Страница:
Лида видела, что ей самой никогда не стать такой свободной, что, думая так, она только подчиняется обаянию этого спокойного и твердого человека, но с тем большим удивлением и восхищенной нежностью смотрела она на него. И странные вольные мысли бродили у нее в душе.
«Если бы он был чужой, не брат…» — несмело и пугливо думала она, поскорее убивая эту стыдную, но влекущую мысль.
И опять обращалась мыслью к Новикову и, как раба, робко ждала и надеялась на его прощение и любовь.
Так завершался этот заколдованный круг, и Лида бессильно билась в нем, теряя последние силы и краски своей молодой яркой души.
Она услышала шаги и оглянулась.
Новиков и Санин молча подходили к ней, шагая прямо по высокой траве. Их лиц нельзя было рассмотреть в бледном сумраке вечера, но почему-то Лида сразу почувствовала, что страшная минута приближается. Было похоже, что жизнь оставила ее, так бледна и слаба стала она.
— Ну вот, — сказал Санин, — я привел к тебе Новикова, а что ему нужно — он сам тебе скажет… Посидите тут, а я пойду чай пить.
Он круто повернулся и пошел прочь, широко шагая через траву.
Несколько времени, постепенно сливаясь с мраком, еще белела его рубаха, потом исчезла за деревьями, и стало так тихо, что не верилось, что он ушел совсем, а не стоит в тени деревьев.
Новиков и Лида проводили его глазами и оба по этому движению поняли, что все сказано и надо только повторить вслух.
— Лидия Петровна, — тихо проговорил Новиков, и звук его голоса был так печален и трогательно искренен, что сердце Лиды нежно сжалось.
«А он тоже бедный, жалкий и хороший он…» — с грустною радостью подумала девушка.
— Я все знаю, Лидия Петровна… — продолжал Новиков, чувствуя, как растет в нем умиление перед своим поступком и жалость к ее скорбной робкой фигурке, но я вас люблю по-прежнему… может быть, и вы меня полюбите когда-нибудь… скажите, вы… хотите быть моей женой?
«Не надо много говорить ей об „этом“, — думал он, — пусть она даже не знает, какую я жертву приношу для нее…»
Лида молчала. Было так тихо, что слышались на реке быстрые всплески струек, набегающих на кусты лозняка.
— Оба мы несчастны, вдруг неожиданно для самого себя из самой глубины души проговорил Новиков, — но, может быть, вдвоем нам будет легче жить!.. Теплые слезы благодарности и нежности навернулись на глаза Лиды. Она подняла лицо к нему и сказала:
— Да… может быть!
«Видит Бог, я буду хорошей женой и всегда буду любить и жалеть тебя!» сказали ее глаза.
Новиков почувствовал этот взгляд, быстро и порывисто опустился возле нее на колени и стал целовать ее дрожащую руку, сам весь дрожа от умиления и внезапно проснувшейся радостной страсти. И эта страсть так ярко и глубоко передалась Лиде, что разом исчезло больное жалкое чувство робости и стыда.
«Ну, вот и кончено… И опять я буду счастлива… Милый, бедный!» — плача счастливыми слезами, думала она, не отнимая руки и сама целуя мягкие, всегда нравившиеся ей волосы Новикова. Воспоминание о Зарудине ярко мелькнуло в ней, но сейчас же погасло.
Когда пришел Санин, решивший, что времени для объяснений прошло достаточно, Лида и Новиков держали друг друга за руки и что-то тихо и доверчиво рассказывали. Новиков говорил, что никогда не переставал ее любить, а Лида говорила, что любит его теперь. И это было правдой, потому что Лиде хотелось любви и счастья, она надеялась найти их в нем и любила свою надежду.
Им казалось, что они никогда не были так счастливы. Увидев Санина, они замолчали и глядели на него смущенными, радостными и доверчивыми глазами.
— Ну, понимаю, важно сказал Санин, поглядев на них. — И слава Богу. Будьте только счастливы!
Он хотел еще что-то добавить, но чихнул на всю реку.
— Сыро… Не схватите насморка! — прибавил он, протирая глаза.
Лида счастливо засмеялась, и смех ее прозвучал над рекой опять загадочно и красиво.
— Я уйду! — объявил Санин, помолчав.
— Куда? — спросил Новиков.
— А там пришли за мной Сварожич и этот офицер… поклонник Толстого… как его?.. Длинный такой немец!
— Фон Дейц! — беспричинно смеясь, подсказала Лида.
— Он самый. Пришли нас всех звать на какую-то сходку. Только я сказал им, что вас дома нет.
— Зачем, — все смеясь, спросила Лида, — может, и мы бы пошли.
— Сиди тут, — возразил Санин. — Я бы и сам сел, если было бы с кем!
И он опять ушел, на этот раз в самом деле. Вечер наступил. В темной текучей воде заколебались звезды.
«Если бы он был чужой, не брат…» — несмело и пугливо думала она, поскорее убивая эту стыдную, но влекущую мысль.
И опять обращалась мыслью к Новикову и, как раба, робко ждала и надеялась на его прощение и любовь.
Так завершался этот заколдованный круг, и Лида бессильно билась в нем, теряя последние силы и краски своей молодой яркой души.
Она услышала шаги и оглянулась.
Новиков и Санин молча подходили к ней, шагая прямо по высокой траве. Их лиц нельзя было рассмотреть в бледном сумраке вечера, но почему-то Лида сразу почувствовала, что страшная минута приближается. Было похоже, что жизнь оставила ее, так бледна и слаба стала она.
— Ну вот, — сказал Санин, — я привел к тебе Новикова, а что ему нужно — он сам тебе скажет… Посидите тут, а я пойду чай пить.
Он круто повернулся и пошел прочь, широко шагая через траву.
Несколько времени, постепенно сливаясь с мраком, еще белела его рубаха, потом исчезла за деревьями, и стало так тихо, что не верилось, что он ушел совсем, а не стоит в тени деревьев.
Новиков и Лида проводили его глазами и оба по этому движению поняли, что все сказано и надо только повторить вслух.
— Лидия Петровна, — тихо проговорил Новиков, и звук его голоса был так печален и трогательно искренен, что сердце Лиды нежно сжалось.
«А он тоже бедный, жалкий и хороший он…» — с грустною радостью подумала девушка.
— Я все знаю, Лидия Петровна… — продолжал Новиков, чувствуя, как растет в нем умиление перед своим поступком и жалость к ее скорбной робкой фигурке, но я вас люблю по-прежнему… может быть, и вы меня полюбите когда-нибудь… скажите, вы… хотите быть моей женой?
«Не надо много говорить ей об „этом“, — думал он, — пусть она даже не знает, какую я жертву приношу для нее…»
Лида молчала. Было так тихо, что слышались на реке быстрые всплески струек, набегающих на кусты лозняка.
— Оба мы несчастны, вдруг неожиданно для самого себя из самой глубины души проговорил Новиков, — но, может быть, вдвоем нам будет легче жить!.. Теплые слезы благодарности и нежности навернулись на глаза Лиды. Она подняла лицо к нему и сказала:
— Да… может быть!
«Видит Бог, я буду хорошей женой и всегда буду любить и жалеть тебя!» сказали ее глаза.
Новиков почувствовал этот взгляд, быстро и порывисто опустился возле нее на колени и стал целовать ее дрожащую руку, сам весь дрожа от умиления и внезапно проснувшейся радостной страсти. И эта страсть так ярко и глубоко передалась Лиде, что разом исчезло больное жалкое чувство робости и стыда.
«Ну, вот и кончено… И опять я буду счастлива… Милый, бедный!» — плача счастливыми слезами, думала она, не отнимая руки и сама целуя мягкие, всегда нравившиеся ей волосы Новикова. Воспоминание о Зарудине ярко мелькнуло в ней, но сейчас же погасло.
Когда пришел Санин, решивший, что времени для объяснений прошло достаточно, Лида и Новиков держали друг друга за руки и что-то тихо и доверчиво рассказывали. Новиков говорил, что никогда не переставал ее любить, а Лида говорила, что любит его теперь. И это было правдой, потому что Лиде хотелось любви и счастья, она надеялась найти их в нем и любила свою надежду.
Им казалось, что они никогда не были так счастливы. Увидев Санина, они замолчали и глядели на него смущенными, радостными и доверчивыми глазами.
— Ну, понимаю, важно сказал Санин, поглядев на них. — И слава Богу. Будьте только счастливы!
Он хотел еще что-то добавить, но чихнул на всю реку.
— Сыро… Не схватите насморка! — прибавил он, протирая глаза.
Лида счастливо засмеялась, и смех ее прозвучал над рекой опять загадочно и красиво.
— Я уйду! — объявил Санин, помолчав.
— Куда? — спросил Новиков.
— А там пришли за мной Сварожич и этот офицер… поклонник Толстого… как его?.. Длинный такой немец!
— Фон Дейц! — беспричинно смеясь, подсказала Лида.
— Он самый. Пришли нас всех звать на какую-то сходку. Только я сказал им, что вас дома нет.
— Зачем, — все смеясь, спросила Лида, — может, и мы бы пошли.
— Сиди тут, — возразил Санин. — Я бы и сам сел, если было бы с кем!
И он опять ушел, на этот раз в самом деле. Вечер наступил. В темной текучей воде заколебались звезды.
XXIV
Вечер был темный и глухой. Над верхушками черных окаменелых деревьев тяжко клубились тучи и быстро, точно поспешая к невидимой цели, ползли от края и до края неба. В их зеленоватых просветах мелькали и скрывались бледные звезды. Вверху все было полно непрестанного зловещего движения, а внизу все притихло в напряженном ожидании.
И в этой тишине голоса спорящих людей казались чересчур резкими и крикливыми, точно визг маленьких раздраженных животных.
— Как бы то ни было, — неуклюже, как журавль, спотыкаясь длинными ногами, выкрикивал фон Дейц, — а христианство дало человечеству неизживаемое богатство как единственное полное и понятное гуманитарное учение!
— Ну да… — упрямо дергая головой и сердито глядя ему в спину, возражал идущий сзади Юрий, — но в борьбе с животными инстинктами христианство оказалось так же бессильно, как и все дру…
— Как «оказалось»! с возмущением вскрикнул фон Дейц. — Все будущее за христианством, и говорить о нем, как о чем-то конченом…
— У христианства нет будущего! — перебил Юрий, с беспричинной ненавистью всматриваясь в расплывающееся пятно офицерского кителя. — Если христианство не могло победить человечество в эпоху самого острого своего развития и бессильно попало в руки кучки мерзавцев, как орудие наглого обмана, то теперь, когда уже даже самое слово «христианство» стало пресным, странно и смешно ждать какого-то чуда… История не прощает: что раз сошло со сцены, то назад не придет!..
Деревянный тротуар чуть белел под ногами; под деревьями иногда не было видно ни зги и болезненно раздражала возможность стукнуться о тротуарный столбик, а голоса казались неестественными, потому что не видно было лиц.
— Христианство… сошло со сцены! — вскрикнул фон Дейц, и в голосе его прозвучало преувеличенное изумление и негодование.
— Конечно, сошло… — упрямо продолжал Юрий, — вы так поражаетесь, точно этого даже и допустить нельзя… Как сошел со сцены Моисеев закон, как умерли Будда и эллинские боги, так умер и Христос… Закон эволюции… Что вас так пугает в этом?.. Ведь вы же не верите в божественность его учения?
— Конечно, нет! — обиженно фыркнул фон Дейц, отвечая не столько вопросу, сколько обидному тону Юрия.
Так неужели же вы допускаете возможность создания человеком вечного закона?
«Идиот!» — подумал он в эту минуту о фон Дейце, и непоколебимая, очень приятная уверенность в том, что этот человек бесконечно глупее его, Юрия, и что ему никогда не понять того, что как Божий день ясно и просто для него самого, нелепо сплеталась в голове Юрия с раздраженным желанием во что бы то ни стало совершенно убедить и переспорить офицера.
— Допустим, что это и так… — волнуясь и тоже уже озлобляясь, возражал длинный офицер, — но христианство легло в основу будущего… оно не погибло, оно легло в почву, как всякое зерно, а свой плод даст…
— Я не о том говорю… — немного сбившись и оттого еще больше озлобляясь, ответил Юрий, — я хотел сказать…
— Нет, позвольте… — боясь упустить верх, с торжеством перебил фон Дейц, опять оглядываясь и сбиваясь с тротуара. Вы именно так сказали…
— Раз я говорю, что не так, то, значит, не так… Странно! — с острой злобой от мысли, что глупый фон Дейц хоть на одну минуту может допустить, что он умнее, оборвал Юрий. — Я хотел сказать…
— Ну, может быть… Простите, я не так понял! — со снисходительной усмешкой пожал узкими плечами фон Дейц, вовсе не скрывая, что поймал Юрия и что бы тот теперь ни говорил, все это будет уже запоздалыми отступлениями.
Юрий понял это и почувствовал такую злобу и оскорбление, что у него даже горло перехватило.
— Я вовсе не отрицаю огромной роли христианства…
— Тогда вы противоречите себе! — с новым торжествующим восторгом захлебнулся фон Дейц, радуясь, что Юрий несравнимо глупее его и, видимо, не может даже и приблизительно понять того, что так стройно и красиво лежит в голове самого фон Дейца.
— Это вам кажется, что я противоречу, а на самом деле… напротив, я… моя мысль совершенно логична, и я не виноват, что вы… не желаете меня понять, — сбивчиво и страдая, совсем уже резко прокричал Юрий. — Я говорю и говорил, что христианство — пережеванный материал и что в нем, как таковом, уже нельзя и незачем ждать спасения…
— Ну да… но отрицаете ли вы благотворность влияния христианства… то есть того, что оно прямо ложится в фундамент… — торопливо ловя ускользающую на этом повороте разговора мысль, тоже повысил голос фон Дейц.
— Не отрицаю…
— А я отрицаю! — смешливо отозвался сзади Санин, все время шедший молча. Голос его был весел и спокоен и странно врезался в бурлящий, режущий юн спора.
Юрий замолчал. Его обидел этот спокойный голос и явная добродушная насмешка, в нем звучавшая, но он не нашелся, чем ответить. Ему почему-то всегда было неловко и как-то неудобно спорить с Саниным, точно все те слова, которыми он привык пользоваться, были совсем не теми, которые нужны для Санина. И всегда у Юрия было такое чувство, точно он брался повалить стену, стоя на скользком льду.
Но фон Дейц, споткнувшись и резко зазвенев шпорами, закричал высоким и злым голосом:
— Почему же это, позвольте вас спросить?
— Да так, — с неуловимым выражением ответил Санин.
— Как так!.. Если говорить такие вещи, так их надо доказать!..
— А зачем мне доказывать?..
— То есть как зачем!..
— Ничего мне не надо доказывать. Это мое убеждение, а вас убеждать у меня нет малейшего желания, да и не к чему.
— Если так рассуждать, — сдержанно проговорил Юрий, — то, пожалуй, надо похерить всю литературу?
— Нет, зачем же! отозвался Санин, — литература — дело большое и интересное. Литература!.. Литература истинная, как я ее понимаю, не полемизирует со случайно подвернувшимся лоботрясом, которому делать нечего и хочется убедить всех, что он очень умен… Она перестраивает всю жизнь, проходит в самую кровь человечества, из поколения в поколение. Если бы уничтожить литературу, жизнь потеряла бы много красок, полиняла бы…
Фон Дейц остановился, пропустил Юрия вперед и, поравнявшись с Саниным, спросил:
— Нет, пожалуйста… мне чрезвычайно интересна та мысль, которую вы затронули…
— Мысль у меня очень простая, — засмеялся Санин, — и если вам так хочется, я могу ее изложить. По-моему, христианство сыграло в жизни печальную роль… В то время, когда человечеству становилось уже совершенно невмоготу и уже немногого не хватало, чтобы все униженные и обездоленные взялись за ум и одним ударом опрокинули невозможно тяжелый и несправедливый порядок вещей, просто уничтожив все, что жило чужою кровью, как раз в это время явилось тихое, смиренномудрое, многообещающее христианство. Оно осудило борьбу, обещало внутреннее блаженство, навеяло сладкий сон, дало религию непротивления злу насилием, и, выражаясь коротко, выпустило весь пар!.. Те огромные характеры, которые вековой обидой воспитались для борьбы, пошли, идиоты идиотами, на арену, и с мужеством, достойным бесконечно лучшего применения, чуть не собственными руками содрали с себя кожу!.. Их врагам, конечно, ничего лучшего и не надо было!.. А теперь нужны опять столетия, нужно бесконечное унижение и угнетение, чтобы вновь раскачать возмущение… На человеческую личность, слишком неукротимую, чтобы стать рабом, надело христианство покаянную хламиду и скрыло под ней все краски свободного человеческого духа… Оно обмануло сильных, которые могли бы сейчас, сегодня же взять в руки свое счастье, и центр тяжести их жизни перенесло в будущее, в мечту о несуществующем, о том, чего из них не увидит никто… И вся красота жизни исчезла: погибла смелость, погибла свободная страсть, погибла красота, остался только долг и бессмысленная мечта о грядущем золотом веке… золотом для других, конечно!.. Да, христианство сыграло скверную роль, и имя Христа еще долго будет проклятием на человечестве!..
Фон Дейц внезапно остановился, и в темноте было видно, как поднялись и опустились его длинные руки.
— Ну, знаете! — странным голосом испуга и недоумения проговорил он.
И в душе Юрия возникло сложное чувство, как будто в словах Санина не было ничего особенного и как Санин, так и сам Юрий могли говорить все, что хотели и думали; но тень огромного страха перед Неведомым, страха, о существовании которого в своей душе Юрий забыл и не хотел думать, легла на остановившуюся мысль. Эту тайную боязнь Юрий почувствовал и оскорбился ею.
— А вы представляете ли себе ту кровавую мессу, которая разразилась бы над человечеством, если бы христианство не предупредило ее? — спросил он с чувством странной нервной злобы к Санину.
— Э! — махнул рукой Санин. — Под покровом христианства прежде всего облились кровью арены мученичества, а потом людей убивали, сажали в тюрьмы, в желтые дома… день за днем крови льется столько, что никакой мировой переворот не в состоянии сделать больше!.. И хуже всего то, что всякое улучшение своей жизни люди добывают по-прежнему кровью, революцией, анархией, а в основу своей жизни ставят все-таки гуманность и любовь к ближнему… Получается глупая трагедия, фальшь и ложь… ни рыба ни мясо!.. Я предпочел бы мировую катастрофу сейчас, чем тусклую и бессмысленно гиблую жизнь еще на две тысячи лет вперед!
Юрий помолчал. Странно было то, что мысль его остановилась не на смысле слова, а на самой личности Санина. Чрезвычайно обидна и даже вовсе не переносна показалась ему очевидная уверенность Санина.
— Скажите, пожалуйста, — вдруг проговорил он, сам не ожидая того и поддаваясь острому желанию уязвить Санина, почему вы всегда говорите таким тоном, точно поучаете малых ребят…
Фон Дейц удивился, сконфузился и что-то пробормотал, примирительно позвенев шпорами.
— Вот тебе и на! — досадливо произнес Санин. — Чего ж вы обозлились?
Юрий чувствовал, что говорит некстати, что надо остановиться, но глубоко засевшее раздражение и обнажившееся до самых нервов самолюбие подхватили его.
— Это, право, неприятный тон! — упрямым и угрожающим тоном ответил он.
— Это мой обычный тон, — со странным выражением досады и желания уколоть, сказал Санин.
— Он не всегда уместен, — продолжал Юрий, невольно повышая голос и делая его крикливым. — Я не знаю, откуда у нас этот апломб…
— Вероятно, от сознания, что я умнее вас, — уже спокойнее ответил Санин.
Весь вздрогнув от головы до ног, как натянувшаяся струна, Юрий мгновенно остановился.
— Послушайте! — зазвенел его голос, и хотя не видно было лица, почувствовалось, что он побледнел.
— Не сердитесь, — ласково остановил Санин. — Я не хочу обижать вас, я только выразил свое искреннее мнение… Такого же мнения вы обо мне, фон Дейц о нас обоих и так далее… Это естественно…
Голос Санина был так искренен и ласков, что как-то странно было продолжать кричать, и Юрий на минуту замолчал. Фон Дейц, очевидно страдая за него, молча звенел шпорами и затрудненно дышал.
— Но я не говорю вам этого… — пробормотал Юрий.
— И напрасно… Я вот слушал ваш спор, и в каждом слове у вас и явно, и обидно звучало то же самое… Дело только в форме. Я говорю то, что думаю, а вы говорите не то, что думаете… И это совсем не интересно. Если бы мы были искреннее, было бы гораздо занимательнее!
Фон Дейц вдруг визгливо засмеялся.
— Это оригинально! — захлебываясь от восторга, проговорил он.
Юрий молчал. Злоба его улеглась, и стало даже как будто весело, но было неприятно, что он все-таки уступил и не хотел показать этого.
— Только это было бы чересчур просто! — переставая смеяться, важно заявил фон Дейц.
— А вам непременно хочется, чтобы было запутанно и сложно? — спросил Санин.
Фон Дейц пожал плечами и задумался.
И в этой тишине голоса спорящих людей казались чересчур резкими и крикливыми, точно визг маленьких раздраженных животных.
— Как бы то ни было, — неуклюже, как журавль, спотыкаясь длинными ногами, выкрикивал фон Дейц, — а христианство дало человечеству неизживаемое богатство как единственное полное и понятное гуманитарное учение!
— Ну да… — упрямо дергая головой и сердито глядя ему в спину, возражал идущий сзади Юрий, — но в борьбе с животными инстинктами христианство оказалось так же бессильно, как и все дру…
— Как «оказалось»! с возмущением вскрикнул фон Дейц. — Все будущее за христианством, и говорить о нем, как о чем-то конченом…
— У христианства нет будущего! — перебил Юрий, с беспричинной ненавистью всматриваясь в расплывающееся пятно офицерского кителя. — Если христианство не могло победить человечество в эпоху самого острого своего развития и бессильно попало в руки кучки мерзавцев, как орудие наглого обмана, то теперь, когда уже даже самое слово «христианство» стало пресным, странно и смешно ждать какого-то чуда… История не прощает: что раз сошло со сцены, то назад не придет!..
Деревянный тротуар чуть белел под ногами; под деревьями иногда не было видно ни зги и болезненно раздражала возможность стукнуться о тротуарный столбик, а голоса казались неестественными, потому что не видно было лиц.
— Христианство… сошло со сцены! — вскрикнул фон Дейц, и в голосе его прозвучало преувеличенное изумление и негодование.
— Конечно, сошло… — упрямо продолжал Юрий, — вы так поражаетесь, точно этого даже и допустить нельзя… Как сошел со сцены Моисеев закон, как умерли Будда и эллинские боги, так умер и Христос… Закон эволюции… Что вас так пугает в этом?.. Ведь вы же не верите в божественность его учения?
— Конечно, нет! — обиженно фыркнул фон Дейц, отвечая не столько вопросу, сколько обидному тону Юрия.
Так неужели же вы допускаете возможность создания человеком вечного закона?
«Идиот!» — подумал он в эту минуту о фон Дейце, и непоколебимая, очень приятная уверенность в том, что этот человек бесконечно глупее его, Юрия, и что ему никогда не понять того, что как Божий день ясно и просто для него самого, нелепо сплеталась в голове Юрия с раздраженным желанием во что бы то ни стало совершенно убедить и переспорить офицера.
— Допустим, что это и так… — волнуясь и тоже уже озлобляясь, возражал длинный офицер, — но христианство легло в основу будущего… оно не погибло, оно легло в почву, как всякое зерно, а свой плод даст…
— Я не о том говорю… — немного сбившись и оттого еще больше озлобляясь, ответил Юрий, — я хотел сказать…
— Нет, позвольте… — боясь упустить верх, с торжеством перебил фон Дейц, опять оглядываясь и сбиваясь с тротуара. Вы именно так сказали…
— Раз я говорю, что не так, то, значит, не так… Странно! — с острой злобой от мысли, что глупый фон Дейц хоть на одну минуту может допустить, что он умнее, оборвал Юрий. — Я хотел сказать…
— Ну, может быть… Простите, я не так понял! — со снисходительной усмешкой пожал узкими плечами фон Дейц, вовсе не скрывая, что поймал Юрия и что бы тот теперь ни говорил, все это будет уже запоздалыми отступлениями.
Юрий понял это и почувствовал такую злобу и оскорбление, что у него даже горло перехватило.
— Я вовсе не отрицаю огромной роли христианства…
— Тогда вы противоречите себе! — с новым торжествующим восторгом захлебнулся фон Дейц, радуясь, что Юрий несравнимо глупее его и, видимо, не может даже и приблизительно понять того, что так стройно и красиво лежит в голове самого фон Дейца.
— Это вам кажется, что я противоречу, а на самом деле… напротив, я… моя мысль совершенно логична, и я не виноват, что вы… не желаете меня понять, — сбивчиво и страдая, совсем уже резко прокричал Юрий. — Я говорю и говорил, что христианство — пережеванный материал и что в нем, как таковом, уже нельзя и незачем ждать спасения…
— Ну да… но отрицаете ли вы благотворность влияния христианства… то есть того, что оно прямо ложится в фундамент… — торопливо ловя ускользающую на этом повороте разговора мысль, тоже повысил голос фон Дейц.
— Не отрицаю…
— А я отрицаю! — смешливо отозвался сзади Санин, все время шедший молча. Голос его был весел и спокоен и странно врезался в бурлящий, режущий юн спора.
Юрий замолчал. Его обидел этот спокойный голос и явная добродушная насмешка, в нем звучавшая, но он не нашелся, чем ответить. Ему почему-то всегда было неловко и как-то неудобно спорить с Саниным, точно все те слова, которыми он привык пользоваться, были совсем не теми, которые нужны для Санина. И всегда у Юрия было такое чувство, точно он брался повалить стену, стоя на скользком льду.
Но фон Дейц, споткнувшись и резко зазвенев шпорами, закричал высоким и злым голосом:
— Почему же это, позвольте вас спросить?
— Да так, — с неуловимым выражением ответил Санин.
— Как так!.. Если говорить такие вещи, так их надо доказать!..
— А зачем мне доказывать?..
— То есть как зачем!..
— Ничего мне не надо доказывать. Это мое убеждение, а вас убеждать у меня нет малейшего желания, да и не к чему.
— Если так рассуждать, — сдержанно проговорил Юрий, — то, пожалуй, надо похерить всю литературу?
— Нет, зачем же! отозвался Санин, — литература — дело большое и интересное. Литература!.. Литература истинная, как я ее понимаю, не полемизирует со случайно подвернувшимся лоботрясом, которому делать нечего и хочется убедить всех, что он очень умен… Она перестраивает всю жизнь, проходит в самую кровь человечества, из поколения в поколение. Если бы уничтожить литературу, жизнь потеряла бы много красок, полиняла бы…
Фон Дейц остановился, пропустил Юрия вперед и, поравнявшись с Саниным, спросил:
— Нет, пожалуйста… мне чрезвычайно интересна та мысль, которую вы затронули…
— Мысль у меня очень простая, — засмеялся Санин, — и если вам так хочется, я могу ее изложить. По-моему, христианство сыграло в жизни печальную роль… В то время, когда человечеству становилось уже совершенно невмоготу и уже немногого не хватало, чтобы все униженные и обездоленные взялись за ум и одним ударом опрокинули невозможно тяжелый и несправедливый порядок вещей, просто уничтожив все, что жило чужою кровью, как раз в это время явилось тихое, смиренномудрое, многообещающее христианство. Оно осудило борьбу, обещало внутреннее блаженство, навеяло сладкий сон, дало религию непротивления злу насилием, и, выражаясь коротко, выпустило весь пар!.. Те огромные характеры, которые вековой обидой воспитались для борьбы, пошли, идиоты идиотами, на арену, и с мужеством, достойным бесконечно лучшего применения, чуть не собственными руками содрали с себя кожу!.. Их врагам, конечно, ничего лучшего и не надо было!.. А теперь нужны опять столетия, нужно бесконечное унижение и угнетение, чтобы вновь раскачать возмущение… На человеческую личность, слишком неукротимую, чтобы стать рабом, надело христианство покаянную хламиду и скрыло под ней все краски свободного человеческого духа… Оно обмануло сильных, которые могли бы сейчас, сегодня же взять в руки свое счастье, и центр тяжести их жизни перенесло в будущее, в мечту о несуществующем, о том, чего из них не увидит никто… И вся красота жизни исчезла: погибла смелость, погибла свободная страсть, погибла красота, остался только долг и бессмысленная мечта о грядущем золотом веке… золотом для других, конечно!.. Да, христианство сыграло скверную роль, и имя Христа еще долго будет проклятием на человечестве!..
Фон Дейц внезапно остановился, и в темноте было видно, как поднялись и опустились его длинные руки.
— Ну, знаете! — странным голосом испуга и недоумения проговорил он.
И в душе Юрия возникло сложное чувство, как будто в словах Санина не было ничего особенного и как Санин, так и сам Юрий могли говорить все, что хотели и думали; но тень огромного страха перед Неведомым, страха, о существовании которого в своей душе Юрий забыл и не хотел думать, легла на остановившуюся мысль. Эту тайную боязнь Юрий почувствовал и оскорбился ею.
— А вы представляете ли себе ту кровавую мессу, которая разразилась бы над человечеством, если бы христианство не предупредило ее? — спросил он с чувством странной нервной злобы к Санину.
— Э! — махнул рукой Санин. — Под покровом христианства прежде всего облились кровью арены мученичества, а потом людей убивали, сажали в тюрьмы, в желтые дома… день за днем крови льется столько, что никакой мировой переворот не в состоянии сделать больше!.. И хуже всего то, что всякое улучшение своей жизни люди добывают по-прежнему кровью, революцией, анархией, а в основу своей жизни ставят все-таки гуманность и любовь к ближнему… Получается глупая трагедия, фальшь и ложь… ни рыба ни мясо!.. Я предпочел бы мировую катастрофу сейчас, чем тусклую и бессмысленно гиблую жизнь еще на две тысячи лет вперед!
Юрий помолчал. Странно было то, что мысль его остановилась не на смысле слова, а на самой личности Санина. Чрезвычайно обидна и даже вовсе не переносна показалась ему очевидная уверенность Санина.
— Скажите, пожалуйста, — вдруг проговорил он, сам не ожидая того и поддаваясь острому желанию уязвить Санина, почему вы всегда говорите таким тоном, точно поучаете малых ребят…
Фон Дейц удивился, сконфузился и что-то пробормотал, примирительно позвенев шпорами.
— Вот тебе и на! — досадливо произнес Санин. — Чего ж вы обозлились?
Юрий чувствовал, что говорит некстати, что надо остановиться, но глубоко засевшее раздражение и обнажившееся до самых нервов самолюбие подхватили его.
— Это, право, неприятный тон! — упрямым и угрожающим тоном ответил он.
— Это мой обычный тон, — со странным выражением досады и желания уколоть, сказал Санин.
— Он не всегда уместен, — продолжал Юрий, невольно повышая голос и делая его крикливым. — Я не знаю, откуда у нас этот апломб…
— Вероятно, от сознания, что я умнее вас, — уже спокойнее ответил Санин.
Весь вздрогнув от головы до ног, как натянувшаяся струна, Юрий мгновенно остановился.
— Послушайте! — зазвенел его голос, и хотя не видно было лица, почувствовалось, что он побледнел.
— Не сердитесь, — ласково остановил Санин. — Я не хочу обижать вас, я только выразил свое искреннее мнение… Такого же мнения вы обо мне, фон Дейц о нас обоих и так далее… Это естественно…
Голос Санина был так искренен и ласков, что как-то странно было продолжать кричать, и Юрий на минуту замолчал. Фон Дейц, очевидно страдая за него, молча звенел шпорами и затрудненно дышал.
— Но я не говорю вам этого… — пробормотал Юрий.
— И напрасно… Я вот слушал ваш спор, и в каждом слове у вас и явно, и обидно звучало то же самое… Дело только в форме. Я говорю то, что думаю, а вы говорите не то, что думаете… И это совсем не интересно. Если бы мы были искреннее, было бы гораздо занимательнее!
Фон Дейц вдруг визгливо засмеялся.
— Это оригинально! — захлебываясь от восторга, проговорил он.
Юрий молчал. Злоба его улеглась, и стало даже как будто весело, но было неприятно, что он все-таки уступил и не хотел показать этого.
— Только это было бы чересчур просто! — переставая смеяться, важно заявил фон Дейц.
— А вам непременно хочется, чтобы было запутанно и сложно? — спросил Санин.
Фон Дейц пожал плечами и задумался.
XXV
Бульвар миновали, и в пустых, оголенных улицах окраины стало светлее. Сухие доски тротуара явственно забелели на черной земле, а вверху открылось до странности широкое, клубящееся тучами и сверкающее редкими звездами бледное небо.
— Сюда, — сказал фон Дейц и, отворив низенькую калитку, провалился куда-то вниз.
Сейчас же где-то залаяла старая охрипшая собака и кто-то закричал с крыльца:
— Султан, тубо!
Открылся огромный запустелый двор. В конце его чернела слепая громада паровой мельницы с тонкой черной трубой, печально и одиноко устремившейся к далеким тучам, а вокруг шли черные амбары и нигде не было деревьев, кроме палисадника под окнами флигеля. Там было открыто окно, и полоса яркого света среди тусклой тьмы пронизывала прозрачно-зеленые листья.
— Унылое место! — сказал Санин.
— А мельница давно не работает? — спросил Юрий.
— О да… давно стала, — ответил фон Дейц и, мимоходом заглянув в освещенное окно, сказал необычайно довольным голосом: — Ого!.. Народу набралось порядочно…
Юрий и Санин тоже заглянули через палисадник. В светлом веселом четырехугольнике двигались черные головы и плавал синий табачный дым. Кто-то высунулся из окна в темноту, и темный, широкоплечий, с курчавой головой, окруженной сиянием волос, заслонил все.
— Кто там? — громко спросил он.
— Свои, — ответил Юрий.
Они поднялись на крыльцо и наткнулись на человека, сейчас же начавшего дружелюбно и поспешно пожимать им руки.
— А я уже думал, что вы не придете! — радостно заговорил он с сильным еврейским акцентом.
Соловейчик, Санин… — сказал фон Дейц, знакомя их и дружелюбно пожимая холодную и чересчур трепетную ладонь невидимого Соловейчика.
Соловейчик смущенно и робко хихикал.
— Очень рад… Я так много о вас слышал, и, знаете, это очень… — бестолково говорил, пятясь задом и не переставая пожимать руку Санина.
Спиной он толкнул Юрия и наступил на ногу фон Дейцу.
— Простите меня, Яков Адольфович! — вскрикнул он, покидая Санина и цепляясь за фон Дейца.
И оттого они все запутались в темных сенях так, что долго никто не мог найти ни дверей, ни друг друга.
В передней, на гвоздях, вбитых нарочно для этого вечера аккуратным Соловейчиком, висели шляпы и фуражки, а все окно было уставлено плотной массой темно-зеленых пивных бутылок. И передняя уже была полна табачного дыму.
На свету Соловейчик оказался молоденьким евреем, черноглазым, курчавым, с красивым худым лицом и порчеными зубками, ежеминутно осклабляющимися в угодливо-робкой улыбке.
Вошедших встретили хором оживленных и ярких голосов.
Юрий прежде всего увидел Карсавину, сидевшую на подоконнике, и все сразу приняло для него особый радостный вид, точно не сходка в душной накуренной комнате, а весенняя пирушка на поляне в лесу.
Карсавина улыбалась ему радостно и смущенно.
— Ну, господа… теперь, кажется, все в сборе? — стараясь говорить громко и весело, но болезненно и неверно напрягая слабый голос, закричал Соловейчик, странно жестикулируя руками. — Извините, Юрий Николаевич, я вас, кажется, все толкаю… — весь изогнувшись и осклабляя зубы, перебил он сам себя.
— Ничего, — добродушно придержал его за руку Юрий.
— Не все, да черт с ними! — отозвался полный и красивый студент, и по его пухлому, но сильному купеческому голосу сразу стало слышно уверенного и привычного человека.
Соловейчик прыгнул к столу и вдруг зазвонил в маленький колокольчик, радостно и хитро улыбаясь своей выдумке, которую он готовил еще с утра.
— Э, оставьте! — рассердился пухлый студент. — Вечно вы со всякими глупостями!.. Совершенно излишняя торжественность!
— Я ничего, я так… — смущенно захихикал Соловейчик и сунул колокольчик в карман.
— Я думаю, стол можно поставить на середину комнаты, — сказал полный студент.
— Сейчас, я… — опять заторопился Соловейчик и с бессильным напряжением ухватился за край стола.
— Лампу… лампу не уроните! — крикнула Дубова.
— Ах, да не суйтесь же вы куда не просят! — с досадой стукнул кулаком по колену полный студент.
— Давайте я вам помогу, — предложил Санин.
— Пожалуйста, — так торопливо выговорил Соловейчик, что у него вышло «поджалушта!».
Санин выдвинул стол на середину комнаты, и пока он это делал, все почему-то внимательно смотрели на его спину и плечи, легко ходившие под тонкой рубахой.
— Ну-с, Гожиенко, вам как инициатору следует сказать вступительную речь, — сказала бледная бесцветная Дубова, и по ее умным некрасивым глазам трудно было понять, серьезно она говорит или подсмеивается над полным студентом.
— Господа, — возвышая голос, заговорил Гожиенко сдобным, но приятным баритоном, — уже все, конечно, знают, для чего собрались, и потому можно обойтись без вступлений…
— Я-то, собственно, не знаю, зачем собрался, но пусть так, улыбаясь, отозвался Санин. — Говорили, тут пиво будет.
Гожиенко небрежно взглянул на него через лампу и продолжал:
— Цель нашего кружка путем взаимного чтения, обсуждения прочитанного и самостоятельного реферирования…
— Как это «взаимного» чтения? — спросила Дубова и опять нельзя было понять, серьезно или насмехаясь она спрашивает.
Полный Гожиенко чуть-чуть покраснел.
— Я хотел сказать «совместного» чтения… Так вот, цель нашего кружка, таким образом, попутно способствуя развитию своих членов, выяснить индивидуальные взгляды и способствовать возникновению в нашем городе партийного кружка с эсдековской программой…
— Ага-а! — протянул Иванов и комически почесал затылок.
— Но это впоследствии… сначала мы не будем ставить себе таких широких…
— Или узких, — подсказала своим странным тоном Дубова.
— …задач, — притворяясь, что не слышит, продолжал полный Гожиенко, — а начнем с выработки программы чтений, чему я и предлагаю посвятить сегодняшнее собрание.
— Соловейчик, а ваши рабочие придут? — спросила Дубова.
— А как же! подскочил к ней Соловейчик, сорвавшись с места, точно его укусили. — За ними же пошли!
— Соловейчик, не визжите! — перебил Гожиенко.
— Да они уже идут, — отозвался Шафров, серьезно и внимательно, даже со священнодействующим выражением слушавший, что говорит Гожиенко.
За окном послышался скрип калитки и опять хриплый лай собаки.
— Идут, — выкрикнул Соловейчик с необъяснимым восторгом и порывисто выскочил из комнаты.
— Сул-тан… ту-бо-о! — пронзительно закричал он на крыльце.
Послышались тяжелые шаги, голоса и кашель. Вошел низенький, очень похожий на Гожиенко, но чернявый и некрасивый студент-технолог, а за ним смущенно и неловко прошли два человека с черными руками в пиджаках поверх грязных красных рубах. Один был очень высокий и очень худой, с безусым бескровным лицом, на котором многолетнее родовое недоедание, вечная забота и вечная злоба, затаенная в глубине сдавленной души, положили мрачную и бледную печать. Другой выглядел силачом, был широкоплеч, кудряв и красив и смотрел так, точно мужицкий парень, впервые попавший в городскую, чужую и еще смешную ему обстановку. За ними боком проскользнул Соловейчик.
— Господа, вот… — начал он торжественно.
— Да ну вас, — по обыкновению, оборвал его Гожиенко. — Здравствуйте, товарищи.
— Писцов и Кудрявый, — представил их студент-технолог.
И всем показалось странным, что Писцовым оказался бородатый и красивый силач, а Кудрявым — худой и бледный рабочий.
Они, тяжело и осторожно ступая, обошли всю комнату и, не сгибая пальцев, встряхивали руки, которые большинство протягивало им как-то особенно предупредительно. Писцов смущенно улыбался, а Кудрявый делал длинной и тонкой шеей такие движения, точно его душил ворот рубахи. Потом они уселись рядом у окна, возле Карсавиной, сидевшей на подоконнике.
— А отчего Николаев не пришел? — недовольно спросил Гожиенко.
— Николаев не может-с, — предупредительно ответил Писцов.
— Пьян Николаев вдрызг, — сумрачно и отрывисто, быстро двигая шеей, перебил Кудрявый.
— А… — неловко кивнул головой Гожиенко.
Его неловкость почему-то показалась противной Юрию Сварожичу, и сразу он почувствовал в полном студенте своего личного врага.
— Благую часть избрал, — заметил Иванов. Собака залаяла на дворе.
— Еще кто-то, — сказала Дубова.
— Уж не полиция ли? — притворно-небрежно заметил Гожиенко.
— А вам ужасно хочется, чтобы это была полиция, — сейчас же отозвалась Дубова.
Санин посмотрел в ее умные глаза на лице некрасивом, но все-таки мило окаймленном светлой косой, спущенной через плечо, и подумал: «А славная девушка!»
— Сюда, — сказал фон Дейц и, отворив низенькую калитку, провалился куда-то вниз.
Сейчас же где-то залаяла старая охрипшая собака и кто-то закричал с крыльца:
— Султан, тубо!
Открылся огромный запустелый двор. В конце его чернела слепая громада паровой мельницы с тонкой черной трубой, печально и одиноко устремившейся к далеким тучам, а вокруг шли черные амбары и нигде не было деревьев, кроме палисадника под окнами флигеля. Там было открыто окно, и полоса яркого света среди тусклой тьмы пронизывала прозрачно-зеленые листья.
— Унылое место! — сказал Санин.
— А мельница давно не работает? — спросил Юрий.
— О да… давно стала, — ответил фон Дейц и, мимоходом заглянув в освещенное окно, сказал необычайно довольным голосом: — Ого!.. Народу набралось порядочно…
Юрий и Санин тоже заглянули через палисадник. В светлом веселом четырехугольнике двигались черные головы и плавал синий табачный дым. Кто-то высунулся из окна в темноту, и темный, широкоплечий, с курчавой головой, окруженной сиянием волос, заслонил все.
— Кто там? — громко спросил он.
— Свои, — ответил Юрий.
Они поднялись на крыльцо и наткнулись на человека, сейчас же начавшего дружелюбно и поспешно пожимать им руки.
— А я уже думал, что вы не придете! — радостно заговорил он с сильным еврейским акцентом.
Соловейчик, Санин… — сказал фон Дейц, знакомя их и дружелюбно пожимая холодную и чересчур трепетную ладонь невидимого Соловейчика.
Соловейчик смущенно и робко хихикал.
— Очень рад… Я так много о вас слышал, и, знаете, это очень… — бестолково говорил, пятясь задом и не переставая пожимать руку Санина.
Спиной он толкнул Юрия и наступил на ногу фон Дейцу.
— Простите меня, Яков Адольфович! — вскрикнул он, покидая Санина и цепляясь за фон Дейца.
И оттого они все запутались в темных сенях так, что долго никто не мог найти ни дверей, ни друг друга.
В передней, на гвоздях, вбитых нарочно для этого вечера аккуратным Соловейчиком, висели шляпы и фуражки, а все окно было уставлено плотной массой темно-зеленых пивных бутылок. И передняя уже была полна табачного дыму.
На свету Соловейчик оказался молоденьким евреем, черноглазым, курчавым, с красивым худым лицом и порчеными зубками, ежеминутно осклабляющимися в угодливо-робкой улыбке.
Вошедших встретили хором оживленных и ярких голосов.
Юрий прежде всего увидел Карсавину, сидевшую на подоконнике, и все сразу приняло для него особый радостный вид, точно не сходка в душной накуренной комнате, а весенняя пирушка на поляне в лесу.
Карсавина улыбалась ему радостно и смущенно.
— Ну, господа… теперь, кажется, все в сборе? — стараясь говорить громко и весело, но болезненно и неверно напрягая слабый голос, закричал Соловейчик, странно жестикулируя руками. — Извините, Юрий Николаевич, я вас, кажется, все толкаю… — весь изогнувшись и осклабляя зубы, перебил он сам себя.
— Ничего, — добродушно придержал его за руку Юрий.
— Не все, да черт с ними! — отозвался полный и красивый студент, и по его пухлому, но сильному купеческому голосу сразу стало слышно уверенного и привычного человека.
Соловейчик прыгнул к столу и вдруг зазвонил в маленький колокольчик, радостно и хитро улыбаясь своей выдумке, которую он готовил еще с утра.
— Э, оставьте! — рассердился пухлый студент. — Вечно вы со всякими глупостями!.. Совершенно излишняя торжественность!
— Я ничего, я так… — смущенно захихикал Соловейчик и сунул колокольчик в карман.
— Я думаю, стол можно поставить на середину комнаты, — сказал полный студент.
— Сейчас, я… — опять заторопился Соловейчик и с бессильным напряжением ухватился за край стола.
— Лампу… лампу не уроните! — крикнула Дубова.
— Ах, да не суйтесь же вы куда не просят! — с досадой стукнул кулаком по колену полный студент.
— Давайте я вам помогу, — предложил Санин.
— Пожалуйста, — так торопливо выговорил Соловейчик, что у него вышло «поджалушта!».
Санин выдвинул стол на середину комнаты, и пока он это делал, все почему-то внимательно смотрели на его спину и плечи, легко ходившие под тонкой рубахой.
— Ну-с, Гожиенко, вам как инициатору следует сказать вступительную речь, — сказала бледная бесцветная Дубова, и по ее умным некрасивым глазам трудно было понять, серьезно она говорит или подсмеивается над полным студентом.
— Господа, — возвышая голос, заговорил Гожиенко сдобным, но приятным баритоном, — уже все, конечно, знают, для чего собрались, и потому можно обойтись без вступлений…
— Я-то, собственно, не знаю, зачем собрался, но пусть так, улыбаясь, отозвался Санин. — Говорили, тут пиво будет.
Гожиенко небрежно взглянул на него через лампу и продолжал:
— Цель нашего кружка путем взаимного чтения, обсуждения прочитанного и самостоятельного реферирования…
— Как это «взаимного» чтения? — спросила Дубова и опять нельзя было понять, серьезно или насмехаясь она спрашивает.
Полный Гожиенко чуть-чуть покраснел.
— Я хотел сказать «совместного» чтения… Так вот, цель нашего кружка, таким образом, попутно способствуя развитию своих членов, выяснить индивидуальные взгляды и способствовать возникновению в нашем городе партийного кружка с эсдековской программой…
— Ага-а! — протянул Иванов и комически почесал затылок.
— Но это впоследствии… сначала мы не будем ставить себе таких широких…
— Или узких, — подсказала своим странным тоном Дубова.
— …задач, — притворяясь, что не слышит, продолжал полный Гожиенко, — а начнем с выработки программы чтений, чему я и предлагаю посвятить сегодняшнее собрание.
— Соловейчик, а ваши рабочие придут? — спросила Дубова.
— А как же! подскочил к ней Соловейчик, сорвавшись с места, точно его укусили. — За ними же пошли!
— Соловейчик, не визжите! — перебил Гожиенко.
— Да они уже идут, — отозвался Шафров, серьезно и внимательно, даже со священнодействующим выражением слушавший, что говорит Гожиенко.
За окном послышался скрип калитки и опять хриплый лай собаки.
— Идут, — выкрикнул Соловейчик с необъяснимым восторгом и порывисто выскочил из комнаты.
— Сул-тан… ту-бо-о! — пронзительно закричал он на крыльце.
Послышались тяжелые шаги, голоса и кашель. Вошел низенький, очень похожий на Гожиенко, но чернявый и некрасивый студент-технолог, а за ним смущенно и неловко прошли два человека с черными руками в пиджаках поверх грязных красных рубах. Один был очень высокий и очень худой, с безусым бескровным лицом, на котором многолетнее родовое недоедание, вечная забота и вечная злоба, затаенная в глубине сдавленной души, положили мрачную и бледную печать. Другой выглядел силачом, был широкоплеч, кудряв и красив и смотрел так, точно мужицкий парень, впервые попавший в городскую, чужую и еще смешную ему обстановку. За ними боком проскользнул Соловейчик.
— Господа, вот… — начал он торжественно.
— Да ну вас, — по обыкновению, оборвал его Гожиенко. — Здравствуйте, товарищи.
— Писцов и Кудрявый, — представил их студент-технолог.
И всем показалось странным, что Писцовым оказался бородатый и красивый силач, а Кудрявым — худой и бледный рабочий.
Они, тяжело и осторожно ступая, обошли всю комнату и, не сгибая пальцев, встряхивали руки, которые большинство протягивало им как-то особенно предупредительно. Писцов смущенно улыбался, а Кудрявый делал длинной и тонкой шеей такие движения, точно его душил ворот рубахи. Потом они уселись рядом у окна, возле Карсавиной, сидевшей на подоконнике.
— А отчего Николаев не пришел? — недовольно спросил Гожиенко.
— Николаев не может-с, — предупредительно ответил Писцов.
— Пьян Николаев вдрызг, — сумрачно и отрывисто, быстро двигая шеей, перебил Кудрявый.
— А… — неловко кивнул головой Гожиенко.
Его неловкость почему-то показалась противной Юрию Сварожичу, и сразу он почувствовал в полном студенте своего личного врага.
— Благую часть избрал, — заметил Иванов. Собака залаяла на дворе.
— Еще кто-то, — сказала Дубова.
— Уж не полиция ли? — притворно-небрежно заметил Гожиенко.
— А вам ужасно хочется, чтобы это была полиция, — сейчас же отозвалась Дубова.
Санин посмотрел в ее умные глаза на лице некрасивом, но все-таки мило окаймленном светлой косой, спущенной через плечо, и подумал: «А славная девушка!»