И Юрию, как всегда, стало тяжело и грустно.
   Если бы он почему-то не думал, что плакать стыдно, он бы заплакал, лег бы в подушку лицом и стал бы хныкать и жаловаться, кому-то и на что-то, но не на свое бессилие. Но вместо того он угрюмо сидел перед картиной и думал, что жизнь вообще скучна, мутна и бессильна, что в ней нет ничего, что еще могло бы интересовать его, Юрия. Тут он с ужасом представил себе, что еще много лет придется, быть может, прожить тут, в городке.
   «Тогда — смерть!» — с холодком на лбу подумал Юрий.
   И ему захотелось нарисовать смерть. Он взял нож и с какой-то тяжелой для него самого злобой стал счищать свою «Жизнь». Его раздражало, что то, над чем он с таким восторгом трудился, исчезает с трудом. Краска отставала неохотно, нож мазал, соскакивал и два раза врезался в полотно. Потом оказалось, что уголь не рисует по масляной поверхности и это причинило Юрию острое страдание. Он взял кисть и стал рисовать прямо коричневой краской, а потом опять стал писать, медленно, небрежно, с тяжелым, грустным чувством. Картина, которую он теперь задумал, не теряла, а выигрывала от его небрежности и от тусклого, тяжелого тона красок. Но первоначальная идея смерти почему-то сама собою исчезла, и Юрий рисовал уже «Старость». Он писал ее в виде изможденной, костлявой старухи, бредущей по избитой дороге, в тихие и печальные сумерки. На горизонте погасла последняя заря, и в ее зеленоватом зареве чернели кресты и неопределенные темные силуэты. На спину старухи страшной тяжестью налегал тяжелый, черный гроб и давил ее костлявые плечи. И взор у старухи был мутный, безотрадный, и одна нога ее уже стояла на краю черной ямы. Вся картина была сумеречна, грустна и зловеща.
   Юрия звали обедать, но он не пошел и все писал. Потом пришел Новиков и стал что-то рассказывать, но Юрий не слушал и не отвечал.
   Новиков вздохнул и уселся на диван. Он был рад молчать и думать и к

 
   Сварожичу пришел только потому, что не любил сидеть дома один. Он был грустно и мучительно расстроен. Отказ Лиды все еще давил его, и нельзя было разобрать, стыдно ли ему или грустно. Он был очень правдив и ленив и не понимал тех сплетен о Лиде и Зарудине, которые уже мутно всплывали в городке. Лиду он ни к кому не ревновал, а только страдал от разрушенной мечты, которая одно время казалась ему так близка и ярка, что он уже был счастлив.
   Новиков стал думать, что все в жизни для него испорчено, но ему все-таки не приходило в голову, что если это так, то и жить не стоит и надо умереть. Наоборот, он думал о том, что теперь, когда его собственная жизнь стала одним мучением, его долг, перестав заботиться о личном счастье, посвятить свою жизнь другим людям. Он не мог отдать себе отчета, из чего это вытекает, но уже смутно решил бросить все и ехать в Петербург, возобновить сношения с партией и броситься очертя голову на смерть. И мысль эта показалась ему высокой и прекрасной, а сознание того, что прекрасная, высокая мысль — его мысль, смягчило грусть и обрадовало его. Собственный образ вырастал в его глазах, окруженный милым, светлым, грустным ореолом, и невольный печальный укор Лиде чуть не заставил его заплакать.
   Потом ему стало скучно. Сварожич все писал и не обращал на него никакого внимания. Новиков встал и подошел.
   Картина была не окончена, но именно потому и производила впечатление какого-то сильного намека. Пока это было то, чего Юрий не смог бы окончить.
   Новикову картина показалась чудной. Он даже слегка разинул рот и посмотрел на Юрия с наивным детским восторгом.
   — Ну, что? — спросил Юрий, отодвигаясь.
   Ему самому казалось, что хотя картина, конечно, не лишена недостатков и недостатки эти даже, пожалуй, очевидны и велики, но все-таки она интереснее всех картин, какие он когда-либо видел. Почему это так, Юрий не отдавал себе отчета, но если бы Новиков сказал, что картина плоха, он искренно обиделся и огорчился бы. Но Новиков тихо и восторженно сказал:
   — Оч-чень хорошо!
   И Юрий почувствовал себя гением, презирающим свое создание. Он красиво вздохнул, швырнул кисти, измазав угол кушетки, и отошел, не глядя на картину.
   — Эх, брат! — сказал он.
   Он чуть было не признался себе и Новикову в том смутном сознании, которое вызывало у него радость удачи, то есть в том, что он все равно ничего не сумеет сделать из этого удачного наброска. Но вместо того он подумал и сказал вслух:
   — Ни к чему это все!
   Новиков подумал, что Юрий рисуется, но сейчас же его собственная разочарованная грусть кольнула его в сердце и он подумал: «И правда».
   Но, помолчав, возразил:
   — Как, ни к чему?
   Юрий не мог точно ответить на этот вопрос и промолчал. Новиков еще немного посмотрел на картину и лег на диван.
   — А я, брат, прочел твою статью в «Крае», — заговорил он опять, — здорово!..
   — Ну ее к черту! — с досадой, не понятной ему самому, и припоминая слова Семенова, отозвался Юрий, — что я ею сделаю?.. Так же будут казнить, грабить, насильничать… Тут не статьями надо действовать! Я жалею, что написал… Да и что? Ну, прочтут ее два-три идиота, что из того… Какое мне, в конце концов, дело?.. Чего биться головой в стену, спрашивается!
   Перед глазами Юрия прошли первые годы его увлечения партийной работой: конспиративные собрания, пропаганда, риск и неудачи, собственный восторг и полное равнодушие именно тех, которых он хотел спасать. Он прошелся по комнате и махнул рукой.
   — С этой точки зрения и ничего делать не стоит, — протянул Новиков и, вспомнив Санина, прибавил: — Эгоисты вы все, только и всего!
   — Да и не стоит, — под влиянием тех же воспоминаний и сумерек, которые начали уже бледнить все в комнате, горячо и искренне заговорил Юрий, — если говорить о человечестве, то что значат все наши усилия, конституции и революции, когда мы даже не можем представить себе приблизительных перспектив, ожидающих человечество… Быть может, в той самой свободе, о которой мы мечтаем, заложены начала разрушения, и человек, достигши своего идеала, пойдет назад и опять встанет на четвереньки… Для того чтобы начать все сначала?.. А если думать даже только о себе, то… то чего я могу добиться? В самом лучшем случае я могу своими талантами и делами стяжать себе славу, упиться почтеньем людей, еще ниже и ничтожнее меня, то есть именно тех, которых я не могу уважать и до почтения которых, в сущности, мне и дела не должно быть… А потом жить, жить до могилы… не дальше! И лавровый венок под конец так прирастет к лысому черепу, что даже надоест…
   — Только о себе! — притворно-насмешливо пробормотал Новиков. — Так!
   Но Юрий не расслышал и продолжал, с грустью и болезненным удовольствием прислушиваясь к своим собственным словам, которые казались ему мрачными и красивыми и возбуждали в нем самолюбивое подъемное чувство.
   — А в худшем случае буду непризнанным гением, смешным мечтателем, объектом для юмористических рассказов… нелепым, никому не нужным…
   — Ага! — с торжеством перебил Новиков и даже, привстал, — «никому не нужным» — значит, ты сам сознаешь!
   — Странный ты человек, — в свою очередь перебил его Юрий, -неужели ты думаешь, что я не знаю, для чего можно жить и во что можно верить!.. Я, быть может, и на крест пошел бы с радостью, если бы я верил, что моя смерть спасет мир!.. Но этой веры у меня нет: что бы я ни сделал, в конечном итоге я ничего не изменю в ходе истории, и вся польза, которую я могу принести, будет так мала, так ничтожна, что, если бы ее и вовсе не было, мир ни на йоту не потерпел бы убыли. А между тем для этой меньше чем йоты я должен жить и страдать и мучительно ждать смерти!
   Юрий не заметил, что он говорит уже о чем-то другом, отвечая не на слова Новикова, а на свои странные и тяжелые чувства. Он вдруг остановился опять, внезапно вспомнив Семенова, и почувствовал, что по спине пробежало гадливое и холодное ощущение ужаса. — Знаешь, меня мучает эта неизбежность, — тихо и доверчиво сказал он, машинально глядя в потемневшее окно. — Я знаю, что это естественно, что ничего против этого я сделать не могу, но это ужасно и безобразно!
   Новиков почувствовал, что это так, и ему стало грустно и страшно, но все-таки он возразил:
   — Смерть — полезное физиологическое явление…
   «Вот дурак!» — с бешенством подумал Юрий и с раздражением возразил:
   — Ах, Боже мой!.. Да какое нам дело, принесет ли наша смерть кому-нибудь пользу или нет!
   — А твоя крестная смерть!
   — То другое дело, — нерешительно и мгновенно остывая, возразил Юрий.
   — Ты сам себе противоречишь, — с чувством превосходства заметил Новиков, великодушно не глядя на Юрия.
   Юрий поймал этот тон и весь загорелся. Он стал ворошить свои черные, упрямые волосы и злиться.
   — Никогда я себе не противоречу… Это вполне понятно, если я умираю сам, по своему собственному желанию…
   — Все одно, — продолжал, не сдаваясь, тем же тоном Новиков, — вам всем просто хочется фейерверка, аплодисментов… Эгоизм это все!..
   — Ну и пусть… это не меняет дела…
   Разговор спутался. Юрий почувствовал, что действительно вышло что-то не так, и не мог поймать нити, которая еще несколько минут назад казалась ему натянутой, как струна. Он походил по комнате, сердито дыша, и, успокаивая себя, подумал, как всегда в таких случаях:
   «Бывает иногда, что я как-то не в ударе… иной раз говоришь ясно, точно все перед глазами стоит, а иной раз точно вот кто-то связал во рту язык… все выходит нескладно… грубо… Это бывает!»
   Они помолчали. Юрий походил по комнате, постоял у окна и взялся за фуражку.
   — Пойдем пройдемся, — сказал он.
   — Пойдем, — согласился Новиков, с тайной надеждой, и страхом, и радостью думая о том, что они могут случайно встретить Лиду Санину.


IX


   Они прошли по бульвару раз и другой, не встретив знакомых, и слушали музыку, по обыкновению игравшую в саду. Играла она нестройно и фальшиво, но издали казалась нежной и грустной. Навстречу им все попадались мужчины и женщины, заигрывавшие друг с другом. Их смех и громкие возбужденные голоса не шли к тихой грустной музыке и тихому грустному вечеру и раздражали Юрия. В самом конце бульвара к ним подошел Санин и весело поздоровался. Юрию он не нравился и поэтому разговор не вязался. Санин смеялся над всем, что попадалось им на глаза, потом встретил Иванова и ушел с ним.
   — Куда вы? — спросил Новиков.
   — Угостить друга хочу! — отвечал Иванов, достал из кармана и торжественно показал бутылку водки.
   Санин весело засмеялся.
   Юрию и эта водка, и этот смех показались неестественными и пошлыми, и он брезгливо отвернулся. Санин это заметил, но не сказал ничего.
   — Благодарю, мол, тебя, Господи, что я не таков, как этот мытарь! — двусмысленно усмехаясь, пробасил Иванов.
   Юрий покраснел.
   «Тоже… острит еще!» — подумал он презрительно, пожал плечами и отошел.
   — Новиков, бессознательный фарисей, пойдем с нами! — пристал Иванов.
   — Какого черта?
   — Водку пить!
   Новиков тоскливо оглянул бульвар, но Лиды не было видно нигде.
   — Лида дома сидит и в своих грехах кается, — улыбаясь, заметил Санин.
   — Глупости, — обидчиво пробормотал Новиков, у меня больной…
   — Который умрет и без твоей помощи, — отозвался Иванов. — Впрочем, и водку мы можем выпить без твоего содействия.
   «Напиться, что ли!» — с горечью подумал Новиков и сказал:
   — Ну, ладно… пойдем!
   Они ушли, и Юрию еще долго слышен был грубый бас Иванова и беззаботно-ласковый смех Санина.
   Он опять пошел вдоль бульвара. Его окликнули женские голоса. Зина Карсавина и учительница Дубова сидели на одной из бульварных скамеек. Было уже совсем темно, и в тени едва виднелись их фигуры в темных платьях, без шляп и с книгами в руках. Юрий быстро и охотно подошел.
   — Откуда? — спросил он, здороваясь.
   — В библиотеке были, — ответила Карсавина.
   Дубова молча подвинулась, очищая возле себя место, и хотя Юрию хотелось сесть возле Карсавиной, но было неловко, и он сел рядом с некрасивой учительницей.
   — Отчего у вас такое мрачно-раздирательное лицо? — спросила Дубова, по привычке язвительно кривя свои тонкие, сухие губы.
   — С чего вы взяли, мрачное? Самое веселое. А впрочем, и вправду, скучно что-то…
   — Делать вам, видно, нечего, — насмешливо возразила Дубова.
   — А вам есть что делать?
   — Да, плакать некогда.
   — Я и не плачу.
   — Ну, хнычете… — шутила Дубова.
   — Так уж жизнь моя сложилась теперь, что я и смеяться разучился.
   В голосе его прорвались такие горькие нотки, что все невольно примолкли. Юрий помолчал и улыбнулся.
   — Один мой приятель говорил мне, что жизнь моя назидательна, — сказал он, хотя никто этого не говорил.
   — В каком смысле? — спросила Карсавина осторожно.
   — В смысле того, как не следует жить человеку.
   — А ну, расскажите. Авось и мы извлечем какую-нибудь пользу из этого примера… — предложила Дубова.
   Юрий свою жизнь считал исключительно неудачной, а себя — исключительно несчастным человеком. В этом было какое-то грустное удовлетворение и было приятно жаловаться на свою жизнь и людей. С мужчинами он никогда не говорил об этом, инстинктивно чувствуя, что они ему не поверят, но с женщинами, особенно молодыми и красивыми, охотно и подолгу говорил о себе. Он был красив и хорошо говорил, и женщины всегда проникались к нему жалостью и влюбленностью.
   И на этот раз, начав с шутки, Юрий легко вошел в привычный тон и долго говорил о своей жизни. По его словам выходило так, что он, человек огромной силы, заеден средой и обстоятельствами, что его не поняли в партии и что в том, что из него вышел не вождь народа, а обыкновенный высланный по ничтожной причине студент, виновата роковая случайность и людская глупость, а не он сам. Юрию, как всем людям с большим самолюбием, не приходило в голову, что это не доказывает его исключительной силы и что всякий гениальный человек окружен такими же случайностями и людьми. Ему казалось, что только его одного преследует тяжелый и неодолимый рок.
   И так как он рассказывал очень красиво, живо и ярко, то выходило похоже на правду, и девушки верили ему, жалели и грустили вместе с ним. Музыка играла все так же нестройно, но жалобно, вечер был темный, задумчивый, и им всем было мечтательно-грустно. Когда Юрий замолчал, Дубова, отвечая на свои собственные думы о том, что ее жизнь скучна, однообразна и что скоро она уже состарится, не испытав счастья и любви, тихо спросила:
   — Скажите, Юрий Николаевич, вам никогда не приходила в голову мысль о самоубийстве?
   — Почему вы меня спрашиваете об этом?
   — Так.
   Они помолчали.
   — Вы, значит, были в комитете? — с любопытством спросила Карсавина.
   — Да, — коротко и как будто неохотно ответил Юрий, но ему было приятно признаваться в этом, потому что он думал, будто это придает ему какой-то мрачный интерес в глазах красивой и молодой девушки.
   Потом Юрий проводил их домой. Дорогой много говорили и смеялись, и уже не было грустно.
   — Какой он славный, — сказала Карсавина, когда Юрий ушел.
   — Смотри не влюбись! — погрозила пальцем Дубова.
   — Ну, вот еще! — с тайным инстинктивным испугом вскрикнула Карсавина.
   Юрий пришел домой в возбужденном и хорошем настроении духа. Взглянул на начатую картину, ничего не почувствовал и с удовольствием лег спать. А ночью ему снились сладострастные и солнечные картины, молодые и красивые женщины.


X


   На другой вечер Юрий пошел опять на то место, где он встретился с Карсавиной и Дубовой. Целый день ему было приятно вспоминать проведенный с ними вечер и хотелось опять встретиться, поговорить о том же и опять увидеть то же выражение участия и ласки в веселых и нежных глазах.
   Вечер был совершенно ясный, тихий, жаркий. В воздухе, над улицами стояла мелкая сухая пыль, и на бульваре никого не было, кроме случайных редких прохожих.
   Юрий сердито тряхнул головой на досадное чувство, поднявшееся у него в груди, точно его кто-то обидел, и медленно пошел по бульвару, глядя под ноги.
   «Скука какая, — подумал он. — Что делать?»
   Навстречу ему быстрыми шагами, помахивая свободной рукой, шел студент Шафров и еще издали учтиво улыбался ему.
   — Что вы тут слоняетесь? — дружелюбно спросил он, останавливаясь и подавая Сварожичу крупную широкую ладонь.
   — Да скучно что-то и делать нечего. А вы куда? — лениво и пренебрежительно спросил Юрий. Он всегда говорил так с Шафровым, которого, как бывший член комитета, считал наивным студентиком, играющим в революцию.
   Шафров счастливо и самодовольно улыбнулся.
   — У нас сегодня чтение, — сказал он, показывая пачку тоненьких разноцветных брошюрок.
   Юрий машинально взял у него одну брошюрку и, развернув, прочел длинное сухое заглавие популярной социальной статьи, давно им самим прочитанной и забытой.
   — Где вы читаете? — спросил Юрий с той же пренебрежительной улыбкой, возвращая брошюрку.
   — В городском училище, — ответил Шафров, называя то училище, в котором служили Карсавина и Дубова.
   Юрий вспомнил, что Ляля уже говорила ему об этих чтениях, но тогда он не обратил на них внимания.
   — Можно мне пойти с вами? — спросил он Шафрова.
   — Пожалуйста, — радостно улыбаясь, поспешно согласился Шафров.
   Он считал Юрия настоящим деятелем и, преувеличивая его партийную роль, чувствовал к нему почтение, граничащее с влюбленностью.
   — Я очень интересуюсь этим делом, — счел нужным прибавить Юрий, с радостью думая о том, что вечер будет занят, и о том, что можно увидеть Карсавину.
   — Пожалуйста, пожалуйста, — опять сказал Шафров.
   — Ну, так пойдемте.
   И они быстро пошли по бульвару, свернули на мост, по обеим сторонам которого влажно пахло свежестью и водой, и вошли в двухэтажное здание училища, где уже собирались люди.
   В большом, еще темном зале, уставленном ровными рядами стульев и скамеек, смутно белел экран для волшебного фонаря и слышался сдержанно-веселый смех. Около окна, в которое видны были потемневшее небо и верхушки темно-зеленых деревьев, стояли Ляля и Дубова. Они встретили Юрия радостными восклицаниями.
   — Вот хорошо, что пришел! — сказала Ляля.
   Дубова крепко пожала ему руку.
   — Что же вы не начинаете? — спросил Юрий, украдкой оглядывая темный зал и не видя Карсавиной. — А Зинаида Павловна не участвует? — неровно и разочарованно прибавил он.
   Но в эту минуту на кафедре, возле самого экрана, чиркнула спичка и осветила Карсавину, зажигавшую свечи. Ее красивое и свежее лицо было ярко снизу освещено и весело улыбалось.
   — Еще бы я не участвовала, — звонко откликнулась она, сверху протягивая Юрию руку.
   Юрий обрадованно, но молча подал ей руку, и она, слегка опираясь на него, мягко соскочила с кафедры, пахнув в лицо Юрию запахом здоровья и свежести.
   — Пора начинать, — сказал Шафров, появляясь из другой комнаты.
   Сторож, тяжело ступая большими сапогами, прошел по залу, одну за другой зажигая большие, светлые лампы, и зал осветился ярким и веселым светом. Шафров отворил дверь в коридор и громко сказал:
   — Пожалуйста, господа!
   Послышалось сначала робкое, а потом торопливое топотанье ног, и в двери стали входить люди. Юрий смотрел на них с любопытством; привычный зоркий интерес пропагандиста пробудился в нем. Это были и старые, и молодые, и дети. В первом ряду никто не сидел и уже потом его заняли какие-то неизвестные Юрию дамы, толстый смотритель училища и уже знакомые Юрию учителя и учительницы мужской и женской прогимназии. А весь остальной зал затопили люди в чуйках, пиджаках, солдаты, мужики, бабы и много детей в пестрых рубашках и платьях.
   Юрий сел рядом с Карсавиной за стол и стал слушать, как Шафров спокойно, но дурно читал о всеобщем избирательном праве. Голос у него был глухой и не гибкий, и все, что он читал, приобретало характер статистической таблицы, но слушали его со вниманием, и только сидевшие в первом ряду интеллигентные люди скоро начали шептаться и шевелиться. Юрию стало досадно на них и жаль, что Шафров дурно читает. И когда студент устал, Юрий тихо сказал Карсавиной:
   — Давайте я дочитаю.
   Карсавина ласково, как-то сквозь ресницы, взглянула на него.
   — Вот и хорошо… Читайте.
   — А не неловко? — улыбаясь ей, как заговорщик, спросил Юрий.
   — Где же неловко! Все будут рады.
   И, воспользовавшись перерывом, она сказала Шафрову. Шафров устал и сам тяготился тем, что читает плохо, он не только согласился, но даже обрадовался.
   — Пожалуйста, пожалуйста, — по своей привычке повторил он и уступил место.
   Юрий умел и любил читать. Не глядя ни на кого, он прошел на кафедру и начал сильным, звучным голосом. Раза два он оглянулся на Карсавину и оба раза встретил ее блестящий и выразительный взгляд. Смущенно и радостно улыбаясь ей, он поворачивался к книге и начинал читать еще громче и выразительнее и ему казалось, что он для нее делает какое-то непостижимо хорошее и интересное дело.
   Когда он кончил, из первого ряда ему зааплодировали. Юрий серьезно поклонился и, сходя с кафедры, широко улыбнулся Карсавиной, точно хотел сказать ей: «Это для тебя!»
   Публика, топоча ногами, переговариваясь и двигая стульями, стала расходиться, а Юрий познакомился с двумя дамами, которые сказали ему несколько приятных слов по поводу его чтения.
   Потом начали тушить огни, и в комнате стало еще темнее, чем прежде.
   — Спасибо вам, — тепло сказал Шафров, пожимая руку Юрию. — Если бы у нас всегда так читали!
   Чтение было его делом, и потому он считал себя обязанным Юрию как бы за личное одолжение, хотя и говорил, что благодарит его за народ. Шафров выговаривал это слово твердо и уверенно.
   — Мало у нас делают для народа, — говорил он с таким видом, точно посвящал Юрия в большую тайну, — а если и делают что, так кое-как… спустя рукава. Странно мне это, право: для увеселения скучающих бар нанимают дюжинами первоклассных актеров, певиц, чтецов, а для народа сядет читать вот такой чтец, как я… — Шафров с добродушной иронией махнул рукой, — и все довольны… Чего же им, мол, еще!
   — Это правда, — сказала Дубова, — противно читать: целые столбцы в газетах посвящены тому, как чудно играют артисты, а тут…
   — А ведь какое хорошее дело! — задушевно сказал Шафров и любовно стал собирать свои книжечки.
   «Святая наивность!» — подумал Юрий, но присутствие Карсавиной и собственный успех сделали его добрым и мягким и его даже немного умилила эта простота.
   — Куда же вы теперь? — спросила Дубова, когда они вышли на улицу.
   На дворе было гораздо светлее, чем в комнатах, хотя на небе уже затеплились звезды.
   — Мы с Шафровым пойдем к Ратовым, — сказала Дубова, — а вы проводите Зину.
   — С удовольствием, — искренне сказал Юрий.
   И они разошлись.
   Всю дорогу до квартиры Карсавиной, которая вместе с Дубовой снимала маленький флигель в большом, но негустом саду, Юрий и Карсавина проговорили о впечатлении, вынесенном из чтения, и Юрию все больше и больше казалось, что он сделал что-то очень большое и хорошее.
   У калитки Карсавина сказала:
   — Зайдите к нам.
   Могу, — весело согласился Юрий. Карсавина отворила калитку, и они вошли в маленький, заросший травой двор, за которым темнел сад.
   — Идите в сад, — сказала Карсавина, смеясь, — я бы пригласила вас в комнаты, да боюсь: я дома с утра не была и не знаю, прибрано ли у нас достаточно для приема!
   Она ушла во флигель, а Юрий медленно прошел в пахучий и зеленый сад. Далеко он не пошел, а остановился на дорожке и с жадным любопытством смотрел на открытые темные окна флигеля, и ему казалось, что там происходит что-то особенное, красивое и таинственное.
   На крыльце показалась Карсавина, и Юрий едва узнал ее. она сняла свое черное платье и оделась в тонкую, с широким вырезом и короткими рукавами малороссийскую рубашку с синей юбкой.
   — Вот и я… — сказала она, почему-то конфузливо улыбаясь.
   — Вижу… — с таинственным и понятным ей выражением ответил Юрий.
   Она улыбнулась и слегка отвернулась, и они пошли по дорожке между зеленых, низких кустов сирени и высокой травы.
   Деревья были маленькие и большие вишневые, с крепко пахнущими клеем молодыми листьями. За садом была левада, покрытая цветами и высокой некошеной травой.
   — Сядем здесь, — сказала Карсавина.
   Они сели на полуразвалившийся плетень и стали смотреть на леваду, на прозрачную погасавшую зарю.
   Юрий притянул к себе гибкую ветку сирени, и с нее брызнуло мелкими капельками росы.
   — Хотите, я вам спою? — сказала Карсавина.
   — Конечно, хочу! — ответил Юрий.
   Карсавина, как и тогда на реке, выпрямила грудь, отчетливо обозначившуюся под тонкой рубашкой, и запела:

 
Любви роскошная звезда...

 
   Голос ее легко, чисто и страстно звенел в вечернем воздухе. Юрий затих, едва дыша и не спуская с нее глаз. Она чувствовала его взгляд, закрывала глаза, выше подымала грудь и пела все лучше и громче. Казалось, все затихло и слушало, и Юрию припомнилась та кажущаяся, внимательная и таинственная тишина, которая воцаряется, когда поет в лесу весной соловей.
   Когда она замолчала после высокой серебристой ноты, стало как будто еще тише. Заря совсем погасла, и небо затемнело и углубилось. Чуть видно и чуть слышно заколебались листья, шевельнулась трава, и, плывя в воздухе, что-то нежное и пахучее, как вздох, налетело с левады и расплылось по саду. Карсавина блестящими в сумраке глазами оглянулась на Юрия.