвали Черноморским крабом. Этот пожилой капитан 3-го ранга, придирчивый до мелочей во всем, что касалось службы, никогда не повышал голос. Был он скуп на взыскания, справедлив и заботлив, и все-таки его боялись больше, чем самого командира корабля.
В каюте Арсеньева я застал Черноморского краба и замполита Батурина. Командир был в хорошем настроении. Ночью мы ходили в торпедную атаку, «потопили» транспорт и первыми стали на якорь на Феодосийском рейде. Все это было в мою вахту, и, кажется, я не подвел.
Арсеньев спросил, как мне служится, усадил у своего стола. Под стеклом у него лежала фотография: молодая женщина держала за руку девочку. Они стояли на берегу, а вдали угадывались очертания Константиновского равелина. Они ждали корабль.
Капитан-лейтенант заметил, что я смотрю на фотографию.
— Жена с дочкой! — сказал он. Потом посмотрел на меня и спросил с какой-то очень молодой улыбкой: — А вообще-то говоря, прав был адмирал Макаров: «В море — дома». Так?
— Так-то так, — окая по-волжски, заметил замполит, — а мать вы не видели давно и, пожалуй, не грех бы повидать.
— Разрешите? — обратился к командиру старпом и тут же внес ясность: — Штурман доложил, что вы отлично несете службу, попутно изучаете штурманское дело, и командир корабля решил предоставить вам внеочередной отпуск на две недели.
В Севастополь мы на этот раз не вернулись потому, что был получен приказ идти в район Батуми. Утром мы отдали якорь на Сухумском рейде. На отлогом берегу застыли, как театральная декорация, пальмы и бананы. Хорошо были видны купальщики на пляже и арба, запряженная двумя черными буйволами, которая въехала прямо в море.
Где-то здесь совсем рядом живет моя мать. И она не подозревает, что я так близко! Но мне до нее ровно вдвое дальше, чем до Севастополя. Надо вернуться туда и потом ехать в Сухуми. Попросить увольнения до вечера? Нельзя. Корабль может сняться с якоря в любой момент.
Стояла изнуряющая, неподвижная жара. Металлические поручни обжигали. Вода в бачках нагрелась и нисколько не утоляла жажду. Все мечтали только об одном — искупаться.
Перед обедом раздалась долгожданная команда:
— Рубить стойки!
Вдоль борта расстелили джутовую дорожку, потому что на раскаленную палубу невозможно было ступить босой ногой. В одних трусах мы выстроились в шеренгу, положив у своих ног бескозырки. Но выкупаться мне не удалось. Вызвал Шелагуров.
— Через час пойдет барказ в Сухуми, — сказал он. — Едва хватит времени для оформления документов и на сборы.
— Куда?
— Вот непонятливый! Чем ехать поездом из Севастополя два дня — сразу окажешься здесь. Живо — в корабельную канцелярию, а оттуда к старпому!
Капитан 3-го ранга Зимин внимательно прочел мой отпускной билет и поставил внизу замысловатую закорючку.
— Возвращаться советую через Поти. Зайдете к оперативному, возможно, будет оказия в Севастополь. Смотрите не опаздывайте ни на сутки, — напутствовал меня старпом. — Тридцатого июня доложите о прибытии.
В барказе меня уже ждали матросы во главе с боцманом Бодровым, громогласным хозяином полубака. Он славился тем, что десять раз подряд поднимал одной рукой двухпудовую гирю.
— Везет, же людям! — добродушно сказал мичман Бодров, когда я спрыгнул в барказ.
— Да, погуляет! — мечтательно заметил краснолицый комендор Клычков, которого на корабле прозвали Самоваром. От жары его физиономия лоснилась и сверкала.
Высоко над нами, на площадке трапа, махнул рукой вахтенный, Бодров крикнул: «Отваливай!» — и поднес ладонь к козырьку.
Уже на берегу, преодолев песчаную полосу пляжа, я увидел с пригорка наш лидер. Курортницы в ярких купальных костюмах, абхазец в мохнатой папахе, черномазые ребятишки — все они смотрели на лидер и радовались, что удалось увидеть так близко военный корабль. Для них он был воплощением какой-то чужой, незнакомой жизни, может быть трудной и опасной, но очень красивой. А для меня это был просто дом. Обжитой, знакомый. Дом, где живет моя семья, принявшая меня как брата в трудное для меня время: и немножко смешной Каримов, и весельчак-гитарист Косотруб, и придирчивый, добрый старикан Зимин, и, конечно, мой штурман Шелагуров, проложивший для меня единственно верный в жизни курс.
Я пристально вглядывался в корабль. Сквозь слепящую завесу солнечных лучей я видел, как что-то сверкнуло на ходовом мостике. Вероятно, это наш командир Арсеньев смотрит в бинокль на берег. Командир, которому доверен весь этот большой дом, все заклепки, все винты и все человеческие сердца. А на берегу его ждет молодая женщина с девчонкой, и, конечно, они не понимают того, что ясно каждому из нас, от командира корабля до краснофлотцах в море — дома...
Вспоминая недолгие дни в Сухуми, раньше всего вижу себя шагающим по каменистой дороге. Я иду быстро, но время идет еще быстрее. Все чаще смотрю на часы, но не разрешаю себе перейти с шага на бег, потому что знаю: выдохнусь, а до аэропорта еще далеко. Кончается аллея эвкалиптов. Теперь солнце бьет в меня прямой наводкой. Белая форменка промокла, струйки пота текут по лбу и щекам. Мелкие камешки хрустят под ногами, иногда попадаются более крупные. С ходу откидываю их носком серого от пыли ботинка. Ненавижу знойную дорогу, отделяющую меня от самолета, не позволяю себе думать ни о чем, кроме дороги. Ее нужно отталкивать назад каждым шагом, не дать ей победить меня. И она меня не победит! Я иду, не снижая, темпа, все в том же ритме, шаг за шагом, километр за километром. Дорога начинает покачиваться. Понимаю: кружится голова. Может быть, присесть прямо в пыль и отдохнуть одну минуту. Одну минуту — не больше… Нельзя! И я иду.
Это было не начало, а конец. Примостившись в переполненном самолете на каком-то ящике, вспоминаю все сначала.
Сначала был дом под склоном горы и виноградник.
Я не верю в предчувствия, но, вероятно, существует нечто, не познанное наукой, какая-то радиосвязь между близкими людьми, у которых сознание настроено на одну и ту же волну. Мать нисколько не удивилась моему появлению. Она радовалась и волновалась, но удивлена она не была.
— Я знала, что ты придешь. А когда увидела корабль — они редко бывают здесь, — я сказала дяде Мише: что Алешкин корабль.
Михаил Андреевич, длинный, седой, в парусиновой блузе и в чувяках на босу ногу, сидел за некрашеным столом, положив на него свои большие осторожные руки садовника.
Мы никогда не видели друг друга, и я показался ему похожим на мать, а дядя мне — на Колю, если бы ему прожить еще лет сорок, а потом сделать негатив: лицо темное, а волосы белые. И тут мне стало страшно: наверно, негативом было его лицо среди расплавленных обломков самолета.
— Чудеса! — сказал Михаил Андреевич. — Ведь она и верно говорила утром: «Вот Алешкин корабль!»
Он взял ножницы, нахлобучил войлочную шляпу и пошел на виноградник. А мать села за стол на его место и смотрела на меня так, будто я только утром ушел в школу, а сейчас вернулся. Весело и спокойно она убеждала меня, что все будет хорошо. И вовсе не беда послужить простым матросом. Зато увереннее буду потом носить командирский китель.
Теперь я уже не спрашивал, не жалеет ли она, что все трое мужчин в нашей семье стали военными. Мать сама запомнила, как объяснял нам отец, почему он военный: «Лучше бы, конечно, делать вещи — столы, паровозы, мосты. Но пока есть на свете болезни — нужны доктора. Пока есть слово „война“ — нужны солдаты. Когда-нибудь не будет ни войн, ни болезней».
Дядя Михаил Андреевич делал вещи. Из земли, из воды и солнечных лучей. Несколько раз я ходил с дядей на его работу, в совхоз. Маленькие деревья были уже увешаны лимонами величиной с фасоль. Они созреют только в ноябре, когда в Севастополе подуют холодные ветры с дождями и туманами.
Вставали мы на рассвете, обедали в полдень, Ложились спать вскоре после того, как наступала короткая влажная темнота. Я спал в саду, в шалаше, окруженном тихими шумами и отчетливыми запахами ночи, как корабль всплесками и солью моря.
Поначалу ничего нельзя было разобрать, но, когда гасли окна, сразу включались звезды и ровный гул ночи расслаивался: трещали цикады, отправляясь на ночную работу, шелестели травами жуки, птицы говорили между собой на разных языках, за горой не то смеялся, не то плакал шакал, и с тихим свистом резала воздух летучая мышь.
Я просыпался с птицами, но через открытые окна видел, что мать уже в движении. Она появлялась то в одном, то во втором окне, что-то несла, варила, стирала. Заметив меня, останавливалась на мгновение, а потом снова бралась за свое хозяйство. А я до завтрака, пока не жарко, успевал сбегать к морю. Оно было довольно далеко. По пути назад я покупал молоко, а иногда и десяток серебряных, с чернью рыбок, которых на Черноморье зовут чирус. В этот ранний час, когда солнце только вылезает из-за горы Баграта, на пляже бывало пусто. В море тоже никого, кроме нескольких рыбачьих лодок и бакланов. И мне казалось тогда, что это совсем не то море, бурлящее под винтами, разрезаемое форштевнем, дружественное, но строгое, с которым я связан взаимным долгом. То флотское — севастопольское море несет наши корабли, а мы несем на нем службу. Иначе и быть не может. Но с безмятежностью этих голубых и розовых вод просто не вяжется представление о службе.
Вскоре я убедился в ложности такого ощущения. Да, это то самое море, бесчисленные портреты которого на плотных бледных листах, разграфленных координатной сетью, хранятся в стеллажах штурманской рубки.
Прошла ровно неделя моего пребывания в Сухуми. По дороге к морю я увидел с гребня откоса эскадру, идущую тремя кильватерными колоннами на норд-вест. Я узнал силуэты линкора, двух крейсеров и нескольких эсминцев. Лидеры шли мористее, и опознать их наверняка было трудно, но я почти не сомневался, что это мой «Ростов» и однотипный «Киев».
На головном крейсере положили руля влево. Последовательно сделали поворот остальные, и скоро эскадра скрылась за горизонтом «курортного» моря, которое сразу стало обычным флотским, разграфленным незримой координатной сеткой.
Вернувшись домой, я рассказал о встрече с флотом.
— Соскучился? Еще неделька — и будешь там, — обмакивая вареник в сметану, сказал Михаил Андреевич. — Пожалуй, успеешь еще помочь мне подстричь кустарник. А вареники, Машенька, хоть на выставку в Париж! Налегай, Алешка. У вас на кораблях таких не дают.
— У нас — макароны по-флотски, — ответил я с полным ртом.
Мать не ела. Она пристально смотрела на меня и только, встретившись со мной взглядом, взялась за вилку. Я понял, она думала: «Как это мало — неделя!» А если бы месяц? Тоже миг. Все равно надо расставаться. А когда увидимся?
В воскресенье я взялся за подрезку живой изгороди вокруг дядиного участка. Самшит, или, как его называют ботаники, буксус, — дерево очень твердое. Натянув шнурок вдоль линии густого кустарника, я орудовал большими ножницами. С хрустом падали веточки. Это напоминало работу парикмахера.
Продвигаясь вдоль изгороди, я дошел к полудню до окна дома и увидел, как мать наглаживает мою белую форменку.
«Пожалуй, все-таки надену гражданскую безрукавку, когда поедем смотреть обезьяний питомник», — решил я. Эту безрукавку-тенниску я носил еще в школе. Мать привезла ее в Сухуми. «А вдруг будет тесна? Все-таки стал пошире!»
Я подумал о том, что Анни никогда не видела меня в форме. Даже фотографию я ей не послал. А какая разница? Исчезли из моей жизни внимательный, добрый взгляд, и легкая плавность движений, и голос, который буду помнить всегда.
Я быстрее защелкал ножницами, отгоняя ненужные мысли. Стало очень жарко. Наверно, уже полдень. Вот дойду до угла изгороди и сделаю перерыв.
Из дома вышла мать. Несмотря на жару, она была очень бледной. Подойдя, взяла меня за руку, как маленького:
— Кончай, Алешенька...
И вдруг, второй раз в жизни, я увидел, что она плачет. Снова, как тогда в Бресте, мое лицо стало мокрым от ее слез.
Я выронил ножницы:
— Что? Отец?!
Она вытерла глаза передником:
— Нет, нет...
— Так что же?
— Сегодня... на рассвете немцы бомбили Севастополь.
А потом была дорога в аэропорт. В тот же день. Я не мог ни минуты оставаться здесь, среди лавров и виноградников, и мать не задерживала меня, потому что, пока есть на свете войны, нужны солдаты.
Глава четвертая
Всегда, во все времена Севастополь был военным городом. После бомбежки, в ночь с двадцать первого на двадцать второе июня, внешне он почти не изменился. Но внезапно он потерял самую характерную свою черту — улыбку.
Это было первое впечатление. Словно за одну ночь уехали все севастопольцы, а их место заняли другие — молчаливые люди с нахмуренными бровями и сжатыми губами. Летняя форма «раз» исчезла вопреки календарю, и флот стал из белого черным. На мне одном — белая, мирная форма.
У Приморского бульвара меня остановил морской патруль:
— Почему не по форме «три»? Документы!
Долговязый старшина первой статьи показался знакомым. Черт возьми! Ведь это Задорожный, которого я когда-то отпустил по дороге в комендатуру.
Он тоже узнал меня. Я показал отпускной билет.
— Ясненько... Из отпуска. Похерил Гитлер твой отпуск.
Мы постояли немного, как старые знакомые, глядя на рейд. Северная бухта была непривычно пустынной. Ни одного крейсера! Никакого движения. Только небольшой работяга-буксир медленно волочил за собой поперек рейда плавучий кран.
— Корабли развели по бухтам, — объяснил старшина, — рассовали кого в Казачью, кого в Камышовую. — Он взглянул на мою бескозырку. — С «Ростова»? Этот здесь, у Госпитальной, на бочках. Ну, будь! Как говорится, гора с горой...
Столб воды и дыма взметнулся над бухтой, подушка плотного воздуха ударила в лицо, и грохотом заложило уши. Я едва устоял, привалившись к ограде.
Вода, поднятая взрывом, обрушилась в бухту. Дым расплывался. Буксир исчез. На поверхности торчала только стрела крана. Все это произошло почти мгновенно. Сквозь глухоту, усиливаясь, пробивался вой сирены.
— Что это?
Старшина закричал мне в ухо:
— Подорвался на парашютной мине! Немцы ночью набросали.
Постепенно затих звон в голове и вернулись звуки. Подобрав бескозырку, я побежал на Минную и через полчаса поднялся на борт «Ростова».
— Товарищ старший лейтенант, краснофлотец Дорохов прибыл из отпуска!
— Вижу. — Шелагуров, против обыкновения, был неприветлив. Он даже не поинтересовался, как мне удалось добраться из Сухуми в Севастополь в тот самый день, когда началась война. Только сказал: — Молодец!
На корабле, так же как в городе, все и изменилось, и осталось прежним. Люди еще не вошли в войну, не приняли внутренне ее неотвратимости, не надели на свои души защитную броню, которую носить им до самой победы или до своей смерти. Лишь один Арсеньев был уже целиком в войне. В первый ее момент он потерял всё. Прошлой ночью бомба снесла домик на улице Щербака. Жена и маленькая дочка Арсеньева погибли. Я увидел его на главном командном пункте корабля.
— Почему не пошел в увольнение? Так, так... «Атака миноносца с малых курсовых углов...» Тонкая материя! Ну, а что это дает, к примеру, тебе?
Я ответил, что когда-нибудь пригодится.
— Ясно. Плох солдат, который не хочет стать генералом.
Он вспомнил, что я — тот самый бывший курсант, и спросил:
— Сколько имели по навигации? А за штурманскую практику? Всюду пять баллов? Добро, будете помогать готовить рулевых.
Я честно помогал по мере сил командирам и преподавателям, хотя и оставался на положении рядового матроса. В городе я бывал редко, но курсантов из училища приходилось встречать довольно часто. Мы жили рядом и пользовались одним артиллерийским парком. Как-то попался мне Вася Голованов. Он обрадовался, начал расспрашивать о жизни в отряде. Я вытащил пачку папирос. Вася удивился:
— Ты ж не курил?
— Закурил. Хорошо, что не запил.
Я действительно начал курить совсем недавно. Словно бы это помогало от тоски. Писем от Анни не было. Несколько раз я заходил за ними в училище, потом перестал ждать.
— Не тушуйся, салага! — сказал Голованов. — Мы еще с тобой повоюем.
В апреле, когда на Приморском бульваре появились первые цветы и лопнули почки платанов, я шел по влажному гравию. Только что прошумел первый в этом году теплый дождь, и, хотя форму «два» еще не надели, все выглядело по-весеннему.
На душе у меня было невесело. И все-таки радовало, что прошла эта томительная зима. Внезапно я услышал у себя за спиной:
— Краснофлотец Дорохов! Ко мне!
Черт возьми! Неужели я проворонил кого-то из наших начальников?
— Дорохов! С левого борта — сорок пять!
Я посмотрел налево и увидел на скамейке старшего лейтенанта Шелагурова. Он был в светлом гражданском костюме, и только поэтому я не заметил его, проходя мимо. Рядом, на аккуратно разостланной газете, сидела девушка-блондинка. На вид ей можно было дать не больше семнадцати.
Категорически, как всегда, Шелагуров распорядился, весело сверкая черными глазами:
— Алеша, знакомься!
— Марья Степановна, — важно представилась девчушка, протягивая руку.
— Ты не смотри на ее куклячий вид, — продолжал Шелагуров, — детский сад закончила давно и мединститут...
— Недавно, — в тон ему продолжала Марья Степановна.
— И кроме того, Алешка, сообщу тебе по секрету: она — жена командира БЧ раз[14], одного из лучших кораблей флота.
— Лучшего корабля! — поправила Марья Степановна.
— Совершенно верно! Лучшего корабля своего класса! — согласился Шелагуров. — Понятно?!
Я был совершенно сбит с толку. Почему Шелагуров так гордится кораблем, где служит муж Марьи Степановны? И не розыгрыш ли это все? Но, зная по опыту, что на морскую подначку лучше не реагировать, принимал все как должное.
Они подвинулись, освобождая мне место на газете. Шелагуров спросил:
— Ты не торопишься?
— Нет. Увольнение до двадцати трех.
— Тогда пошли с нами!
Мы прошли по бульвару, потом уселись за столиком на веранде ресторана «Волна». Отсюда был хорошо виден рейд. Поодаль стоял на бочках незнакомый красавец корабль.
— Вот он, кораблик! Ничего? — спросил Шелагуров.
— Корабль красивый, а вообще-то отсюда мало разберешь.
На мостике вспыхивали проблески сигнального прожектора.
— Принимайте! — сказал Шелагуров привычным деловым тоном, не вяжущимся с его гражданским костюмом и беленькой девушкой, перетянутой в талии, как песочные часы.
Это было похоже на экзамен. Я ответил:
— Есть! — и начал читать. — Командир корабля просит разрешения сойти на берег...
— Что это Арсеньеву не сидится? — засмеялся Шелагуров. — А ты молодец: не забыл!
После обеда Марья Степановна заявила, что пора домой. Когда мы шли катером через бухту, Шелагуров снова обратил мое внимание на тот же корабль. Это был новенький лидер типа «Ленинград», знакомый мне только по картинкам.
— Хотел бы ты послужить на таком?
— Еще бы!
Мы добрались до знакомого мне домика на Северной стороне, рядом с Катькиной метой. Шелагуров предложил:
— Зайдем?
— А что скажет штурман с того корабля? — спросил я. — Или его нет дома?
— Только что пришел! — рассмеялась Марья Степановна, а Шелагуров поднял ее легко, как игрушку, и вместе с ней перешагнул низенький заборчик.
Я последовал той же дорогой.
На лай косматого барбоса из дома вышел еще нестарый, коренастый мужчина в сорочке, сквозь которую просвечивали синие полосы тельняшки. По обветренному, смуглому лицу, по осанке и походке в нем сразу можно было признать бывалого моряка.
Он стиснул мне руку, словно клещами:
— Степан Капустин, докмейстер. Милости прошу!
Я просидел до позднего вечера в домике докмейстера под распускающимися акациями. Мы пили из тяжелых зеленых стаканов светлое вино, которым хозяин очень гордился:
— Собственного производства!
Я узнал, что Шелагуров еще месяца два назад ушел из училища на эскадру. Сбылось наконец его давнее желание.
— Вот так и живем! — сказал он, накрывая ладонью маленькую руку Марьи Степановны. — Поженились в конце февраля, потом съездили на месячишко к моим родным в Краснодар, а сейчас — служба. У нее — госпиталь, у меня — лидер «Ростов». Недавно вышли из дока от ее батьки. Сейчас будем плавать.
Это был очень хороший день. Я давным-давно не помнил такого.
4
Когда-то Анни, моя светлая и смуглая Анни в белом свитере, сидя на продавленном диване, читала мне стихи великого немецкого поэта: «Entbehren sollst du! Sollst entbehren!»[15] Я не согласен был с моралью Фауста, да и он сам не последовал этому рецепту, когда представилась возможность снова стать молодым и брать от жизни все, что захочешь.
Анни понимала мысль Гёте так: да, нужно отказываться, ограничивать себя, мужественно переносить потери во имя чего-то большого и важного.
Теперь гётевские строки приобрели для меня глубоко личный смысл. Нет сейчас пути флотского командира. Нет умных и добрых глаз Анни, которые светились в ее письмах. И все равно надо жить. Пусть не так, как хочешь, но надеяться на лучшее. Надежда — это ветер, наполняющий паруса жизни. А рождается этот ветер среди горных вершин человеческой дружбы.
Недели через две после встречи с Шелагуровым я стоял на Минной пристани в строю других штатных специалистов из учебного отряда. Краснофлотцев вызывали по списку и тут же отправляли на корабли.
В группе командиров с эскадры я увидел Шелагурова. Лейтенант, который привел строй, продолжал выкликать фамилии:
— Дорохов!
— Есть!
— На лидер «Ростов»!
— Ко мне! — сказал Шелагуров. Рядом с ним уже стояли человек пять из нашего отряда. — На барказ, по одному — марш! — Он заглянул в свой блокнот и тоже прыгнул в барказ, который тут же отвалил от пирса.
Обойдя торчащую из воды метелкой вниз зюйдовую веху, мы взяли направление на корабль. Даже издали он сильно отличался от эсминцев, стоявших у стенки. Скорее он был похож на небольшой крейсер — длинный, стремительный, с высокой носовой надстройкой и внушительными башнями главного калибра.
Солнце искрилось в каждой дрожащей складочке моря, легкие белые облака плыли над головой. Корабль становился все больше. Он будто вырастал из воды. Оттуда летела нам навстречу игривая песенка. «О любви не говори — о ней все сказано...» — настаивала Клавдия Шульженко, Матросы под музыку швабрили верхнюю палубу.
Барказ подошел к трапу. Вслед за Шелагуровым я поднялся на просторный ют, резко повернув голову к кормовому флагу.
— Ну вот и дома, — вполголоса сказал Шелагуров.
Скоро я действительно почувствовал себя как дома и с первых же дней влюбился в лидер «Ростов». Теперь я мог по достоинству оценить его быстроходность, маневренность, вооружение. А главное, мне нравились здесь люди.
Взять хотя бы сигнальщика Валерку Косотруба. Этот стремительный хлопец с рыжеватыми вихрами и мелкой россыпью веснушек под вечно смеющимися глазами понравился мне с первого взгляда. Наши койки были рядом, и я не помню случая, чтобы, сменившись с вахты, он не рассказал какую-нибудь пусть неправдоподобную, но невероятно смешную историю.
Старшина группы рулевых — главстаршина Батыр Каримов, костистый и долговязый, — плохо говорил по-русски, но мастерству у него можно было поучиться. Любое замечание подчиненному он обычно начинал с вопроса: «Ты где служишь? — И тут же пояснял: — Лидер „Ростов“? Да?» Был он молчалив. И даже сумрачен. В свободное время писал домой длиннейшие письма по-башкирски, вина не пил и складывал все деньги на сберкнижку, чтобы возвратиться домой с богатыми подарками.
Каримов пристально присматривался ко мне во время первых моих ходовых вахт. Кажется, я недурно справлялся с обязанностями, но он все-таки стоял за моей спиной как приклеенный к палубе, не отрывая глаз от гирокомпаса.
В начале июня мы вышли в море и легли на курс 175 — почти строго на юг. Я стоял у штурвала, а Батыр, как обычно, за моей спиной. В переговорной трубке раздался сердитый голос Шелагурова:
— Каримова ко мне немедленно! Дорохов — после вахты.
Батыр ушел и скоро вернулся. Пробили склянки. Я передал вахту Яше Саенко, милому круглолицему украинцу. Когда мы вышли из рубки, Батыр спросил:
— Что такое «мелочная опека»? Скажи, пожалуйста. Штурман отругал. Теперь будешь стоять вахта один, как палец. Только помни, где служишь. А?!
Я ответил, что помню всегда, и пошел к Шелагурову.
В штурманской рубке я бывал часто. Шелагуров поручал мне брать пеленги, определять место корабля, прокладывать курс. Без лишних слов он продолжал мою штурманскую подготовку. На этот раз он устроил мне форменный экзамен и, загоняв до седьмого пота, перешел наконец на неофициальный тон:
— Поедешь в отпуск. Возвратимся в базу — подашь докладную.
Теперь я не мог дождаться того дня, когда покажется знакомый Херсонесский маяк и огни Инкерманского створа приветливо вспыхнут в глубине бухты.
Еще до возвращения в базу меня вызвал командир корабля. Мне не приходилось говорить с капитан-лейтенантом Арсеньевым. Мы, матросы, обычно имели дело с командирами своих подразделений и в крайнем случае со старпомом Зиминым, которого с легкой руки Косотруба прозвали Черноморским крабом. Этот пожилой капитан 3-го ранга, придирчивый до мелочей во всем, что касалось службы, никогда не повышал голос. Был он скуп на взыскания, справедлив и заботлив, и все-таки его боялись больше, чем самого командира корабля.
В каюте Арсеньева я застал Черноморского краба и замполита Батурина. Командир был в хорошем настроении. Ночью мы ходили в торпедную атаку, «потопили» транспорт и первыми стали на якорь на Феодосийском рейде. Все это было в мою вахту, и, кажется, я не подвел.
Арсеньев спросил, как мне служится, усадил у своего стола. Под стеклом у него лежала фотография: молодая женщина держала за руку девочку. Они стояли на берегу, а вдали угадывались очертания Константиновского равелина. Они ждали корабль.
Капитан-лейтенант заметил, что я смотрю на фотографию.
— Жена с дочкой! — сказал он. Потом посмотрел на меня и спросил с какой-то очень молодой улыбкой: — А вообще-то говоря, прав был адмирал Макаров: «В море — дома». Так?
— Так-то так, — окая по-волжски, заметил замполит, — а мать вы не видели давно и, пожалуй, не грех бы повидать.
— Разрешите? — обратился к командиру старпом и тут же внес ясность: — Штурман доложил, что вы отлично несете службу, попутно изучаете штурманское дело, и командир корабля решил предоставить вам внеочередной отпуск на две недели.
В Севастополь мы на этот раз не вернулись потому, что был получен приказ идти в район Батуми. Утром мы отдали якорь на Сухумском рейде. На отлогом берегу застыли, как театральная декорация, пальмы и бананы. Хорошо были видны купальщики на пляже и арба, запряженная двумя черными буйволами, которая въехала прямо в море.
Где-то здесь совсем рядом живет моя мать. И она не подозревает, что я так близко! Но мне до нее ровно вдвое дальше, чем до Севастополя. Надо вернуться туда и потом ехать в Сухуми. Попросить увольнения до вечера? Нельзя. Корабль может сняться с якоря в любой момент.
Стояла изнуряющая, неподвижная жара. Металлические поручни обжигали. Вода в бачках нагрелась и нисколько не утоляла жажду. Все мечтали только об одном — искупаться.
Перед обедом раздалась долгожданная команда:
— Рубить стойки!
Вдоль борта расстелили джутовую дорожку, потому что на раскаленную палубу невозможно было ступить босой ногой. В одних трусах мы выстроились в шеренгу, положив у своих ног бескозырки. Но выкупаться мне не удалось. Вызвал Шелагуров.
— Через час пойдет барказ в Сухуми, — сказал он. — Едва хватит времени для оформления документов и на сборы.
— Куда?
— Вот непонятливый! Чем ехать поездом из Севастополя два дня — сразу окажешься здесь. Живо — в корабельную канцелярию, а оттуда к старпому!
Капитан 3-го ранга Зимин внимательно прочел мой отпускной билет и поставил внизу замысловатую закорючку.
— Возвращаться советую через Поти. Зайдете к оперативному, возможно, будет оказия в Севастополь. Смотрите не опаздывайте ни на сутки, — напутствовал меня старпом. — Тридцатого июня доложите о прибытии.
В барказе меня уже ждали матросы во главе с боцманом Бодровым, громогласным хозяином полубака. Он славился тем, что десять раз подряд поднимал одной рукой двухпудовую гирю.
— Везет, же людям! — добродушно сказал мичман Бодров, когда я спрыгнул в барказ.
— Да, погуляет! — мечтательно заметил краснолицый комендор Клычков, которого на корабле прозвали Самоваром. От жары его физиономия лоснилась и сверкала.
Высоко над нами, на площадке трапа, махнул рукой вахтенный, Бодров крикнул: «Отваливай!» — и поднес ладонь к козырьку.
Уже на берегу, преодолев песчаную полосу пляжа, я увидел с пригорка наш лидер. Курортницы в ярких купальных костюмах, абхазец в мохнатой папахе, черномазые ребятишки — все они смотрели на лидер и радовались, что удалось увидеть так близко военный корабль. Для них он был воплощением какой-то чужой, незнакомой жизни, может быть трудной и опасной, но очень красивой. А для меня это был просто дом. Обжитой, знакомый. Дом, где живет моя семья, принявшая меня как брата в трудное для меня время: и немножко смешной Каримов, и весельчак-гитарист Косотруб, и придирчивый, добрый старикан Зимин, и, конечно, мой штурман Шелагуров, проложивший для меня единственно верный в жизни курс.
Я пристально вглядывался в корабль. Сквозь слепящую завесу солнечных лучей я видел, как что-то сверкнуло на ходовом мостике. Вероятно, это наш командир Арсеньев смотрит в бинокль на берег. Командир, которому доверен весь этот большой дом, все заклепки, все винты и все человеческие сердца. А на берегу его ждет молодая женщина с девчонкой, и, конечно, они не понимают того, что ясно каждому из нас, от командира корабля до краснофлотцах в море — дома...
5
Вспоминая недолгие дни в Сухуми, раньше всего вижу себя шагающим по каменистой дороге. Я иду быстро, но время идет еще быстрее. Все чаще смотрю на часы, но не разрешаю себе перейти с шага на бег, потому что знаю: выдохнусь, а до аэропорта еще далеко. Кончается аллея эвкалиптов. Теперь солнце бьет в меня прямой наводкой. Белая форменка промокла, струйки пота текут по лбу и щекам. Мелкие камешки хрустят под ногами, иногда попадаются более крупные. С ходу откидываю их носком серого от пыли ботинка. Ненавижу знойную дорогу, отделяющую меня от самолета, не позволяю себе думать ни о чем, кроме дороги. Ее нужно отталкивать назад каждым шагом, не дать ей победить меня. И она меня не победит! Я иду, не снижая, темпа, все в том же ритме, шаг за шагом, километр за километром. Дорога начинает покачиваться. Понимаю: кружится голова. Может быть, присесть прямо в пыль и отдохнуть одну минуту. Одну минуту — не больше… Нельзя! И я иду.
Это было не начало, а конец. Примостившись в переполненном самолете на каком-то ящике, вспоминаю все сначала.
Сначала был дом под склоном горы и виноградник.
Я не верю в предчувствия, но, вероятно, существует нечто, не познанное наукой, какая-то радиосвязь между близкими людьми, у которых сознание настроено на одну и ту же волну. Мать нисколько не удивилась моему появлению. Она радовалась и волновалась, но удивлена она не была.
— Я знала, что ты придешь. А когда увидела корабль — они редко бывают здесь, — я сказала дяде Мише: что Алешкин корабль.
Михаил Андреевич, длинный, седой, в парусиновой блузе и в чувяках на босу ногу, сидел за некрашеным столом, положив на него свои большие осторожные руки садовника.
Мы никогда не видели друг друга, и я показался ему похожим на мать, а дядя мне — на Колю, если бы ему прожить еще лет сорок, а потом сделать негатив: лицо темное, а волосы белые. И тут мне стало страшно: наверно, негативом было его лицо среди расплавленных обломков самолета.
— Чудеса! — сказал Михаил Андреевич. — Ведь она и верно говорила утром: «Вот Алешкин корабль!»
Он взял ножницы, нахлобучил войлочную шляпу и пошел на виноградник. А мать села за стол на его место и смотрела на меня так, будто я только утром ушел в школу, а сейчас вернулся. Весело и спокойно она убеждала меня, что все будет хорошо. И вовсе не беда послужить простым матросом. Зато увереннее буду потом носить командирский китель.
Теперь я уже не спрашивал, не жалеет ли она, что все трое мужчин в нашей семье стали военными. Мать сама запомнила, как объяснял нам отец, почему он военный: «Лучше бы, конечно, делать вещи — столы, паровозы, мосты. Но пока есть на свете болезни — нужны доктора. Пока есть слово „война“ — нужны солдаты. Когда-нибудь не будет ни войн, ни болезней».
Дядя Михаил Андреевич делал вещи. Из земли, из воды и солнечных лучей. Несколько раз я ходил с дядей на его работу, в совхоз. Маленькие деревья были уже увешаны лимонами величиной с фасоль. Они созреют только в ноябре, когда в Севастополе подуют холодные ветры с дождями и туманами.
Вставали мы на рассвете, обедали в полдень, Ложились спать вскоре после того, как наступала короткая влажная темнота. Я спал в саду, в шалаше, окруженном тихими шумами и отчетливыми запахами ночи, как корабль всплесками и солью моря.
Поначалу ничего нельзя было разобрать, но, когда гасли окна, сразу включались звезды и ровный гул ночи расслаивался: трещали цикады, отправляясь на ночную работу, шелестели травами жуки, птицы говорили между собой на разных языках, за горой не то смеялся, не то плакал шакал, и с тихим свистом резала воздух летучая мышь.
Я просыпался с птицами, но через открытые окна видел, что мать уже в движении. Она появлялась то в одном, то во втором окне, что-то несла, варила, стирала. Заметив меня, останавливалась на мгновение, а потом снова бралась за свое хозяйство. А я до завтрака, пока не жарко, успевал сбегать к морю. Оно было довольно далеко. По пути назад я покупал молоко, а иногда и десяток серебряных, с чернью рыбок, которых на Черноморье зовут чирус. В этот ранний час, когда солнце только вылезает из-за горы Баграта, на пляже бывало пусто. В море тоже никого, кроме нескольких рыбачьих лодок и бакланов. И мне казалось тогда, что это совсем не то море, бурлящее под винтами, разрезаемое форштевнем, дружественное, но строгое, с которым я связан взаимным долгом. То флотское — севастопольское море несет наши корабли, а мы несем на нем службу. Иначе и быть не может. Но с безмятежностью этих голубых и розовых вод просто не вяжется представление о службе.
Вскоре я убедился в ложности такого ощущения. Да, это то самое море, бесчисленные портреты которого на плотных бледных листах, разграфленных координатной сетью, хранятся в стеллажах штурманской рубки.
Прошла ровно неделя моего пребывания в Сухуми. По дороге к морю я увидел с гребня откоса эскадру, идущую тремя кильватерными колоннами на норд-вест. Я узнал силуэты линкора, двух крейсеров и нескольких эсминцев. Лидеры шли мористее, и опознать их наверняка было трудно, но я почти не сомневался, что это мой «Ростов» и однотипный «Киев».
На головном крейсере положили руля влево. Последовательно сделали поворот остальные, и скоро эскадра скрылась за горизонтом «курортного» моря, которое сразу стало обычным флотским, разграфленным незримой координатной сеткой.
Вернувшись домой, я рассказал о встрече с флотом.
— Соскучился? Еще неделька — и будешь там, — обмакивая вареник в сметану, сказал Михаил Андреевич. — Пожалуй, успеешь еще помочь мне подстричь кустарник. А вареники, Машенька, хоть на выставку в Париж! Налегай, Алешка. У вас на кораблях таких не дают.
— У нас — макароны по-флотски, — ответил я с полным ртом.
Мать не ела. Она пристально смотрела на меня и только, встретившись со мной взглядом, взялась за вилку. Я понял, она думала: «Как это мало — неделя!» А если бы месяц? Тоже миг. Все равно надо расставаться. А когда увидимся?
В воскресенье я взялся за подрезку живой изгороди вокруг дядиного участка. Самшит, или, как его называют ботаники, буксус, — дерево очень твердое. Натянув шнурок вдоль линии густого кустарника, я орудовал большими ножницами. С хрустом падали веточки. Это напоминало работу парикмахера.
Продвигаясь вдоль изгороди, я дошел к полудню до окна дома и увидел, как мать наглаживает мою белую форменку.
«Пожалуй, все-таки надену гражданскую безрукавку, когда поедем смотреть обезьяний питомник», — решил я. Эту безрукавку-тенниску я носил еще в школе. Мать привезла ее в Сухуми. «А вдруг будет тесна? Все-таки стал пошире!»
Я подумал о том, что Анни никогда не видела меня в форме. Даже фотографию я ей не послал. А какая разница? Исчезли из моей жизни внимательный, добрый взгляд, и легкая плавность движений, и голос, который буду помнить всегда.
Я быстрее защелкал ножницами, отгоняя ненужные мысли. Стало очень жарко. Наверно, уже полдень. Вот дойду до угла изгороди и сделаю перерыв.
Из дома вышла мать. Несмотря на жару, она была очень бледной. Подойдя, взяла меня за руку, как маленького:
— Кончай, Алешенька...
И вдруг, второй раз в жизни, я увидел, что она плачет. Снова, как тогда в Бресте, мое лицо стало мокрым от ее слез.
Я выронил ножницы:
— Что? Отец?!
Она вытерла глаза передником:
— Нет, нет...
— Так что же?
— Сегодня... на рассвете немцы бомбили Севастополь.
А потом была дорога в аэропорт. В тот же день. Я не мог ни минуты оставаться здесь, среди лавров и виноградников, и мать не задерживала меня, потому что, пока есть на свете войны, нужны солдаты.
Глава четвертая
ЧЕРНОМОРЦЫ В БОЮ
1
Всегда, во все времена Севастополь был военным городом. После бомбежки, в ночь с двадцать первого на двадцать второе июня, внешне он почти не изменился. Но внезапно он потерял самую характерную свою черту — улыбку.
Это было первое впечатление. Словно за одну ночь уехали все севастопольцы, а их место заняли другие — молчаливые люди с нахмуренными бровями и сжатыми губами. Летняя форма «раз» исчезла вопреки календарю, и флот стал из белого черным. На мне одном — белая, мирная форма.
У Приморского бульвара меня остановил морской патруль:
— Почему не по форме «три»? Документы!
Долговязый старшина первой статьи показался знакомым. Черт возьми! Ведь это Задорожный, которого я когда-то отпустил по дороге в комендатуру.
Он тоже узнал меня. Я показал отпускной билет.
— Ясненько... Из отпуска. Похерил Гитлер твой отпуск.
Мы постояли немного, как старые знакомые, глядя на рейд. Северная бухта была непривычно пустынной. Ни одного крейсера! Никакого движения. Только небольшой работяга-буксир медленно волочил за собой поперек рейда плавучий кран.
— Корабли развели по бухтам, — объяснил старшина, — рассовали кого в Казачью, кого в Камышовую. — Он взглянул на мою бескозырку. — С «Ростова»? Этот здесь, у Госпитальной, на бочках. Ну, будь! Как говорится, гора с горой...
Столб воды и дыма взметнулся над бухтой, подушка плотного воздуха ударила в лицо, и грохотом заложило уши. Я едва устоял, привалившись к ограде.
Вода, поднятая взрывом, обрушилась в бухту. Дым расплывался. Буксир исчез. На поверхности торчала только стрела крана. Все это произошло почти мгновенно. Сквозь глухоту, усиливаясь, пробивался вой сирены.
— Что это?
Старшина закричал мне в ухо:
— Подорвался на парашютной мине! Немцы ночью набросали.
Постепенно затих звон в голове и вернулись звуки. Подобрав бескозырку, я побежал на Минную и через полчаса поднялся на борт «Ростова».
— Товарищ старший лейтенант, краснофлотец Дорохов прибыл из отпуска!
— Вижу. — Шелагуров, против обыкновения, был неприветлив. Он даже не поинтересовался, как мне удалось добраться из Сухуми в Севастополь в тот самый день, когда началась война. Только сказал: — Молодец!
На корабле, так же как в городе, все и изменилось, и осталось прежним. Люди еще не вошли в войну, не приняли внутренне ее неотвратимости, не надели на свои души защитную броню, которую носить им до самой победы или до своей смерти. Лишь один Арсеньев был уже целиком в войне. В первый ее момент он потерял всё. Прошлой ночью бомба снесла домик на улице Щербака. Жена и маленькая дочка Арсеньева погибли. Я увидел его на главном командном пункте корабля.