— Ничего… — поспешно и неровно, как полупьяная, пошла с моста.
   «Здесь нельзя… вытащат…» — мелькнуло в холодно опустевшей голове Лиды.
   Она прошла вниз и повернула налево по берегу, по узкой дорожке, протоптанной в крапиве, ромашке, лопухах и горько пахнущей полыни, между рекой и заросшим плетнем какого-то сада.
   Здесь было тихо и мирно, как в деревенской церкви. Вербы, опустив тонкие ветки, задумчиво смотрели в воду; солнце пятнами и полосами пестрило зеленый крутой берег; широкие лопухи тихо стояли в высокой крапиве, а цепкие репяхи легко цеплялись за широкие кружева Лидиной юбки. Какая-то кудрявая высокая, как деревцо, трава осыпала ее мелкой, белой пыльцой. Теперь Лида уже заставляла себя идти туда, куда шла, вопреки могучей внутренней силе, боровшейся в ней.
   «Надо, надо, надо, надо…» — повторяла Лида в глубине души, и ноги ее, точно на каждом шагу разрывая какие-то тягучие путы, с трудом несли ее все дальше и дальше от моста, к тому месту, которое вдруг почему-то нарисовалось Лиде как конец пути.
   И когда она пришла туда и под тонкими спутанными прутьями лозняка увидела черную холодную воду, быстро огибавшую нависший берег, Лида поняла, как ей хочется жить, как страшно умирать и как все-таки она умрет, потому что ей нельзя жить. Она не глядя бросила оставшуюся перчатку и зонтик на траву и свернула с дорожки прямо по густым бурьянам.
   В одну эту минуту Лида вспомнила и перечувствовала необъятно много: на самом дне ее души, давно забытая и забитая новыми мыслями, детская игра с наивной мольбой и страхом повторяла: «Господи, спаси… Господи, помоги…» — откуда-то вынырнул мотив арии, который она недавно разучивала с роялем, и весь целиком промелькнул у нее в голове; вспомнила Зарудина, но не остановилась на нем; лицо матери, в это мгновение бесконечно ей дорогое и милое, мелькнуло перед нею и именно это лицо толкнуло ее к воде. Никогда прежде, ни после того Лида не понимала с такой ясностью и глубиной, что мать и другие люди, любившие Лиду, в сущности, любили не ее, такую, как она была, с ее пороками и желаниями, а то, что им хотелось видеть в ней. И теперь, когда она обнажилась и сошла с дороги, которая, по их мнению, была единственной для нее, именно эти люди, и больше всех мать, тем больше, чем сильнее любили прежде, должны были ее истязать.
   Потом все случилось, как в бреду: и страх, и желание жить, и сознание неизбежности, и недоверие, и уверенность в том, что все кончено, и надежда на что-то, и отчаяние, и мучительное для нее признание места, где она умирала, и человек, похожий на ее брата, быстро перелазивший к ней через плетень.
   — Ничего глупее придумать не могла! — крикнул Санин, запыхавшись.
   По неуловимому человеческим мозгом сцеплению мыслей и побуждений Лида пришла именно к тому месту, где кончался сад Зарудина и где на полуразвалившемся плетне, в неудобной позе, скрытая от лунного света черною тенью деревьев, она когда-то отдалась Зарудину. Санин еще издали увидел и узнал ее и догадался, что она хочет сделать. Первым движением его было уйти и не мешать ей поступить как знает, но ее порывистые движения, очевидно, непроизвольные и мучительные, заставили его сердце сжаться жалостью, и Санин бегом, прыгая через кусты и лавочки сада, кинулся к Лиде.
   На Лиду голос брата подействовал со страшной силой: донельзя напрягшиеся в борьбе с собой нервы сразу ослабели, голова закружилась, и все плавным кругом сдвинулось с места. Лида уже не могла сообразить, где она, в воде или на берегу. Санин успел перехватить ее у самого края, и собственная ловкость и сила очень понравились ему.
   — Вот так! — сказал он.
   Потом отвел Лиду к плетню, посадил на перелаз и с недоумением оглянулся.
   «Что ж мне теперь с нею делать?» — подумал он.
   Но Лида сейчас же пришла в себя и, бледная, растерянная и слабая, точно надломленная, горько и неудержимо заплакала.
   — Боже мой, Боже! — всхлипывая, как ребенок, проговорила она.
   — Глупая ты! — нежно и жалостливо возразил Санин.
   Лида не слыхала его, но когда Санин сделал движение, она судорожно и крепко ухватилась за его руку и зарыдала еще громче.
   «Что я делаю! — с ужасом подумала она, — нельзя плакать, надо обратить все в шутку… он догадается!» Ну, чего ты страдаешь! — мягко гладя ее по плечам, говорил Санин, и ему было приятно говорить так ласково и нежно.
   Лида робко, из-под края шляпы, совсем по-детски снизу вверх взглянула ему в лицо и притихла.
   — Я ведь все знаю, — говорил Санин, — давно знаю… всю эту историю…
   Хотя Лида знала, что многие догадываются о ее связи, но все-таки, как будто Санин ударил ее по лицу, дернулась от него всем своим гибким телом, и ее широко раскрытые, моментально высохшие глаза, с красивым ужасом прекрасного затравленного животного скосились на брата.
   — Ну, чего ты еще!.. Точно я тебе на хвост наступил! — добродушно усмехнулся Санин, с удовольствием взял ее за круглые мягкие плечи, пугливо дрожащие под его пальцами, и опять посадил на плетень, Лида покорно села в прежнюю надломленную позу.
   — Что тебя, собственно, так огорчило? — спросил Санин. — О, что я все знаю? Так неужели же ты, отдавшись Зарудину, была такого скверного мнения о своем поступке, что даже боишься признаться в нем?.. Вот не понимаю!.. А то, что Зарудин не женился на тебе, так это и слава Богу. Ты и сама знаешь теперь… да и раньше знала, что это человечек хотя и красивый, и для любви подходящий, но дрянной и подлый… Только и было в нем хорошего, что красота, но ею ты уже воспользовалась достаточно!
   «Он мною, а не я… или и я… да!.. Господи, Господи!» — проносилось в горячей голове Лиды.
   — Вот то, что ты беременна…
   Лида закрыла глаза и глубоко втянула голову в плечи.
   — Это, конечно, скверно, — продолжал Санин мягким и негромким голосом, — во-первых, потому, что рожать младенцев дело самое прескучное, грязное, мучительное и бессмысленное, а во-вторых, потому, и это главное, что люди тебя замучают… Лидочка, ты, моя Лидочка! с могучим приливом хорошего любовного чувства перебил сам себя Санин. — Никому ты зла не сделала, и если народишь хоть дюжину младенцев, то от этого никому, кроме тебя, беды не будет!
   Санин помолчал, задумчиво покусывая ус и скрестив на груди руки.
   — Я бы тебе сказал, что надо делать, но ты слишком слаба и глупа для этого… У тебя не хватит ни дерзости, ни смелости… Но и умирать не стоит. Посмотри, как хорошо… Вон как солнце светит, как вода течет… Вообрази, что после твоей смерти узнают, что ты умерла беременной; что тебе до того!.. Значит, ты умираешь не оттого, что беременна, а оттого, что боишься людей, боишься, что они не дадут тебе жить. Весь ужас твоего несчастия не в том, что оно-несчастие, а в том, что ты ставишь его между собой и жизнью и думаешь, что за ним уже нет ничего. А на самом деле жизнь остается такою, как и была… Ты не боишься тех людей, которые тебя не знают, а боишься, конечно, только тех, кто к тебе близок, и больше всего тех, которые тебя любят и для которых твое «падение» потому только, что оно произведено не на брачной кровати, а где-нибудь в лесу, на траве, что ли, будет ужасным ударом. Но они ведь не поступятся перед тем, чтобы наказать тебя за грех твой, так что ж и тебе в них?.. Они, значит, глупы, жестоки и плоски, что же ты мучаешься и хочешь умереть ради глупых, плоских и жестоких людей?..
   Лида медленно подняла на него спрашивающие большие глаза, и в них Санин увидел искорку понимания.
   — Что же мне делать… что делать? — с тоской проговорила она.
   — У тебя два исхода: или избавиться от этого ребенка, никому на свете не нужного, рождение которого, кроме горя, ты сама видишь, никому в целом свете не приносит ничего…
   Темный испуг показался в глазах Лиды.
   — Убить существо, которое уже поняло радость жизни и ужас смерти жестоко, убить же зародыш, бессмысленный комочек крови и мяса…
   Странное чувство было в Лиде: сначала острый стыд, такой стыд, точно ее всю раздели донага и рылись грубыми пальцами в самых тайниках ее тела. Ей было страшно взглянуть на брата, чтобы они оба не умерли от стыда. Но серые глаза Санина не мигали, смотрели ясно и твердо, голос не дрожал и был спокоен, как будто произносил самые простые, ничем не отличающиеся от всяких других, слова. И под неуклонностью этих слов стыд расползался, потерял силу и как бы даже смысл. Лида увидела глубокое дно слов этих и почувствовала, что в ней самой нет уже ни стыда, ни страха. Тогда, испугавшись дерзкой мысли своей, она с отчаянием схватилась за виски, как крыльями испуганной птицы взмахнув легкими рукавами платья.
   — Не могу… не могу я! — перебила она. — Может быть, это и так, может быть… но я не могу… это ужасно!
   — Ну, не можешь, ну, что ж… — становясь перед нею на колени и тихо отрывая ее руки от лица, сказал Санин, тогда будем скрывать… Я сделаю так, что Зарудин уедет отсюда, а ты… выйдешь ты замуж за Новикова и будешь счастлива… Я ведь знаю, что если бы не явился этот красивый жеребец офицер, ты полюбила бы Новикова… к тому шло…
   При имени Новикова что-то светлое и милое ярким лучом промелькнуло в душе Лиды. Оттого, что Зарудин сделал ее такою несчастной, и оттого, что она чувствовала, что Новиков не сделал бы, Лиде на одну секунду показалось, будто все это было простой и поправимой ошибкой и в ней ничего нет ужасного: сейчас она встанет, пойдет, что-то скажет, улыбнется, и жизнь опять развернется перед нею всеми своими солнечными красками. Опять ей можно будет жить, опять любить, только гораздо лучше, крепче и чище. Но сейчас же она вспомнила, что это невозможно, что она уже грязна, измята недостойным, бессмысленным развратом.
   Необычайно грубое, мало ей известное и никогда не произносимое слово вынырнуло в ее памяти. Этим словом, как тяжкой пощечиной, она заклеймила себя с больным наслаждением, и сама испугалась.
   — Боже мой… Но разве это так, разве я такая?.. Ну да, ну да… такая, такая… Вот тебе!..
   — Что ты говоришь! — с отчаянием прошептала она брату, мучительно стыдясь своего звучного и прекрасного, как всегда, голоса.
   — А что же? — спросил Санин, сверху глядя на ее красивые спутанные волосы над склоненной белой шеей, по которой двигался легкий золотой налет солнечного света, проскользнувшего между листьями.
   Ему вдруг просто стало страшно, что не удастся уговорить ее, и эта красивая, солнечная, молодая женщина, способная дать счастье многим людям, уйдет в бессмысленную пустоту.
   Лида беспомощно молчала. Она старалась подавить в себе желанную надежду, которая против воли овладевала всем дрожащим телом ее. Ей казалось, что после всего случившегося стыдно не только жить, но даже желать жизни. Но могучее, полное солнца молодое тело отталкивало эти уродливые слабые мысли, точно яд, не желая признать своими калеченых недоносков.
   — Что же ты молчишь? — спросил Санин.
   — Это невозможно… Это было бы подло, я…
   — Оставь ты, пожалуйста, этот вздор… — с неудовольствием возразил Санин.
   Лида опять скосила на него полные слез и тайных желаний красивые глаза.
   Санин помолчал, поднял какую-то веточку, перекусил ее и бросил.
   — Подло, подло… — проговорил он, — вон, тебя страшно поразило то, что я говорил… А почему? Ни ты, ни я на этот вопрос определенного ответа не дадим… А если и дадим, то это будет не ответ! Преступление? Что такое преступление!
   Когда во время родов матери грозит смерть, разрезать на части, четвертовать, раздавить голову стальными щипцами уже живому, готовому закричать ребенку — это не преступление!.. Это только несчастная необходимость!.. А прекратить бессознательный, физиологический процесс, нечто еще не существующее, какую-то химическую реакцию, — это преступление, ужас!.. Ужас, хотя бы от этого так же зависела жизнь матери, и даже больше чем жизнь — ее счастье!.. Почему так? — Никто не знает, но все кричат браво! — усмехнулся Санин. — Эх, люди, люди… создадут, вот так себе, призрак, условие, мираж и страдают. А кричат: «Человек — великолепно, важно, непостижимо! Человек — Царь!» Царь природы, которому никогда царствовать не приходится: все страдает и боится своей же собственной тени!
   Санин помолчал.
   — Да, впрочем, не в том дело. Ты говоришь — подло. Не знаю… может быть. Но только если сказать о твоем падении Новикову, он перенесет жестокую драму, может быть, застрелится, но любить тебя не перестанет. И он будет сам виноват, потому что будет бороться с теми же самыми предрассудками, в которые официально не верит. Если бы он был действительно умен, он не придал бы никакого значения тому, что ты с кем-то спала, извини за грубое выражение. Ни тело твое, ни душа твоя от этого хуже не стали… Боже мой, ведь женился бы он на вдове, например! Очевидно, дело тут не в факте, а в той путанице, которая происходит у него в голове. А ты… Если бы человеку было свойственно любить один только раз, то при попытке любить во второй ничего бы не вышло, было бы больно, гадко и неудобно. А то этого нет. Все одинаково приятно и счастливо. Полюбишь ты Новикова… А не полюбишь, так… уедем со мной, Лидочка! Жить можно везде!..
   Лида вздохнула, стараясь вытолкнуть изнутри что-то тяжелое.
   «А может быть, и вправду все будет опять хорошо… Новиков… он милый, славный и… красивый тоже… Нет, да… не знаю…»
   — Ну, что было бы, если бы ты утопилась? Добро и зло не потерпело бы ни прибыли, ни убытка… Затянуло бы илом твой распухший, безобразный труп, потом тебя вытащили и похоронили… Только и всего!
   Перед глазами Лиды заколыхалась зеленая зловещая глубина, потянулись медленными змееобразными движениями какие-то осклизлые нити, полосы, пузыри, стало вдруг страшно и отвратительно.
   «Нет, нет, никогда… Пусть позор, Новиков, все что угодно, только не это!» — бледнея, подумала она.
   — Вон ты как обалдела от страху! — смеясь, сказал Санин.
   Лида улыбнулась сквозь слезы, и эта собственная случайная улыбка, точно показав, что еще можно смеяться, согрела ее.
   «Что бы там ни было, буду жить!» — со страстным и почти торжествующим порывом подумала она.
   — Ну вот, — радостно сказал Санин и встал порывисто и весело. — Ни от чего не может быть так тошно, как от мысли о смерти, но если и это плечи подымут и не перестанешь слышать и видеть жизнь, то и живи! Так?.. Ну, дай лапку!
   Лида протянула ему руку, и в ее робком, женственном движении была детская благодарность.
   — Ну вот так… Славная у тебя ручка!
   Лида улыбнулась и молчала.
   Не слова Санина подействовали на нее. В ней самой была огромная, упорная и смелая жизнь, и минута молчания и слабости только натянула ее, как струну. Еще одно движение и струна бы порвалась, но движения этого не было, и вся душа ее зазвучала еще стройнее и звучнее дерзостью, жаждой жизни и бесшабашной силой. С восторгом и удивлением, в незнакомой ей бодрости, Лида смотрела и слушала, каждым атомом своего существа улавливая ту же могучую радостную жизнь, которая шла вокруг, в свете солнца, в зеленой траве, в бегущей, пронизанной насквозь светом воде, в улыбающемся спокойном лице брата и в ней самой. Ей казалось, что она видит и чувствует в первый раз.
   — Жить! — оглушительно и радостно кричало в ней.
   — Ну вот и хорошо, — — говорил Санин, я помог тебе в борьбе в трудное время, а ты меня за это поцелуй, потому что ты красавица!
   Лида молча улыбнулась, и улыбка была загадочная, как у лесной девы. Санин взял ее за талию и, чувствуя, как в его мускулистых руках вздрагивает и тянется упругое теплое тело, крепко и дерзко прижал ее к себе.
   В душе Лиды делалось что-то странное, но невыразимо приятное: все в ней жило и жадно хотело еще большей жизни, не отдавая себе отчета, она медленно обвила шею брата обеими руками и, полузакрыв глаза, сжала губы для поцелуя. И чувствовала себя неудержимо счастливой, когда горячие губы Санина долго и больно ее целовали. В это мгновение ей не было дела до того, кто ее целует, как нет дела цветку, пригретому солнцем, кто его греет.
   «Что же это со мной, — думала она с радостным удивлением, — ах да… я хотела зачем-то утопиться… как глупо!.. Зачем?.. Ах, как хорошо… все равно кто… Только бы жить».
   — Ну вот… — сказал Санин, выпуская ее, — все, что хорошо, хорошо… и ничему больше не надо придавать значения!
   Лида медленно поправляла волосы, глядя на него со счастливой и бессмысленной улыбкой. Санин подал ей зонтик и перчатку; и Лида сначала удивилась отсутствию другой, а потом вспомнила и долго тихо смеялась, припоминая, каким громадным и зловещим казалось ей ровно ничего не значащее утопление перчатки.
   «Итак, все!» — думала она, идя с братом по берегу и подставляя выпуклую грудь горячему солнечному свету.


XX


   Новиков сам отворил дверь Санину и, увидев его, насупился. Ему было тяжело все, что напоминало Лиду и то непонятно прекрасное, что разбилось у него в душе, как тонкая ваза.
   Санин заметил это и вошел, примирительно и ласково улыбаясь. В комнате Новикова было грязно и разбросано, как будто вихрь прошел по ней, заметя пол бумажками, соломой и всяким хламом. Без всякого толку наваленные на кровати, стульях и выдвинутых ящиках комода пестрели книги, белье, инструменты и чемоданы.
   — Куда? — с недоумением спросил Санин.
   Новиков, стараясь не смотреть на него, молча передвигал на столе какие-то мелочи.
   — Еду, брат, на голод… бумагу получил… — неловко и сердясь на себя за это, ответил он.
   Санин посмотрел на него, потом на чемодан, потом опять на него и вдруг широко улыбнулся. Новиков промолчал, машинально пряча вместе со стеклянными трубками сапоги. Ему было больно, и чувствовал он полное тоскливое одиночество.
   — Если ты будешь так укладываться, заметил Санин, — то приедешь и без инструментов и без сапог.
   — А… произнес Новиков, мельком взглянув на Санина, и его глаза, полные слез, сказали: «Оставь меня… видишь, мне тяжело!»
   Санин понял и замолчал.
   В окно уже плыли задумчивые летние сумерки, и над легкой зеленью сада потухало ясное, чистое, как кристалл, небо.
   — А по-моему, — начал Санин, помолчав, — чем ехать тебе черт знает куда, лучше бы тебе на Лиде жениться!
   Новиков неестественно быстро повернулся к нему и вдруг весь затрясся.
   — Я тебя попрошу… оставить эти глупые шутки! — звенящим голосом прокричал он.
   Звук его голоса улетел в задумчивый прохладный сад и странно прозвенел под тихими деревьями.
   — Чего ты взъелся? — спросил Санин.
   — Послушай… — хрипло произнес Новиков, и глаза у него сделались круглые, а лицо стало совсем не похоже на то доброе и мягкое лицо, которое знал Санин.
   — А ты станешь спорить, что женитьба на Лиде не счастье? — весело смеясь одними уголками глаз, спросил Санин.
   — Перестань! — взвизгнул Новиков, шатаясь, как пьяный, бросился к Санину, схватил тот же нечищеный сапог и с неведомой силой взмахнул им над головой.
   — Тише ты, черт! — сердито сказал Санин, невольно отодвигаясь.
   Новиков с отвращением бросил сапог и остановился перед ним, тяжело дыша.
   — Это меня-то старым сапогом! — укоризненно покачал головой Санин. Ему было жаль Новикова и смешно все, что тот делал.
   — Сам виноват… — сразу слабея и конфузясь, возразил Новиков.
   И сейчас же почувствовал нежность и доверие к Санину. Тот был такой большой и спокойный, и Новикову, точно маленькому мальчику, захотелось приласкаться, пожаловаться на то, что его так измучило. Даже слезы выступили у него на глазах.
   — Если бы ты знал, как мне тяжело! — сказал он прерывисто, делая усилия горлом и ртом, чтобы не заплакать.
   — Да я, голубчик, все знаю, — ласково ответил Санин.
   — Нет, ты не можешь знать! — доверчиво возразил Новиков, машинально садясь рядом. Ему казалось, что его состояние так исключительно тяжело, что никто не в силах понять его.
   — Нет, знаю… — сказал Санин, — хочешь, побожусь?.. Если ты больше не будешь кидаться на меня со старым сапогом, так я тебе это докажу. Не будешь?
   — Да… Ну прости, Володя, — конфузливо пробормотал Новиков, называя Санина по имени, чего никогда не делал.
   Санину это понравилось, и оттого желание помочь и все уладить сделалось в нем еще сильнее.
   — Слушай, голубчик, будем мы говорить откровенно, — заговорил он, ласково положив руку на колено Новикова, — ведь ты и ехать собрался только потому, что Лида тебе отказала, а тогда, у Зарудина, тебе показалось, что это Лида пришла.
   Новиков понурился. Ему казалось, что Санин расковыривает в нем свежую, нестерпимо болезненную рану.
   Санин посмотрел на него и подумал: «Ах ты, добрая глупая животная!»
   — Я тебя не стану уверять, — продолжал он, — что Лида не была в связи с Зарудиным, я этого не знаю… не думаю… — поспешно прибавил он, заметив страдальческое выражение, промелькнувшее по лицу Новикова, точно тень пролетевшей тучки.
   Новиков поглядел на него со смутной надеждой.
   — Их отношения начались так недавно, — пояснил Санин, — что ничего серьезного быть не могло. Особенно если принять во внимание характер Лиды… Ты ведь знаешь Лиду.
   Перед глазами Новикова встала Лида, такая, какою он ее знал и любил: стройная гордая девушка, с большими, не то нежными, не то грозящими глазами в холоде чистоты, точно в ледяном ореоле. Он закрыл глаза и поверил Санину.
   — Да если между ними и был обыкновенный весенний флирт, то теперь все это, очевидно, кончено. Да и какое тебе дело до маленького увлечения девушки, еще свободной и ищущей своего счастья, когда сам ты, даже не роясь в памяти, конечно, вспомнишь десятки таких увлечений и даже гораздо хуже.
   Новиков повернулся к нему, и от доверия, переполнившего его душу, глаза его стали светлы и прозрачны. В душе его зашевелился живой росток, но такой слабый, каждую минуту готовый исчезнуть, что он сам боялся неосторожным словом или мыслью убить его.
   — Знаешь, если бы я… — Новиков не договорил, потому что сам не мог оформить того, что хотел сказать, но почувствовал, как к горлу подступают сладкие слезы умиления своим горем и своим чувством.
   — Что, если бы? — повышая голос и блестя глазами, торжественно заговорил Санин. — Я тебе только одно могу сказать, что между Лидой и Зарудиным ничего нет и не было!
   Новиков растерянно посмотрел на него.
   — Я думал… — с ужасом заговорил он, чувствуя, что не верит.
   Глупости ты думал, — с искренним раздражением возразил Санин, ты разве не понимаешь Лиду: раз она столько времени колебалась, какая же это любовь!
   Новиков схватил его за руку, восторженно глядя ему в рот.
   И вдруг страшная злоба и омерзение охватили Санина. Он несколько времени молча смотрел в лицо человека, ставшего блаженным при мысли, что женщина, с которой он хотел совокупиться, не совокуплялась раньше ни с кем. Голая животная ревность, плоская и жадная, как гад, глядела из добрых человеческих глаз, преображенных искренним горем и страданием. О-о! — зловеще протянул Санин и встал. Ну, так я тебе скажу вот что: Лида не только была влюблена в Зарудина, она была с ним в связи и теперь даже беременна от него!
   Звенящая тишина стала в комнате. Новиков, странно улыбаясь, глядел на Санина и потирал руки. Губы его вздрогнули, зашевелились, но только какой-то слабый писк вылетел и умер. Санин стоял над ним и смотрел в глаза, и на нижней челюсти и в уголках рта залегла у него жестокая и опасная складка.
   — Ну, что ж ты молчишь? спросил Санин.
   Новиков быстро поднял на него глаза и быстро опустил, так же молча и растерянно улыбаясь.
   — Лида пережила страшную драму, — тихо заговорил Санин, как бы разговаривая сам с собою, — если бы случай не натолкнул меня, то теперь ее уже не было на свете и то, что вчера было прекрасной, живой девушкой, сейчас лежало бы голое и безобразное, изъеденное раками, где-нибудь в береговой тине… Не в том дело, что она бы умерла… всякий человек умирает, но с нею умерла бы огромная радость, которую она вносила в жизнь окружающих людей… Лида… она не одна, конечно… но если бы погибла вся женская молодость, на свете стало бы, как в могиле. И я лично, когда бессмысленно затравят молодую красивую девушку, испытываю желание кого-нибудь убить!.. Слушай, мне все равно, женишься ли ты на Лиде или пойдешь к черту, но мне хочется сказать вот что: ты идиот! — если бы под твоим черепом ворошилась бы хоть одна здоровая чистая мысль, разве ты страдал бы так и делал несчастным себя и других оттого только, что женщина, свободная и молодая, выбирая самца, ошиблась и стала опять свободной уже после полового акта, а не прежде него… Я говорю тебе, но ты не один… вас, идиотов, сделавших жизнь невозможной тюрьмой, без солнца и радости, миллионы!.. Ну а ты сам: сколько раз ты сам лежал на брюхе какой-нибудь проститутки и извивался от похоти, пьяный и грязный, как собака!.. В падении Лиды была страсть, была поэзия смелости и силы, а ты? Какое же ты имеешь право отворачиваться от нее, ты, мнящий себя умным и интеллигентным человеком, между умом которого и жизнью якобы нет преград!.. Что тебе до ее прошлого? Она стала хуже, меньше доставит наслаждения? Тебе самому хотелось лишить ее невинности?.. Ну?
   — Ты сам знаешь, что это не так… дрожащими губами проговорил Новиков.
   — Нет — так! — крикнул Санин. — А если не так, так что же?..
   Новиков молчал.
   В душе его было пусто и темно и только, как освещенное окно в темном поле, далеко-далеко засветилось тоскливое счастье прощения, жертвы и подвига.
   Санин смотрел на него и, казалось, ловил его мысли по всем изгибам изворотливого мозга.
   — Я вижу, — заговорил он опять тихим, но острым тоном, — что ты думаешь о самопожертвовании… У тебя уже явилась лазейка: я снизойду до нее, я прикрою ее от толпы и так далее… И ты уже растешь в своих глазах, как червяк на падали!.. Нет, врешь! Ни на одну минуту в тебе нет самоотречения: если бы Лиду действительно испортила оспа, ты, может быть, и понатужился бы до подвига, но через два дня испортил бы ей жизнь, сослался бы на рок и или сбежал бы, или заел бы ее, и шел бы на подвиг с отчаянием в душе. А теперь ты на себя, как на икону, взираешь!.. Еще бы: ты светел лицом, и всякий скажет, что ты святой, а потерять ты ровно ничего не потерял: у Лиды остались те же руки, те же ноги, та же грудь, та же страсть и жизнь!.. Приятно наслаждаться, сознавая, что делаешь святое дело!.. Еще бы!