— Поедете в свой родной город — Южнобугск! — сказал Веденеев. — Опираться будете на местную подпольную организацию. Главная задача — информация о силах противника, расположенных в городе и его окрестностях, и особенно о частях, проходящих по железной дороге. Город лежит на важной коммуникации. Дополнительно будут поставлены задачи в ходе работы.
   — Понял вас, товарищ полковник.
   — Вы не были в Южнобугске несколько лет и сильно изменились. Теперь появились и усики и бачки. Считаю, что узнать вас не смогут, если вы сами не выйдете на связь с теми, с кем найдете нужным. Город и окрестные села вы знаете хорошо. Сможете в случае надобности привлечь людей, заслуживающих доверия. Номер, который вам дал Степовой, сохраняется. Он будет передан тем, кто вас встретит. Пистолет получите у помпотеха отряда. Пользуйтесь им только в крайнем случае. Вот и все, Федор Карпович! Привыкайте к новому имени, пан Пацько.
   Глубоко же запрятана теперь моя отцовская фамилия. Гитлеровцы и их приспешники будут считать меня каким-то Пацько, новые друзья — подпольщики узнают как Штурманка, но ведь есть на свете люди, которым жизненно необходимо знать, где находится Алеша Дорохов.
   — Товарищ полковник, если есть возможность... я хотел сказать, может ли моя мать узнать, что я жив?
   Он улыбнулся:
   — Постараемся. Шифровка ушла еще вчера. Помимо служебных сообщений, там содержится просьба разыскать в Сухуми Марию Андреевну Дорохову, сын которой воюет в рядах украинских партизан. Есть еще просьбы?
   — Есть. Если можно, сообщить то же самое Анни Розенвальд, в Москве.
   Он вытащил пачку папирос, предложил мне, закурил сам.
   — Понимаю. Но этого я вам не обещаю. — Бросил только что прикуренную папиросу в консервную банку и неожиданно сказал: — Если это действительно любовь, будет ждать!
   Прощание было коротким. Веденеев обнял меня, круто повернул и хлопнул по плечу, совсем как отец, когда я принял решение поступить в военно-морское училище.
   — Желаю успеха, Штурманок!
   Когда-то отец говорил: «Важно знать, где проходит линия фронта». Сейчас она проходит по моему родному городу. Через несколько дней увижу знакомые улицы Южнобугска, излучину реки и старую башню на городском холме.
   Долг разведчика посылал меня теперь в город детства, на линию невидимого фронта.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

Глава первая
 
В РОДНОМ ГОРОДЕ

1
 
   Башню я увидел еще из окна вагона. Потом башня скрылась, и вскоре должен был показаться вокзал. Но поезд остановился раньше, у бывшей заводской платформы. Вокзал сгорел.
   Трамваи не ходили. Один из них, полузасыпанный мусором, лежал на боку. Из разбитого окна вырос чахлый подсолнух.
   В эту июньскую пору акации цвели во всю мочь. Тополиный пух летел над городом. Как и в Киеве, людей на улицах было немного. Знакомые дома стали чужими от того, что на их стенах появились черные готические буквы. Памятник героям гражданской войны снесли. От него остался один цоколь — немой каменный пень.
   В центре народа было больше. Попадались странные личности, словно выходцы с того, старорежимного, света — в котелках, с тросточками. У некоторых я заметил на лацкане маленький трезубец. Немецкие машины стояли у подъезда гостиницы «Червоне Подилля». Теперь она, как до революции, называлась «Риц». А на здании горсовета висела черная табличка: «Stadtkommissariat»[69].
   Мне вспомнилось, как мы шли с Головановым по улицам Констанцы — чужие в чужом городе. Зеленый город моего детства тоже стал чужим. И в этом чужом городе надо найти своих.
   Первая явочная квартира — на слободке Дубовка. Вместо дома я увидел пепелище. Соседние хаты целы. Плохое начало. Похоже, хату спалили в отместку подпольщикам. Вечерело. Не дожидаясь комендантского часа, я пошел в сторону вокзала.
   На улице, параллельной реке, почти все дома были мне знакомы. Я находился неподалеку от своего дома на Бахмутской. Множество известных с детства фамилий складывалось в уравнение со многими неизвестными. Я повернул к реке. У мостика через впадающую в Буг речушку Бужанку — хата кузнеца Юхима. Когда-то ее залило во время наводнения. Льдины тыкались в окна... И вот стоит же до сих пор — покосившаяся, черная.
   Из кузницы к хате прошла кошка. Я видел, как жена кузнеца Мотря впустила ее через форточку. Решено! Иду.
   Кузнец Юхим сидел на табуретке, а его тяжелые руки лежали на столе. От кистей вверх шли толстые, как провода, синие вены. Мотря согнула старую спину, доставая кастрюлю из печи. Она оглянулась, когда скрипнула дверь, а Юхим не шевельнулся, только поднял красные веки без ресниц.
   — Пустите, люди добрые, переночевать!
   Они с удивлением смотрели на паныча в чесучовом пиджачке.
   — Вам, пане, лучше бы устроиться в гостинице «Риц», — сказал кузнец и закашлялся. Потом вытер вспотевшее лицо, все в черных крапинках от въевшегося угля. — Негде у нас. Видите?
   — Ну, хоть поесть дайте. Я заплачу. С дороги не евши.
   — М-да, — сказал кузнец, пристально меня рассматривая. — Це таке дiло... А отметку в полиции сделали?
   — Нет, — признался я. Снял пиджак и открыл чемодан.
   Мотря поставила на стол вареную картошку и кипяток. Я достал из чемодана хлеб, отрезал несколько толстых ломтей:
   — Берите, пожалуйста! У меня, видите, сколько!
   — На пекарне еще больше, — заметил кузнец, — а по карточкам полкило на неделю. Ну, а на базаре... — Он снова закашлялся.
   Мотря зажгла каганец, налила в стаканы кипяток. Ужинали молча. Юхим не дотронулся до моего хлеба, а Мотря взяла ломтик и положила в шкаф.
   — Ребятам? — догадался я. — Берите всю буханку! Очень прошу.
   Тут кузнец решил, что пора кончать дипломатию:
   — Вы прямо говорите, кто будете? А не то — вот бог, а вот порог. На бандита вы не похожи, да и брать у нас нечего, а если думаете узнать про партизанов, так мы ничего не знаем.
   — Что ты, Юхим, так грубо! — впервые за все время заговорила Мотря. — Может, человеку и вправду негде переночевать?
   Я показал аусвайс. Юхим взял его негнущимися пальцами.
   — Подай-ка, Мотря, мои окуляры, — Он долго изучал документ, потом спросил: — А у нас в городе раньше не бывали?
   — Бывал. Еще до войны.
   Не снимая очков, он придвинулся, всмотрелся пристально:
   — А не знали вы здесь таких Дороховых?
   — Нет. А вода у вас близко, — сказал я, — наверно, заливало, когда наводнение?
   — Бывало.
   — Наверно, и льдины в окна бились, если у моста затор? Тогда надо взрывать лед. А оттуда, с пригорка, можно накидать досок на льдины. Если, конечно, есть смелые люди...
   Он уже не пытался скрыть свое удивление:
   — Вы почему вдруг про это? — и встал.
   — Так. Представил себе. Наводнение — беда...
   — Да, — сказал он, — беда. — Помолчав немного, вышел и принес из сарая раскладушку. Молча поставил ее посреди хаты, запер дверь, попил воды и лег спать.
   Мотря положила на раскладушку одеяло в рубцах и латах, но чистое и красную подушку. Потом свет погас и наступила ночь. Первая ночь в родном городе.
 
2
 
   На второй явочной квартире я спросил пани Карпецкую. Дверь без крылечка выходила прямо на тротуар. Ее чуть приоткрыли на цепочке, и кто-то невидимый сказал, что Карпецкая давно уехала к сыну в Тирасполь.
   Дверь захлопнулась перед моим носом. И тут я впервые увидел на улице знакомое лицо. Рядом на тротуаре стоял точильщик со своим станком. Этого точильщика я помнил с детства. Косматый, с торчащими вперед усами, он вращал глазищами, как Бармалей, выкрикивая во дворах свою немудрую песенку: «Ножи-ножницы, топоры-инструмент. Заточим в любой момент!»
   Точильщик равнодушно посмотрел на меня и согнулся над своим станком. Я отправился на последнюю явку, предчувствуя недоброе, а сзади доносилась песенка точильщика: «Ножи-ножницы, топоры-инструмент...» Он шел следом за мной.
   Я прибавил шагу, чтобы оторваться от него. Жара спала, но горячая пыль висела над городом. Только отойдя от центра, я вздохнул свободнее. Под густыми кленами тихой Пушкинской, круто спускающейся с горы, я нашел особнячок из светло-серого силикатного кирпича. Номер 19. Девятка полустерта. Точно! Я позвонил: раз — сильно, второй — слабее.
   Веселый толстячок в рубахе навыпуск и домашних туфлях подтвердил, что пани Галушко живет именно здесь и действительно она продает швейную машину:
   — Знаете, какая сейчас жизнь? Приходится продавать вещи. А племянница скоро будет. Она вышла по хозяйству.
   Он предложил подождать и вышел в другую комнату. Через несколько секунд я услышал стук калитки, выглянул в окно. Мой толстячок, как был, в домашних туфлях, и не подпоясавшись, спешил куда-то вверх по тротуару. Странная торопливость! Я заглянул в соседнюю комнату. Никого. Чисто прибрано, и действительно у стены швейная машина. В третьей комнате я увидел на вешалке немецкий мундир. Может быть, хозяин — портной? На столике у кровати — немецкая книжка. Пачка сигарет. Тоже немецкие.
   Здесь живет немец! Вот его парадная фуражка на шкафу!
   Я кинулся в первую комнату за своим чемоданчиком, и тут же зазвонил дверной звонок. На пороге стоял точильщик:
   — Ножи-ножницы...
   — Нет хозяина! — сказал я.
   — Вот, пока его нет, мотайте поживее через черный ход. Машинку здесь не купите, а самого вас продадут за два гроша. Меня найдете завтра на базаре в десять утра.
   Кухонная дверь оказалась запертой снаружи. Через окно я увидел во дворе двух солдат с винтовками. Ловушка захлопнулась!
   А что, если попробовать?.. Мундир и форменные брюки — поверх моей одежды. Фуражка! Сапоги сойдут мои.
   Скрипнула входная дверь, но я уже за окном, выходящим в соседний двор. Подтянулся на заборе. Черт! Зацепил карман!
   Через соседний двор — на улицу. Бежать нельзя. Спокойно!
   ...Прошел патруль. Я небрежно ответил на приветствие. Но оставаться на улице нельзя. Сейчас начнут задерживать каждого, кто в немецком мундире.
   Я дошел до конца квартала. Дома, домики, маленькие палисадники... Белый домик с двумя крылечками кинулся мне в глаза, будто закричал: «Вот я! Чего же ты ждешь?!»
   Тут жили наши учителя. Слева — математик, тишайший Мефодий, справа — немец Иоганн-Себастьян. Или Иоганн — слева?
   В сумерках я увидел вдали моего толстячка в рубахе навыпуск. Он бежал вприпрыжку за двумя высокими в гражданской одежде. Мотоциклы рокотали мне навстречу. Где-то раздался свист, потом выстрел. И, уже не имея больше ни одного мгновения, не раздумывая, я сильно постучал в левое крыльцо.
   И все-таки я перепутал. В темных сенцах передо мной стоял школьный учитель немецкого языка:
   — Was ist ihnen gefalig, gnadiger Herr?[70]
   Я ответил, что ищу квартиру, и вошел без приглашения.
   Он мало изменился. Тот же отглаженный, потертый пиджак. Только щеки втянулись. Разговор, естественно, шел по-немецки.
   — Квартира эта вам не подойдет. Всего две комнаты. Живу один. Некому будет приготовить кофе и выстирать белье.
   Над столом — полочка с учебниками. На столе — две картофелины и стакан бледного чая.
   Он закрыл ставни, зажег начищенную до блеска медную лампу.
   — Чем еще могу быть полезен, герр хауптман?
   С улицы донеслись голоса, потом — стук в дверь. Учитель вышел в сени. Прикрывшись дверкой шкафа, я вынул пистолет.
   В сенях кто-то басил:
   — Простите, пан учитель. К вам не заходил немецкий офицер?
   — Офицер? Нет. Никто не приходил.
   Он ответил по-немецки, и я понял, что в сенях были и немцы. Они ушли все сразу, извинившись за беспокойство, а учитель вернулся в комнату в тот момент, когда я, выходя из укрытия, прятал в карман вальтер.
   Учитель не обратил никакого внимания на пистолет. Он потер сухие ладони, сказал, как прежде, по-немецки:
   — Вы понимаете русский язык?
   — Десятка полтора слов, самых нужных.
   Иван Степанович укоризненно посмотрел на меня и вдруг спросил строгим учительским голосом на русском языке:
   — Отвечайт! Кто приносил селедка в класс?
   Это был единственный вопрос. О чем спрашивать, если за окном выстрелы и шум погони, а потом является твой бывший ученик в немецком мундире с оторванным карманом?
   Обычно молчаливый и сухой, он вдруг заговорил, волнуясь, останавливаясь и снова начиная.
   Он прожил почти всю жизнь на Украине, так и не овладев тонкостями ни русского, ни украинского языков.
   Но эту страну считал родиной, честно служил ей четверть века и гордился тем, что принес сюда традиции и культуру своих предков. Он с увлечением учил детей немецкому языку, хотел привить им любовь к немецкой поэзии и музыке, к немецкой пунктуальности, трудолюбию, добросовестности. И вот оказалось, что все эти прекрасные качества вывернуты наизнанку. С присущей им добросовестностью немцы уничтожали, истребляли, калечили все то, что окружало его. Родной немецкий язык стал языком смерти, а он, советский учитель Иван Степанович, которого только мы, ученики, в шутку называли Иоганном-Себастьяном, получил удостоверение фольксдойче, где привычное русское имя заменил Иоганн.
   Когда оккупанты открыли школу для детей фольксдойче, ему предложили преподавать в ней. Он согласился, чтобы заработать на хлеб. И теперь многие, встречая его на улице, переходили на противоположную сторону. Как доказать им, что он не фашист, хотя и немец, что ему стыдно за этот «новый порядок», не имеющий ничего общего с поэтичной, добропорядочной Германией?
   И вот случай послал ему меня. Он не может рассчитывать на доверие, но он сделает все, что в его силах, даже если это будет опасно для жизни.
   — Вы уже сделали это, Иван Степанович, — сказал я.
   Он снова заговорил:
   — Ты мне не обязан ничем. Даже немецким языком, которым владеешь, как настоящий немец. Тебя выучил не я, а та девочка. Забыл, как ее звали. Где она сейчас?..
   Если бы я знал, где сейчас эта девочка!
   — Я спас тебя для своей совести, — продолжал он, — чтобы спокойно умереть немцем. Ты понял? Когда вы победите — я уверен в этом, потому что правда не может не победить, — вы подумаете о том, что не все немцы — убийцы.
   Я переночевал у Ивана Степановича. Немецкую форму мы сожгли в печке, а вместо фуражки я взял соломенную шляпу учителя.
   — Ну что ж, пора и в путь.
   — Прощай, Алеша! — Он впервые назвал меня по имени.
   — До свидания, Иван Степанович.
   Его сухая рука дрогнула в моей, и он улыбнулся:
   — Спасибо.
 
3
 
   Странное впечатление производил базар в оккупированном городе. Еще издали я обратил внимание на то, что он — тихий. Не слышно было обычной перебранки торговок, рева скотины. Продажа скота была запрещена, а громко говорить люди отучились сами. Каждый спешил купить то, что ему нужно, а поскорее убраться с базара.
   Я заметил, что люди покупают мало — стакан пшена, черствую булочку, луковицу, две-три картофелины. В серой толпе изредка мелькало яркое платье какой-нибудь новоявленной пани. Очень много было калек, побирушек, слепых. Иногда толпа раздавалась, образуя подобие просеки, и по ней проходил патруль: солдаты в касках, с засученными рукавами и с автоматами на животах.
   Торговали здесь всем — ягодами и рыболовными крючками, печеным хлебом и мылом. Особенно дорога была соль. Деньги ходили самые разнообразные. Украинские карбованцы, напечатанные на тетрадной бумаге, ценились вдесятеро дешевле оккупационных марок, а те шли по десятку за одну настоящую рейхсмарку.
   В тылу мануфактурных лавок пахло мочой и ржавым железом. Здесь лежали на земле навалом среди ветхого тряпья замки, прелые меха, картинки, подсвечники, ковер с русалкой.
   Со стороны колбасной доносилась знакомая песенка: «Ножи-ножницы, топоры-инструмент...»
   Ритмично нажимая на педаль, точильщик гнал свое колесо в нескончаемый путь на одном месте. Спицы сливались в полупрозрачном круге, а из лезвия летели пропадающие на солнце искры.
   Я протянул перочинный ножик. Точильщик даже не взглянул на меня, только пробормотал:
   — Через час — у пивного ларька на Немецкой.
   Ножик он отточил, как бритву, попробовал на ногте, вытер ветошью.
   — Один карбованец, пане! К вам подойдут насчет швейной машинки... — и снова затянул свою песенку.
   Я уже знал, что Немецкой улицей называется Первомайская. Не меньше сорока минут хода. Всю дорогу меня не оставляло смутное ощущение слежки. Полиция или подпольщики? Я шел не оборачиваясь, наконец добрался до ларька с надписью «Пиво», где торговали брагой из отрубей. Посетителей не было. Я поставил кружку с кислой бурдой на одноногий стол, врытый в землю под липой. Скоро ко мне присоединился еще один любитель браги, немолодой, но с виду крепкий рабочий человек. Глядя в свою кружку, он спросил, чуть заикаясь:
   — П-поточили н-ножичек? — И, не ожидая ответа, добавил: — В пять в-вечера... Киевская, ш-шестьдесят восемь. — Он показал рукой, будто вертит швейную машину.
   День тянулся томительно. И где бы я ни был — в сквере или в харчевне, на улице или в церкви (туда я тоже зашел, чтобы продемонстрировать благонадежность), — все время чувствовал спиной, плечами, затылком внимательный взгляд, следящий за каждым моим шагом.
   В доме на Киевской меня ждали.
   — Продается машинка, — сказала хозяйка. — Вот придет Иван Терентьевич со смены...
   На кухне раздались шаги. Потом долго лилась вода из рукомойника. В свежей холщовой рубахе, с капельками воды на седеющих усах вошел тот самый человек, который пил со мной брагу. Казалось, Иван Терентьевич сразу поверил мне. С веселым радушием предложил попить чайку, осведомился, как я добрался. Однако ответного пароля — «Не сыграть ли нам в шахматы?» — я не получил. Мы говорили о том о сем, ходили вокруг да около, но настоящего разговора не получалось. Хозяйка во второй раз подогрела самовар. Вместо сахара на блюдечке лежали кусочки поджаренной тыквы. Стемнело. Наступил комендантский час.
   — Ну вот что, — сказал я, — если мы выпьем с вами еще один самовар, толку от этого не прибавится. Я ночую у вас.
   — Это м-можно! — легко согласился Иван Терентьевич. — Только, извините, оружие по-прошу сдать. Завтра п-получите его в подпольном горкоме.
   Неужели ловушка? Но для чего меня спасли от ареста на Пушкинской? Чтобы направить на квартиру другого провокатора? Маловероятно. А может, с моей помощью хотят уличить Ивана Терентьевича? Если так, пистолет мне не поможет. Возможно, Иван Терентьевич не уполномочен вести со мной разговор по существу.
   Я положил на стол свой вальтер. Иван Терентьевич не спеша спрятал его в карман! Мне постелили в каморке без окон. Замолк дальний собачий лай. Ни одна машина не проходила за стеной, и наступила такая тишина, будто я лежу на морском дне, куда не достигают ни свет, ни звуки человеческой жизни.
   Внезапно дверь распахнулась. Вошел с лампой Иван Терентьевич. Он сказал:
   — Надо уходить! — и подал мне длиннополое летнее пальто и шляпу-канотье.
   Такую одежду я уже видел кое у кого в городе. Выходцы с того света принесли с собой и давно забытые моды.
   Договорились, если останусь цел, встретиться завтра в парикмахерской на Садовой. Уже в сенях Терентьич сунул мне в руку наган. «А почему не мой пистолет?» — подумал я, но спрашивать было некогда. Убедился ощупью, что в барабан вложены патроны. Накладка на рукоятке нагана — самодельная, деревянная, с несколькими глубокими зарубками.
   На дворе было не многим светлее, чем в моей каморке. С запада нагнало туч. Вслед за Терентьичем я шел по влажной дорожке между лопухами. Репейники липли к нелепому моему наряду. Потом начался спуск в овраг.
   Хоть и пришлось мне пережить немало предательств, Терентьич не вызывал подозрений. Спокойная его улыбка и наружность старого рабочего располагали к доверию. Успокаивало и то, что он пошел впереди, под дулом моего нагана.
   На дне оврага среди кустов темнела какая-то постройка. Сквозь мутную прореху в облаках луна осветила бревенчатый сарай под соломенной кровлей. Мы остановились. Прислушались. Ни звука! Только чуть шелестела под ветром взлохмаченная солома. Вошли. Мне послышалось чье-то дыхание. Схватил за рукав Терентьича, и тут же дверь захлопнулась за нами. Снаружи лязгнул засов, а в спину мне больно уперлись два металлических предмета. Успел только подумать: «Винтовки или пистолеты?» Кто-то резко вывернул мою руку, держащую револьвер:
   — Ложи оружие!
   Сопротивляться было бесполезно. Тяжело охнул Иван Терентьевич. Под балкой загорелся фонарь, и я увидел рослого полицая, который держал только что отобранный у меня револьвер. Парень, в спецовке, с повязкой на рукаве, пнул ногой лежавшего на полу Терентьича. Другой парень, длинный и нескладный, с такой же повязкой, спросил полицая:
   — Можно вести, пан начальник?
   — Почекай, Федя! — важно ответил тот и обратился ко мне: — Твой наган?
   Нелепый вопрос! Я огрызнулся:
   — А то твой, что ли?!
   Как же это я не успел застрелить хоть одного? Так бездарно провалиться в самом начале! Досада и злость были сильнее страха, Я ненавидел себя в этот момент. И Терентьич — хорош подпольщик! Залез прямо в капкан.
   Полицай рассматривал револьвер, держа его за ствол. Теперь я видел на самодельной рукоятке шесть зарубок.
   — Здоров, Мелас! — сказал полицай. — Рад познакомиться. На, держи! — Он отдал мне револьвер. — Слышал я про этот наган с зарубками, а с тобой встречаться не доводилось. Платон Будяк! — Он протянул руку.
   Что это значит? Кто такой Мелас? Я был ошарашен еще сильнее, чем минуту назад, когда почувствовал ствол оружия между лопатками. За кого они принимают меня?
   — Ловко ты затащил сюда старого дурня! — продолжал полицай.
   Терентьич смотрел на меня с яростью, будто я и впрямь привел его в этот сарай. Какого же черта действительно он пошел сюда? Мысли сталкивались, наползали друг на друга в бредовом круговороте, но поверх этой сумятицы все четче высвечивалось убеждение, что на ситуации можно сыграть.
   Между тем полицай начал допрашивать Терентьича. Тот не отвечал ни на один вопрос. Стоял потупившись. Руки у него были связаны за спиной. Полицай вытащил пачку немецких эрзац-сигарет, закурил и протянул мне.
   Я тоже закурил, решившись положить наган на перевернутую бочку.
   — Молчи, молчи! — сказал полицай Терентьичу. — Больше тебе говорить не придется. Раз увидел пана Меласа, кончено твое дело. — Он обратился ко мне: — У тебя сколько зарубок, Мелас?
   — Шесть, сам видишь.
   — Значит, будет седьмая. Прикончи его тут. Ты ж любишь эту работу.
   Долговязый, который куда-то отлучался, вошел в сарай и доложил, что посты сняты.
   Теперь я уже был убежден, что меня принимают за провокатора-изувера, которого Платон Будяк не знает в лицо. Узнал по этому проклятому нагану. И вдруг сверкнула другая догадка: вербовка это — вот что! Они выследили меня, знают, что я шел на связь. Завербовать представителя Центра или партизан — крупный успех. Вот и разыграли эту комедию, чтобы заставить убить подпольщика и тем самым накрепко связать меня с полицией. Но наган-то с зарубками мне вручил Терентьич! И откуда полицаи узнали, что Терентьич поведет меня в этот сарай?
   ...А посты действительно сняты? Здесь их трое. Долговязый копается в своем кисете. Терентьича поставили к столбу в двух шагах от меня.
   — Кончай, Мелас! — буркнул Будяк. — И пошли по домам. Моя баба заждалась.
   Я медленно поднял наган, навел его на Терентьича и, резко повернувшись, поймал на мушку широкое лицо полицая. Нажал на спуск — осечка! Еще раз нажал — снова нет выстрела. Мгновение остановилось, как кинокадр. Почему они не двигаются, не стреляют? Ближе всех стоял парень в спецовке. В ярости отбросив наган, я схватил левой рукой ствол его карабина, пригнул к земле, а правой со всего размаха ударил под челюсть.
   Парень рухнул наземь, а Терентьич, легко стряхнув веревку с рук, уселся на бочку. Полицай отставил свой карабин и чиркнул спичкой, прикуривая погасшую сигарету.
   Я стоял посреди сарая в полной растерянности. Терентьич поднял с полу наган и сказал:
   — Пошли в хату! Не сыграть ли нам в шахматы?
   Когда мы вернулись в комнату, он объяснил:
   — П-прошу нас извинить. Без п-проверки не могли. Ну, давай знакомиться. Платона Будяка уже знаешь. Он действительно служит в полиции. Тот длинный — Федя с лесопилки. Он остался снаружи на всякий случай. А это — шофер Чижов или попросту Алеша Чижик.
   Мой тезка, парень в спецовке, сплюнул кровь и протянул руку:
   — Разве можно так бить, трясця твоей матери!
   Мы уселись за стол и говорили до утра. Уже светало, когда я улегся на койку все в той же каморке. Будяк ушел. Из соседней комнаты доносился храп Терентьича. Спать я не мог.
   У южнобугских подпольщиков были все основания для жестокой проверки «на разрыв и на сжатие», как выразился Терентьич. Один провал за другим. Потеряна связь с разведцентром и подпольным горкомом. Собственно говоря, организации сейчас нет. Явки провалены. Радиостанции нет. Осталось несколько человек. Но оставшиеся понимали, что разведцентр пошлет человека на связь. День за днем наблюдали за старыми явочными квартирами. Точильщик услышал, как я спросил на одной из них пани Карпецкую. К счастью, ему удалось перехватить меня на Пушкинской.