Страница:
— Только и всего? — спросил Санин.
— Зачем, я опять заснул.
— Ну?
— Ну, а опосля того уже не было спокойствия духа. Чудился мне некий дом, не то наш, не то не знаемый никем, и по самой большой комнате ходил я из угла в угол. И был тут где-то близко ты, дядько Петр Ильич. Он говорил, я слушал, но как будто его не видел. «Замечал я, говорит Петр Ильич, — как молится кухарка», и я соображаю, что в кухне на печке, точно, должна молиться кухарка… Живет там и молится… "Нам неясно представляется и понять мы не можем, но человек, простой сердцем, понимаешь, просто-ой…
Когда она молилась и поминала всех, то так ничего и не было, но когда она помянула вас, меня то есть и Санина, то…" — когда он сказал это, я почувствовал, что должно произойти нечто необыкновенное… «Ведь не зря молились все простые люди со дня сотворения!» И сообразить, весьма кстати, что не иначе как явился кухарке Бог. А Петр Ильич совсем сошел на нет, но все-таки говорил: «Явился ей будто образ…» — Я продолжал чувствовать себя недурно, потому хотя и не Бог, но все же что-то такое, все-таки лестно! «Явился ей образ, но только не образом!..» После этого дядька совсем не стало. Я встревожился: это другое, а не образ, совсем уничтожало мое спокойствие. Чтобы восстановить его, следовало бы немедленно уничтожить то, что очутилось в углу комнаты и запищало. Ясно, что это была просто мышь… она что-то грызла и перегрызала… мышь себе грызла и грызла, мерно и в такт… Тут я и проснулся!
— Чтоб тебе еще немного не просыпаться, — заметил Санин.
— Я сам опосля сообразил!
Несмотря на шутливый тон Иванова, почувствовалось, что сон почему-то произвел на него сильное впечатление и оно сидело в глубине души непонятным страхом. Он криво усмехнулся и потянулся к пиву. Все молчали, и в молчании как будто придвинулась тьма за балконом, и стало совсем не весело, а жутко и скучно, и непонятный сон, сквозь насмешку и безверие, тоненькое жало тоскливого ужаса запустил в сердца.
— Да, торжественно проговорил Петр Ильич, — вы все умны, вы умны, как черти, а есть что-то… есть!.. И вы не знаете его, а оно говорит вам…
В голосе ли певчею, в тьме ли, обступившей кругом, в подавленных ли водкой мозгах или в мгновенно сверкнувшей близости тайны жизни и смерти, непонятной и безобразной, но было нечто, что отозвалось в душе каждого:
— А вдруг… а вдруг «есть!..»
Санин встал, и на его спокойном, как всегда, лице отразилась скука. Он зевнул и махнул рукой.
— Все страхи, все страхи! — сказал он, — как бы вам еще чего-нибудь не испугаться. Умрем увидим…
Он медленно закурил папиросу и пошел в двери.
А на балконе опять зашумели и заспорили, и под шум громких пьяных голосов по-прежнему ползали по столу и кружились в муках огненной смерти безмолвные бабочки, налетевшие на огонь.
Санин вышел во двор гостиницы, и синяя ночь мягко и свежо обняла его разгоревшееся тело. Месяц золотым яичком вышел из-за леса, и чуть-чуть скользил по черной земле его полусказочный свет. За садом, из которого тягуче и сладко пахло сливами и грушами, смутно белело здание другой гостиницы, и одно окно сквозь зеленые листья ярко смотрело на Санина.
В темноте послышалось шлепанье босых ног, похожее на шлепанье звериных лапок, и еще не привыкшими к темноте глазами Санин смутно разглядел силуэт мальчика.
— Тебе чего? — спросил Санин.
— Барышню Карсавину, учительшу, тоненьким голосом отозвался босой мальчик.
— Зачем? — спросил Санин, при имени Карсавиной вспоминая ее, как она стояла на берегу, нагая, вся пронизанная светом не то молодости, не то яркого солнца.
— Записку им принес, — ответил мальчик.
— — Ага… В той гостинице она, должно быть. Тут нет… Вали гуда.
Опять, как зверек, мальчик зашлепал босыми пятками и исчез в темноте так быстро, точно спрягался в кустах.
А Санин медленно пошел за ним, всей грудью вдыхая густой, как мед, садовый воздух. Он дошел до самой гостиницы, под освещенное окно, и полоса света легла на его задумчивое и спокойное лицо. На свету в темной зелени ясно белелись большие тяжелые груши. Санин поднялся на носки, сорвал одну, а в окне увидал Карсавину.
Она видна была в профиль, в одной рубашке, с круглым плечом, на котором, как на атласе, скользили блики света. Она упорно смотрела вниз и думала, и, должно быть, то, о чем она думала, волновало ее и стыдом и радостью, потому что веки ее вздрагивали, а губы улыбались. Санина поразила ее улыбка: в ней дрожало что-то неуловимо нежное и страстное, точно девушка улыбалась навстречу близкому поцелую.
Он стоял и смотрел, охваченный чувством сильнее его самого, а Карсавина думала о том, что произошло с ней, и ей было мучительно стыдно и мучительно приятно.
— Господи, — с необыкновенно чистым ощущением, какое, должно быть, бывает у расцветшего цветка, спрашивала себя девушка, — неужели я такая развратная?
И с глубочайшей радостью в сотый раз вспоминала то непонятно влекущее ощущение, которое испытала она, подчиняясь Юрию в первый раз.
— Милый, милый! — вспыхивая и замирая, мысленно тянулась она к нему, и опять Санину было видно, как трепетали ее ресницы и улыбались розовые губы.
О безобразной и томительно нелепой сцене, которая произошла потом, девушка не вспоминала. Какое-то тайное чувство отводило ее от того темного уголка, в котором, как тонкая заноза, осталось болезненное, обидное недоумение.
В дверь номера постучались.
— Кто там, — спросила Карсавина, поднимая голову, и Санин отчетливо увидел ее белую, нежную и сильную шею.
— Записку принес, — пискнул мальчик за дверью.
Карсавина встала и отворила. Босой, по колено в свежей грязи, мальчик вошел в комнаты и торопливо сдернул картуз.
— Барышня прислали, — сказал он.
«Зиночка, — писала Карсавиной Дубова, — если можешь, приезжай сегодня же в город. Приехал инспектор и завтра утром будет у нас. Неудобно, если тебя не будет».
— Что такое? — спросила старая тетка.
— Нюта зовет. Приехал инспектор, — в раздумье ответила Карсавина.
Мальчик почесал одной ногой другую.
— Очень приказывали, чтоб беспременно вы приходили.
— Пойдешь? — спросила тетка.
— Как же я одна пойду… темно…
— Месяц взошел, — возразил мальчик, — вовсе видать.
— Надо идти, — нерешительно сказала Карсавина.
— Иди, а то как бы неприятностей не вышло.
— Ну, пойду! — решительно тряхнула головой девушка.
Она быстро оделась, приколола шляпку и подошла к тетке.
— До свиданья, тетя.
— До свиданья, деточка. Христос с тобою.
— А ты со мной пойдешь? — спросила девушка у мальчика.
Мальчик замялся и опять почесал лапки.
— Я к мамке пришел… Мамка тута у монахов на прачешной.
— А как же я одна, Гриша?
— Ну, пойдем, — тряхнув волосами, с решительным видом согласился мальчик.
Они вышли в сад. И синяя ночь так же мягко и осторожно охватила девушку.
— Хорошо пахнет как, — сказала она и вскрикнула, наткнувшись на Санина.
— Это я, — смеясь, отозвался он.
Карсавина в темноте подала еще дрожащую от испуга руку.
— Ишь, пужливая! — снисходительно заметил Гришка.
Девушка смущенно засмеялась.
Ничего не видно, — оправдывалась она.
— Куда это вы?
В город. Вот прислали за мной.
— Одна?
— Нет, с ним… Он мой рыцарь.
— Рыцарь! — с удовольствием повторил Гришка, суча лапками.
— А вы тут чего?
— А мы по пьяному делу, — шутя, пояснил Санин.
— Кто вы?
— Шафров, Сварожич, Иванов…
— И Юрий Николаевич с вами? — краснея в темноте, спросила Карсавина. Ей было так жутко и приятно произносить вслух это имя, как заглядывать в пропасть.
— А что?
— Так. Я его встретила… — еще больше краснея, сказала девушка. Ну, до свиданья.
Санин ласково придержал протянутую руку.
— Давайте я вас перевезу на тот берег, а то что же вам кругом идти.
— Нет, зачем же, — с непонятной застенчивостью сказала девушка.
— Пущай перевезет, а то на плотине дюже грязно, — авторитетно возразил босой Гришка.
— Ну, хорошо… А ты тогда ступай к матери.
— А ты по полю не боишься одна? — солидно спросил Гришка.
— Да я до города доведу, — заметил Санин.
— А ваши же как?
— Они тут до света будут, да и надоели они мне изрядно.
— Ну, если вы так добры… — засмеялась Карсавина. — Иди, Гриша.
— Прощайте, барышня…
Мальчуган опять как будто спрятался куда-то в кусты, и Карсавина с Саниным остались вдвоем.
— Давайте руку, — предложил Санин, — а то с горы еще упадете…
Карсавина подала руку и ощутила, со странной неловкостью и смутным волнением, твердые, как железо, мускулы, передвигавшиеся под тонкой рубахой. Невольно толкаясь в темноте и на каждом шагу ощущая упругость и теплоту тел друг друга, они пошли через лес вниз к реке. В лесу был полный, как будто вечный мрак, и не было, казалось, деревьев, а одна густая, теп лом дышащая, молчаливая тьма.
— Ой, как темно!
— Ничего, — над самым ее ухом тихо сказал Санин, и в голосе его что-то задрожало, — я ночью больше лес люблю… В ночном лесу люди теряют свои привычные лица и становятся таинственнее, смелее и интереснее…
Земля осыпалась под их ногами, и они с трудом удерживались, чтобы не упасть.
И от этой тьмы, от этих столкновений упругого и твердого тела, от близости сильного, всегда нравившегося ей человека девушкой стало овладевать незнакомое волнение. В темноте она раскраснелась, и рука ее стала горячо жечь руку Санина. Девушка часто смеялась, и смех ее был высок и короток.
Внизу стало светлее, а над рекою уже ясно и спокойно светил месяц. Пахнуло в лицо холодом большой реки, и темный лес мрачно и таинственно отступил назад, как бы уступая их реке. Где же ваша лодка? А вот.
Лодка отчетливо, как нарисованная, вырезывалась на гладкой светлой поверхности. Пока Санин надевал весла, Карсавина, слегка балансируя руками, легко прошла на руль и села. И сразу она стала фантастичной, освещенная синим месяцем и колеблющимся отражением воды. Санин столкнул лодку и прыгнул в нее. Лодка с тихим шорохом скользнула по песку, зазвенела водой и вышла на лунный свет, оставляя за собой длинные, плавно расходящиеся волны.
— Давайте я буду грести, — сказала Карсавина, все еще полная какой-то требовательной взволнованной силы. — Я люблю сама…
— Ну, садитесь, — усмехнулся Санин, стоя посреди лодки.
Опять она прошла мимо него по лавочкам, легкая и гибкая, чуть-чуть коснувшись кончиками пальцев протянутой руки. И когда она проходила, Санин снизу смотрел на нее, и мимо его лица скользнула ее грудь, с запахом духов и молодого женского тела.
Они поплыли. Синее небо с задумчивым месяцем отражалось в полной воде, и казалось, что лодка плывет в светлом и спокойном пространстве. Карсавина сидела прямо и слабо двигала веслами, всплескивая водой и выпукло выгибая вперед грудь. Санин сидел на руле и смотрел на нее, на ее грудь, на которую так хорошо было бы положить горячую голову, на круглые гибкие руки, которые так сильно и нежно могли бы обвиться вокруг шеи, на полное неги и молодости тело, к которому так беззаветно и бешено можно было прижаться. Месяц светил в ее белое лицо с черными бровями и блестящими глазами, скользил по белой кофточке на груди, по юбке на полных коленях, и что-то делалось с Саниным, точно он все дальше и дальше плыл с ней в сказочное царство, далеко от людей, от разума и рассудительных человеческих законов.
— Как хорошо сегодня, — говорила Карсавина, оглядываясь вокруг.
— Да, хорошо, — тихо ответил Санин. Вдруг она засмеялась.
— И почему-то хочется шляпу бросить в воду и косу распустить… — сказала она, повинуясь безотчетному порыву.
— Что ж, и распустите, — сказал Санин еще тише.
Но она вдруг застыдилась и замолчала.
И опять в душе девушки, вызванные ночью, теплом и простором, замелькали воспоминания, и опять ей стало стыдно и хорошо смотреть вокруг. Ей все казалось, что Санин не может не знать, что произошло с ней, но от этого чувство ее становилось только богаче и сложнее. У нее явилось неодолимое, но смутно сознаваемое желание намекнуть ему, что она — не всегда такая тихая и скромная девушка, что она может и была совсем другою, и нагой и бесстыдной. И от этого неосознанного желания ей стало весело и жарко.
— Вы давно знаете Юрия Николаевича? — неровным голосом спросила она, чувствуя неодолимую потребность скользить над пропастью.
— Нет, — ответил Санин, — а что?
— Так… Правда, он хороший и умный человек?
В голосе ее зазвучала почти детская робость, точно она выпрашивала себе подарка у старшего человека, который может и приласкать и наказать ее.
Санин, улыбаясь, посмотрел на нее и ответил:
— Да.
Карсавина по голосу догадалась, что он улыбается, и покраснела до слез.
— Нет, право… И он какой-то… он, должно быть, много страдал… — с трудом договорила она.
— Вероятно. Что он несчастный — это верно, — согласился Санин, — а вам жаль его?
— Конечно, — притворно наивным тоном сказала Карсавина.
— Да, это понятно… Только вы странно понимаете слово «несчастный»… Вот вы думаете, что нравственно неудовлетворенный, надо всем с трепетом раздумывающий человек не просто несчастный, жалкий, а какой-то особенный, высший, даже, пожалуй, сильный человек! Вечное перекидывание своих поступков справа налево кажется вам красивой чертой, дающей право человеку считать себя лучше других, дающей ему право не столько на сострадание, сколько на уважение и любовь…
— А как же? — наивно спросила Карсавина.
Она никогда так много не говорила с Саниным, но постоянно слышала о нем, как о человеке совершенно своеобразном, и сама чувствовала в его присутствии приближение чего-то нового, интересного и волнующего.
Санин засмеялся.
— Было время, когда человек жил узкой и скотской жизнью, не отдавая себе отчета в том, что и почему он делает и чувствует. Потом настала пора жизни сознательной, и первая ступень ее была переоценка всех своих чувств, потребностей и желаний. На этой ступени стоит и Юрий Сварожич, последний из могикан уходящего в вечность периода человеческого развития. Как все конечное, он впитал в себя все соки своей эпохи, и они отравили его до глубины души… У него нет жизни как таковой, все, что он делает, подвержено у него бесконечному спору: хорошо ли, не дурно ли?.. Это доведено у него до смешного: поступая в партию, он думает, не ниже ли достоинства его стоять в рядах других, а выйдя из партии, он мучится — не унизительно ли стоять в стороне от всеобщего движения!.. Впрочем, таких людей масса, они большинство… Юрий Сварожич только тем и исключение, что он не так глуп, как другие, и борьба с самим собою принимает у него не смешные, а иногда и в самом деле трагические формы… Какой-нибудь Новиков только жиреет от своих сомнений и страданий, как боров, запертый в хлев, а Сварожич и впрямь носит в груди катастрофу…
Санин вдруг остановился. Собственный громкий голос и простые, дневные слова отогнали его ночное очарование, и ему стало жаль его. Он замолчал и опять стал смотреть только на девушку, на ее черные брови на белом лице, на ее высокую грудь.
— Я не понимаю, — робко заговорила девушка, — вы так говорите о Юрии Николаевиче, как будто он сам виноват в том, — что такой, а не другой… Если человек не удовлетворяется жизнью, значит, он выше жизни…
— Человек не может быть выше жизни, — возразил Санин, — он сам — только частица жизни… Неудовлетворенным он может быть, но причины этой неудовлетворенности в нем самом. Он просто или не может, или не смеет брать от богатства жизни столько, сколько это действительно нужно ему. Одни люди сидят в тюрьме всю жизнь, другие сами боятся вылететь из клетки, как птица, долго в ней просидевшая… Человек — это гармоническое сочетание тела и духа, пока оно не нарушено. Естественно нарушает ее только приближение смерти, но мы и сами разрушаем его уродливым миросозерцанием… Мы заклеймили желания тела животностью, стали стыдиться их, облекли в унизительную форму и создали однобокое существование… Те из нас, которые слабы по существу, не замечают этого и влачат жизнь в цепях, но те, которые слабы только вследствие связавшего их ложного взгляда на жизнь и самих себя, те — мученики: смятая сила рвется вон, тело просит радости и мучает их самих. Всю жизнь они бродят среди раздвоений, хватаются за каждую соломинку в сфере новых нравственных идеалов и, в конце концов, боятся жить, тоскуют, боятся чувствовать…
— Да, да… — с неожиданной силой отозвалась Карсавина.
Масса мыслей, новых и неожиданных, легко поднялась в ней.
Она смотрела вокруг блестящими глазами, и могучая и прекрасная красота силы, которая была разлита и в неподвижной реке, и в темном лесу, и в глубине синего неба с задумчивым месяцем, глубокими волнами входила в ее тело и душу. Девушкой начало овладевать то странное чувство, которое было уже знакомо ей, которое она любила и боялась, чувство смутного порыва к силе, движению и счастью.
— Мне все грезится счастливое время, — помолчав, заговорил Санин, — когда между человеком и счастьем не будет ничего, когда человек свободно и бесстрашно будет отдаваться всем доступным ему наслаждениям.
— Но что же тогда? Опять варварство?
Нет. Та эпоха, когда люди жили только животом, была варварски грубой и бедной, наша, когда тело подчинено духу и сведено на задний двор, бессмысленно слаба. Но человечество жило недаром: оно выработает новые условия жизни, в которых не будет места ни зверству, ни аскетизму…
— Скажите, а любовь… она налагает обязанности? — неожиданно спросила Карсавина.
— Нет. Любовь налагает обязанности, тяжелые для человека, только благодаря ревности, а ревность порождена рабством. Всякое рабство рождает зло… Люди должны наслаждаться любовью без страха и запрета, без ограничения… А тогда и самые формы любви расширятся в бесконечную цепь случайностей, неожиданностей и сцеплений.
«А ведь я не боялась тогда ничего!» — с гордостью подумала девушка и вдруг точно в первый раз увидела Санина.
Сидел он на руле, большой, сильный, с темными от ночи и луны глазами, и широкие плечи его были неподвижны, как железные. Карсавина пристально вгляделась в него с жутким интересом. Она вдруг подумала, что перед ней целый мир неведомых ей своеобразных чувств и сил, и ей вдруг захотелось коснуться его.
«А он интересный!» — лукаво мелькнуло у нее в голове. Стыдливо она засмеялась сама себе, но странное волнение охватило все ее тело нервной дрожью.
И, должно быть, он почувствовал неожиданно налетевшее дыхание женского любопытства, потому что задышал сильнее и быстрее.
Весла, зацепившись за ветки узкого пролива, в который медленно поворачивала лодка, бессильно упали из рук девушки и что-то как будто упало и внутри ее.
— Не могу тут… трудно… — упавшим голосом виновато проговорила она, и голос ее тихо и певуче зазвучал в темном и узком проходе, где слабо звенели невидимые струйки воды.
Санин встал и пошел к ней.
— Куда вы? — с непонятным испугом спросила она.
— Давайте я…
Девушка встала и хотела перейти на руль. Лодка закачалась, точно уходя из-под ног, и Карсавина невольно ухватилась за Санина, сильно толкнув его своей упругой грудью. И в этот момент, почти не сознавая, не веря даже возможности этого, девушка неуловимым мимолетным движением сама задержала прикосновение, как будто прижалась на лету.
Мгновенно, всем существом своим он восприял сказочное очарование близости женщины, и она всем существом поняла его чувство, ощутила всю силу его стремления и опьянилась им прежде, чем поняла, что делает.
— А… — удивленно-восторженно вырвалось у Санина, и больно и страстно он обнял ее, так что она, перегнувшись назад, очутилась на воздухе и инстинктивно схватилась за падающую шляпу и волосы.
Лодка зашаталась сильнее, и невидимые волны, с испуганным шумом, разбежались к берегам.
— Что вы! — слабым женским вскриком крикнула Карсавина.
— Пустите!.. Ради Бога!.. Что вы! — задыхающимся шепотом проговорила она после мгновенного жуткого молчания, отрывая его стальные руки. Но Санин с силой, почти раздавливая ее упругую грудь, прижал девушку к себе, и ей стало душно, и все, что было преградой между ними, куда-то исчезло. Вокруг была тьма, пряный запах вод и трав и странный холод, и жар, и молчание. И она, вдруг погружаясь в непонятное безволие, опустила руки и лежала, ничего не видя и не сознавая, со жгучей болью и мучительным наслаждением подчиняясь чужой, мужской воле и силе.
— Зачем, я опять заснул.
— Ну?
— Ну, а опосля того уже не было спокойствия духа. Чудился мне некий дом, не то наш, не то не знаемый никем, и по самой большой комнате ходил я из угла в угол. И был тут где-то близко ты, дядько Петр Ильич. Он говорил, я слушал, но как будто его не видел. «Замечал я, говорит Петр Ильич, — как молится кухарка», и я соображаю, что в кухне на печке, точно, должна молиться кухарка… Живет там и молится… "Нам неясно представляется и понять мы не можем, но человек, простой сердцем, понимаешь, просто-ой…
Когда она молилась и поминала всех, то так ничего и не было, но когда она помянула вас, меня то есть и Санина, то…" — когда он сказал это, я почувствовал, что должно произойти нечто необыкновенное… «Ведь не зря молились все простые люди со дня сотворения!» И сообразить, весьма кстати, что не иначе как явился кухарке Бог. А Петр Ильич совсем сошел на нет, но все-таки говорил: «Явился ей будто образ…» — Я продолжал чувствовать себя недурно, потому хотя и не Бог, но все же что-то такое, все-таки лестно! «Явился ей образ, но только не образом!..» После этого дядька совсем не стало. Я встревожился: это другое, а не образ, совсем уничтожало мое спокойствие. Чтобы восстановить его, следовало бы немедленно уничтожить то, что очутилось в углу комнаты и запищало. Ясно, что это была просто мышь… она что-то грызла и перегрызала… мышь себе грызла и грызла, мерно и в такт… Тут я и проснулся!
— Чтоб тебе еще немного не просыпаться, — заметил Санин.
— Я сам опосля сообразил!
Несмотря на шутливый тон Иванова, почувствовалось, что сон почему-то произвел на него сильное впечатление и оно сидело в глубине души непонятным страхом. Он криво усмехнулся и потянулся к пиву. Все молчали, и в молчании как будто придвинулась тьма за балконом, и стало совсем не весело, а жутко и скучно, и непонятный сон, сквозь насмешку и безверие, тоненькое жало тоскливого ужаса запустил в сердца.
— Да, торжественно проговорил Петр Ильич, — вы все умны, вы умны, как черти, а есть что-то… есть!.. И вы не знаете его, а оно говорит вам…
В голосе ли певчею, в тьме ли, обступившей кругом, в подавленных ли водкой мозгах или в мгновенно сверкнувшей близости тайны жизни и смерти, непонятной и безобразной, но было нечто, что отозвалось в душе каждого:
— А вдруг… а вдруг «есть!..»
Санин встал, и на его спокойном, как всегда, лице отразилась скука. Он зевнул и махнул рукой.
— Все страхи, все страхи! — сказал он, — как бы вам еще чего-нибудь не испугаться. Умрем увидим…
Он медленно закурил папиросу и пошел в двери.
А на балконе опять зашумели и заспорили, и под шум громких пьяных голосов по-прежнему ползали по столу и кружились в муках огненной смерти безмолвные бабочки, налетевшие на огонь.
Санин вышел во двор гостиницы, и синяя ночь мягко и свежо обняла его разгоревшееся тело. Месяц золотым яичком вышел из-за леса, и чуть-чуть скользил по черной земле его полусказочный свет. За садом, из которого тягуче и сладко пахло сливами и грушами, смутно белело здание другой гостиницы, и одно окно сквозь зеленые листья ярко смотрело на Санина.
В темноте послышалось шлепанье босых ног, похожее на шлепанье звериных лапок, и еще не привыкшими к темноте глазами Санин смутно разглядел силуэт мальчика.
— Тебе чего? — спросил Санин.
— Барышню Карсавину, учительшу, тоненьким голосом отозвался босой мальчик.
— Зачем? — спросил Санин, при имени Карсавиной вспоминая ее, как она стояла на берегу, нагая, вся пронизанная светом не то молодости, не то яркого солнца.
— Записку им принес, — ответил мальчик.
— — Ага… В той гостинице она, должно быть. Тут нет… Вали гуда.
Опять, как зверек, мальчик зашлепал босыми пятками и исчез в темноте так быстро, точно спрягался в кустах.
А Санин медленно пошел за ним, всей грудью вдыхая густой, как мед, садовый воздух. Он дошел до самой гостиницы, под освещенное окно, и полоса света легла на его задумчивое и спокойное лицо. На свету в темной зелени ясно белелись большие тяжелые груши. Санин поднялся на носки, сорвал одну, а в окне увидал Карсавину.
Она видна была в профиль, в одной рубашке, с круглым плечом, на котором, как на атласе, скользили блики света. Она упорно смотрела вниз и думала, и, должно быть, то, о чем она думала, волновало ее и стыдом и радостью, потому что веки ее вздрагивали, а губы улыбались. Санина поразила ее улыбка: в ней дрожало что-то неуловимо нежное и страстное, точно девушка улыбалась навстречу близкому поцелую.
Он стоял и смотрел, охваченный чувством сильнее его самого, а Карсавина думала о том, что произошло с ней, и ей было мучительно стыдно и мучительно приятно.
— Господи, — с необыкновенно чистым ощущением, какое, должно быть, бывает у расцветшего цветка, спрашивала себя девушка, — неужели я такая развратная?
И с глубочайшей радостью в сотый раз вспоминала то непонятно влекущее ощущение, которое испытала она, подчиняясь Юрию в первый раз.
— Милый, милый! — вспыхивая и замирая, мысленно тянулась она к нему, и опять Санину было видно, как трепетали ее ресницы и улыбались розовые губы.
О безобразной и томительно нелепой сцене, которая произошла потом, девушка не вспоминала. Какое-то тайное чувство отводило ее от того темного уголка, в котором, как тонкая заноза, осталось болезненное, обидное недоумение.
В дверь номера постучались.
— Кто там, — спросила Карсавина, поднимая голову, и Санин отчетливо увидел ее белую, нежную и сильную шею.
— Записку принес, — пискнул мальчик за дверью.
Карсавина встала и отворила. Босой, по колено в свежей грязи, мальчик вошел в комнаты и торопливо сдернул картуз.
— Барышня прислали, — сказал он.
«Зиночка, — писала Карсавиной Дубова, — если можешь, приезжай сегодня же в город. Приехал инспектор и завтра утром будет у нас. Неудобно, если тебя не будет».
— Что такое? — спросила старая тетка.
— Нюта зовет. Приехал инспектор, — в раздумье ответила Карсавина.
Мальчик почесал одной ногой другую.
— Очень приказывали, чтоб беспременно вы приходили.
— Пойдешь? — спросила тетка.
— Как же я одна пойду… темно…
— Месяц взошел, — возразил мальчик, — вовсе видать.
— Надо идти, — нерешительно сказала Карсавина.
— Иди, а то как бы неприятностей не вышло.
— Ну, пойду! — решительно тряхнула головой девушка.
Она быстро оделась, приколола шляпку и подошла к тетке.
— До свиданья, тетя.
— До свиданья, деточка. Христос с тобою.
— А ты со мной пойдешь? — спросила девушка у мальчика.
Мальчик замялся и опять почесал лапки.
— Я к мамке пришел… Мамка тута у монахов на прачешной.
— А как же я одна, Гриша?
— Ну, пойдем, — тряхнув волосами, с решительным видом согласился мальчик.
Они вышли в сад. И синяя ночь так же мягко и осторожно охватила девушку.
— Хорошо пахнет как, — сказала она и вскрикнула, наткнувшись на Санина.
— Это я, — смеясь, отозвался он.
Карсавина в темноте подала еще дрожащую от испуга руку.
— Ишь, пужливая! — снисходительно заметил Гришка.
Девушка смущенно засмеялась.
Ничего не видно, — оправдывалась она.
— Куда это вы?
В город. Вот прислали за мной.
— Одна?
— Нет, с ним… Он мой рыцарь.
— Рыцарь! — с удовольствием повторил Гришка, суча лапками.
— А вы тут чего?
— А мы по пьяному делу, — шутя, пояснил Санин.
— Кто вы?
— Шафров, Сварожич, Иванов…
— И Юрий Николаевич с вами? — краснея в темноте, спросила Карсавина. Ей было так жутко и приятно произносить вслух это имя, как заглядывать в пропасть.
— А что?
— Так. Я его встретила… — еще больше краснея, сказала девушка. Ну, до свиданья.
Санин ласково придержал протянутую руку.
— Давайте я вас перевезу на тот берег, а то что же вам кругом идти.
— Нет, зачем же, — с непонятной застенчивостью сказала девушка.
— Пущай перевезет, а то на плотине дюже грязно, — авторитетно возразил босой Гришка.
— Ну, хорошо… А ты тогда ступай к матери.
— А ты по полю не боишься одна? — солидно спросил Гришка.
— Да я до города доведу, — заметил Санин.
— А ваши же как?
— Они тут до света будут, да и надоели они мне изрядно.
— Ну, если вы так добры… — засмеялась Карсавина. — Иди, Гриша.
— Прощайте, барышня…
Мальчуган опять как будто спрятался куда-то в кусты, и Карсавина с Саниным остались вдвоем.
— Давайте руку, — предложил Санин, — а то с горы еще упадете…
Карсавина подала руку и ощутила, со странной неловкостью и смутным волнением, твердые, как железо, мускулы, передвигавшиеся под тонкой рубахой. Невольно толкаясь в темноте и на каждом шагу ощущая упругость и теплоту тел друг друга, они пошли через лес вниз к реке. В лесу был полный, как будто вечный мрак, и не было, казалось, деревьев, а одна густая, теп лом дышащая, молчаливая тьма.
— Ой, как темно!
— Ничего, — над самым ее ухом тихо сказал Санин, и в голосе его что-то задрожало, — я ночью больше лес люблю… В ночном лесу люди теряют свои привычные лица и становятся таинственнее, смелее и интереснее…
Земля осыпалась под их ногами, и они с трудом удерживались, чтобы не упасть.
И от этой тьмы, от этих столкновений упругого и твердого тела, от близости сильного, всегда нравившегося ей человека девушкой стало овладевать незнакомое волнение. В темноте она раскраснелась, и рука ее стала горячо жечь руку Санина. Девушка часто смеялась, и смех ее был высок и короток.
Внизу стало светлее, а над рекою уже ясно и спокойно светил месяц. Пахнуло в лицо холодом большой реки, и темный лес мрачно и таинственно отступил назад, как бы уступая их реке. Где же ваша лодка? А вот.
Лодка отчетливо, как нарисованная, вырезывалась на гладкой светлой поверхности. Пока Санин надевал весла, Карсавина, слегка балансируя руками, легко прошла на руль и села. И сразу она стала фантастичной, освещенная синим месяцем и колеблющимся отражением воды. Санин столкнул лодку и прыгнул в нее. Лодка с тихим шорохом скользнула по песку, зазвенела водой и вышла на лунный свет, оставляя за собой длинные, плавно расходящиеся волны.
— Давайте я буду грести, — сказала Карсавина, все еще полная какой-то требовательной взволнованной силы. — Я люблю сама…
— Ну, садитесь, — усмехнулся Санин, стоя посреди лодки.
Опять она прошла мимо него по лавочкам, легкая и гибкая, чуть-чуть коснувшись кончиками пальцев протянутой руки. И когда она проходила, Санин снизу смотрел на нее, и мимо его лица скользнула ее грудь, с запахом духов и молодого женского тела.
Они поплыли. Синее небо с задумчивым месяцем отражалось в полной воде, и казалось, что лодка плывет в светлом и спокойном пространстве. Карсавина сидела прямо и слабо двигала веслами, всплескивая водой и выпукло выгибая вперед грудь. Санин сидел на руле и смотрел на нее, на ее грудь, на которую так хорошо было бы положить горячую голову, на круглые гибкие руки, которые так сильно и нежно могли бы обвиться вокруг шеи, на полное неги и молодости тело, к которому так беззаветно и бешено можно было прижаться. Месяц светил в ее белое лицо с черными бровями и блестящими глазами, скользил по белой кофточке на груди, по юбке на полных коленях, и что-то делалось с Саниным, точно он все дальше и дальше плыл с ней в сказочное царство, далеко от людей, от разума и рассудительных человеческих законов.
— Как хорошо сегодня, — говорила Карсавина, оглядываясь вокруг.
— Да, хорошо, — тихо ответил Санин. Вдруг она засмеялась.
— И почему-то хочется шляпу бросить в воду и косу распустить… — сказала она, повинуясь безотчетному порыву.
— Что ж, и распустите, — сказал Санин еще тише.
Но она вдруг застыдилась и замолчала.
И опять в душе девушки, вызванные ночью, теплом и простором, замелькали воспоминания, и опять ей стало стыдно и хорошо смотреть вокруг. Ей все казалось, что Санин не может не знать, что произошло с ней, но от этого чувство ее становилось только богаче и сложнее. У нее явилось неодолимое, но смутно сознаваемое желание намекнуть ему, что она — не всегда такая тихая и скромная девушка, что она может и была совсем другою, и нагой и бесстыдной. И от этого неосознанного желания ей стало весело и жарко.
— Вы давно знаете Юрия Николаевича? — неровным голосом спросила она, чувствуя неодолимую потребность скользить над пропастью.
— Нет, — ответил Санин, — а что?
— Так… Правда, он хороший и умный человек?
В голосе ее зазвучала почти детская робость, точно она выпрашивала себе подарка у старшего человека, который может и приласкать и наказать ее.
Санин, улыбаясь, посмотрел на нее и ответил:
— Да.
Карсавина по голосу догадалась, что он улыбается, и покраснела до слез.
— Нет, право… И он какой-то… он, должно быть, много страдал… — с трудом договорила она.
— Вероятно. Что он несчастный — это верно, — согласился Санин, — а вам жаль его?
— Конечно, — притворно наивным тоном сказала Карсавина.
— Да, это понятно… Только вы странно понимаете слово «несчастный»… Вот вы думаете, что нравственно неудовлетворенный, надо всем с трепетом раздумывающий человек не просто несчастный, жалкий, а какой-то особенный, высший, даже, пожалуй, сильный человек! Вечное перекидывание своих поступков справа налево кажется вам красивой чертой, дающей право человеку считать себя лучше других, дающей ему право не столько на сострадание, сколько на уважение и любовь…
— А как же? — наивно спросила Карсавина.
Она никогда так много не говорила с Саниным, но постоянно слышала о нем, как о человеке совершенно своеобразном, и сама чувствовала в его присутствии приближение чего-то нового, интересного и волнующего.
Санин засмеялся.
— Было время, когда человек жил узкой и скотской жизнью, не отдавая себе отчета в том, что и почему он делает и чувствует. Потом настала пора жизни сознательной, и первая ступень ее была переоценка всех своих чувств, потребностей и желаний. На этой ступени стоит и Юрий Сварожич, последний из могикан уходящего в вечность периода человеческого развития. Как все конечное, он впитал в себя все соки своей эпохи, и они отравили его до глубины души… У него нет жизни как таковой, все, что он делает, подвержено у него бесконечному спору: хорошо ли, не дурно ли?.. Это доведено у него до смешного: поступая в партию, он думает, не ниже ли достоинства его стоять в рядах других, а выйдя из партии, он мучится — не унизительно ли стоять в стороне от всеобщего движения!.. Впрочем, таких людей масса, они большинство… Юрий Сварожич только тем и исключение, что он не так глуп, как другие, и борьба с самим собою принимает у него не смешные, а иногда и в самом деле трагические формы… Какой-нибудь Новиков только жиреет от своих сомнений и страданий, как боров, запертый в хлев, а Сварожич и впрямь носит в груди катастрофу…
Санин вдруг остановился. Собственный громкий голос и простые, дневные слова отогнали его ночное очарование, и ему стало жаль его. Он замолчал и опять стал смотреть только на девушку, на ее черные брови на белом лице, на ее высокую грудь.
— Я не понимаю, — робко заговорила девушка, — вы так говорите о Юрии Николаевиче, как будто он сам виноват в том, — что такой, а не другой… Если человек не удовлетворяется жизнью, значит, он выше жизни…
— Человек не может быть выше жизни, — возразил Санин, — он сам — только частица жизни… Неудовлетворенным он может быть, но причины этой неудовлетворенности в нем самом. Он просто или не может, или не смеет брать от богатства жизни столько, сколько это действительно нужно ему. Одни люди сидят в тюрьме всю жизнь, другие сами боятся вылететь из клетки, как птица, долго в ней просидевшая… Человек — это гармоническое сочетание тела и духа, пока оно не нарушено. Естественно нарушает ее только приближение смерти, но мы и сами разрушаем его уродливым миросозерцанием… Мы заклеймили желания тела животностью, стали стыдиться их, облекли в унизительную форму и создали однобокое существование… Те из нас, которые слабы по существу, не замечают этого и влачат жизнь в цепях, но те, которые слабы только вследствие связавшего их ложного взгляда на жизнь и самих себя, те — мученики: смятая сила рвется вон, тело просит радости и мучает их самих. Всю жизнь они бродят среди раздвоений, хватаются за каждую соломинку в сфере новых нравственных идеалов и, в конце концов, боятся жить, тоскуют, боятся чувствовать…
— Да, да… — с неожиданной силой отозвалась Карсавина.
Масса мыслей, новых и неожиданных, легко поднялась в ней.
Она смотрела вокруг блестящими глазами, и могучая и прекрасная красота силы, которая была разлита и в неподвижной реке, и в темном лесу, и в глубине синего неба с задумчивым месяцем, глубокими волнами входила в ее тело и душу. Девушкой начало овладевать то странное чувство, которое было уже знакомо ей, которое она любила и боялась, чувство смутного порыва к силе, движению и счастью.
— Мне все грезится счастливое время, — помолчав, заговорил Санин, — когда между человеком и счастьем не будет ничего, когда человек свободно и бесстрашно будет отдаваться всем доступным ему наслаждениям.
— Но что же тогда? Опять варварство?
Нет. Та эпоха, когда люди жили только животом, была варварски грубой и бедной, наша, когда тело подчинено духу и сведено на задний двор, бессмысленно слаба. Но человечество жило недаром: оно выработает новые условия жизни, в которых не будет места ни зверству, ни аскетизму…
— Скажите, а любовь… она налагает обязанности? — неожиданно спросила Карсавина.
— Нет. Любовь налагает обязанности, тяжелые для человека, только благодаря ревности, а ревность порождена рабством. Всякое рабство рождает зло… Люди должны наслаждаться любовью без страха и запрета, без ограничения… А тогда и самые формы любви расширятся в бесконечную цепь случайностей, неожиданностей и сцеплений.
«А ведь я не боялась тогда ничего!» — с гордостью подумала девушка и вдруг точно в первый раз увидела Санина.
Сидел он на руле, большой, сильный, с темными от ночи и луны глазами, и широкие плечи его были неподвижны, как железные. Карсавина пристально вгляделась в него с жутким интересом. Она вдруг подумала, что перед ней целый мир неведомых ей своеобразных чувств и сил, и ей вдруг захотелось коснуться его.
«А он интересный!» — лукаво мелькнуло у нее в голове. Стыдливо она засмеялась сама себе, но странное волнение охватило все ее тело нервной дрожью.
И, должно быть, он почувствовал неожиданно налетевшее дыхание женского любопытства, потому что задышал сильнее и быстрее.
Весла, зацепившись за ветки узкого пролива, в который медленно поворачивала лодка, бессильно упали из рук девушки и что-то как будто упало и внутри ее.
— Не могу тут… трудно… — упавшим голосом виновато проговорила она, и голос ее тихо и певуче зазвучал в темном и узком проходе, где слабо звенели невидимые струйки воды.
Санин встал и пошел к ней.
— Куда вы? — с непонятным испугом спросила она.
— Давайте я…
Девушка встала и хотела перейти на руль. Лодка закачалась, точно уходя из-под ног, и Карсавина невольно ухватилась за Санина, сильно толкнув его своей упругой грудью. И в этот момент, почти не сознавая, не веря даже возможности этого, девушка неуловимым мимолетным движением сама задержала прикосновение, как будто прижалась на лету.
Мгновенно, всем существом своим он восприял сказочное очарование близости женщины, и она всем существом поняла его чувство, ощутила всю силу его стремления и опьянилась им прежде, чем поняла, что делает.
— А… — удивленно-восторженно вырвалось у Санина, и больно и страстно он обнял ее, так что она, перегнувшись назад, очутилась на воздухе и инстинктивно схватилась за падающую шляпу и волосы.
Лодка зашаталась сильнее, и невидимые волны, с испуганным шумом, разбежались к берегам.
— Что вы! — слабым женским вскриком крикнула Карсавина.
— Пустите!.. Ради Бога!.. Что вы! — задыхающимся шепотом проговорила она после мгновенного жуткого молчания, отрывая его стальные руки. Но Санин с силой, почти раздавливая ее упругую грудь, прижал девушку к себе, и ей стало душно, и все, что было преградой между ними, куда-то исчезло. Вокруг была тьма, пряный запах вод и трав и странный холод, и жар, и молчание. И она, вдруг погружаясь в непонятное безволие, опустила руки и лежала, ничего не видя и не сознавая, со жгучей болью и мучительным наслаждением подчиняясь чужой, мужской воле и силе.
XXXIX
Не скоро потом она стала сознавать и поняла и пятна лунного света на черной воде, и то, что она полулежит в лодке, и лицо Санина, со странными глазами, и то, что он обнимает ее, как свою, и что голое колено ее трет весло.
Тогда она тихо и неудержимо заплакала, не вырываясь из рук Санина и все еще подчиняясь ему.
И в слезах ее были и грусть о чем-то невозвратимом, и страх, и жалость к себе, и слабая нежность к нему, исходившая как бы не из разума и сердца, а из самой глубины ее молодого тела, впервые раскрывшегося во всей красе и силе.
Лодка тихо выплыла на более широкое и чуть-чуть освещенное место и колыхалась в темной загадочной воде, по которой с тихим вечным плеском бежали струйки течения.
Санин взял ее на руки и посадил к себе на колени. И Карсавина сидела беспомощно и растерянно, как девочка.
Будто сквозь сон она слышала, что он успокаивает ее и говорит ей ты, и голос его полон нежности, смягчившейся силы и благодарности.
«Потом я утоплюсь!» — смутно думала она, прислушиваясь к его словам и как будто отвечая кому-то постороннему, который вот-вот готов потребовать у нее отчета: «Что ты сделала и что будешь делать теперь?»
— Что же теперь делать? — неожиданно и машинально спросила Карсавина
— Увидим, — ответил Санин.
Она хотела сползти с его колен, но он притянул ее, и девушка покорно осталась. Ей самой было как-то странно, что она не ощущает к нему ни гнева, ни отвращения.
И потом, когда Карсавина вспоминала эту ночь, все казалось ей непонятным, как во сне. Все вокруг молчало и было темно и торжественно-неподвижно, как бы соблюдая тайну. Свет месяца, ущербленного черными верхушками леса, был странно неподвижен и призрачен. Черная тьма под берегом и из глубины леса смотрела на них бездонными глазами, и все застыло в напряженном ожидании чего-то. А в ней не было силы и воли опомниться, вспомнить, что она любила другого, стать прежней одинокой девушкой, оттолкнуть мужскую грудь. Она не защищалась, когда он опять стал целовать ее и почти бессознательно принимала жгучее и новое наслаждение, с полузакрытыми глазами уходя все дальше и дальше в новый, еще странный для нее и таинственно-влекущий мир. По временам ей казалось, что она не видит, не слышит и не чувствует ничего, но каждое движение его, всякое насилие над ее покорным телом она воспринимала необычайно остро, со смешанным чувством унижения и требовательного любопытства.
Отчаяние, холодком свившееся вблизи самого сердца, подсказывало ей падшие и робкие мысли.
«Все равно теперь, все равно…» — говорила она себе, а тайное телесное любопытство как бы хотело знать, что еще может сделать с ней этот, такой далекий и такой близкий, такой враждебный и такой сильный человек.
Потом, когда он оставил ее и, сидя рядом, стал грести, Карсавина полулежа закрыла глаза и, стараясь не жить, вздрагивала от каждого толчка его твердой и теперь так знакомой ей руки, мерно двигавшейся над ее грудью.
Лодка с тихим скрипом пристала к берегу. Карсавина открыла глаза.
Кругом были поле, вода и белый туман. Месяц светил бледно и неясно, как призрак, умирающий при рассвете дня. Было совсем светло и прозрачно. В воздухе тянул резкий предрассветный ветерок.
— Проводить тебя? — тихо спросил Санин.
— Нет, я сама… — машинально ответила Карсавина.
Санин поднял ее на руки и с наслаждением могучего усилия вынес ее из лодки, чувствуя к ней жгучую любовь и благодарную нежность. Он крепко прижал ее к себе и поставил на землю. Карсавина шаталась и не могла стоять.
— Красавица! — с таким чувством, точно вся душа его стремилась к ней в порыве нежности, страсти и жалости, сказал Санин.
Она улыбнулась с бессознательной гордостью.
Санин взял ее за руки и потянул к себе.
— Поцелуй!
«Все равно теперь… И почему он такой жалкий и близкий?.. Все равно, лучше не думать!» — бессвязно пронеслось в голове Карсавиной, и она долго и нежно поцеловала его в губы.
— Ну, прощай… шепнула она, путаясь в звуках и не замечая, что говорит.
— Милая, не сердись на меня… — с тихою просьбой сказал Санин.
Потом, когда она уходила по плотине, шатаясь и путаясь в подоле юбки, Санин долго и грустно смотрел ей вслед, и ему было больно от провидения тех напрасных страданий, которые она должна была перенести и выше которых, как он думал, стать не могла.
Тогда она тихо и неудержимо заплакала, не вырываясь из рук Санина и все еще подчиняясь ему.
И в слезах ее были и грусть о чем-то невозвратимом, и страх, и жалость к себе, и слабая нежность к нему, исходившая как бы не из разума и сердца, а из самой глубины ее молодого тела, впервые раскрывшегося во всей красе и силе.
Лодка тихо выплыла на более широкое и чуть-чуть освещенное место и колыхалась в темной загадочной воде, по которой с тихим вечным плеском бежали струйки течения.
Санин взял ее на руки и посадил к себе на колени. И Карсавина сидела беспомощно и растерянно, как девочка.
Будто сквозь сон она слышала, что он успокаивает ее и говорит ей ты, и голос его полон нежности, смягчившейся силы и благодарности.
«Потом я утоплюсь!» — смутно думала она, прислушиваясь к его словам и как будто отвечая кому-то постороннему, который вот-вот готов потребовать у нее отчета: «Что ты сделала и что будешь делать теперь?»
— Что же теперь делать? — неожиданно и машинально спросила Карсавина
— Увидим, — ответил Санин.
Она хотела сползти с его колен, но он притянул ее, и девушка покорно осталась. Ей самой было как-то странно, что она не ощущает к нему ни гнева, ни отвращения.
И потом, когда Карсавина вспоминала эту ночь, все казалось ей непонятным, как во сне. Все вокруг молчало и было темно и торжественно-неподвижно, как бы соблюдая тайну. Свет месяца, ущербленного черными верхушками леса, был странно неподвижен и призрачен. Черная тьма под берегом и из глубины леса смотрела на них бездонными глазами, и все застыло в напряженном ожидании чего-то. А в ней не было силы и воли опомниться, вспомнить, что она любила другого, стать прежней одинокой девушкой, оттолкнуть мужскую грудь. Она не защищалась, когда он опять стал целовать ее и почти бессознательно принимала жгучее и новое наслаждение, с полузакрытыми глазами уходя все дальше и дальше в новый, еще странный для нее и таинственно-влекущий мир. По временам ей казалось, что она не видит, не слышит и не чувствует ничего, но каждое движение его, всякое насилие над ее покорным телом она воспринимала необычайно остро, со смешанным чувством унижения и требовательного любопытства.
Отчаяние, холодком свившееся вблизи самого сердца, подсказывало ей падшие и робкие мысли.
«Все равно теперь, все равно…» — говорила она себе, а тайное телесное любопытство как бы хотело знать, что еще может сделать с ней этот, такой далекий и такой близкий, такой враждебный и такой сильный человек.
Потом, когда он оставил ее и, сидя рядом, стал грести, Карсавина полулежа закрыла глаза и, стараясь не жить, вздрагивала от каждого толчка его твердой и теперь так знакомой ей руки, мерно двигавшейся над ее грудью.
Лодка с тихим скрипом пристала к берегу. Карсавина открыла глаза.
Кругом были поле, вода и белый туман. Месяц светил бледно и неясно, как призрак, умирающий при рассвете дня. Было совсем светло и прозрачно. В воздухе тянул резкий предрассветный ветерок.
— Проводить тебя? — тихо спросил Санин.
— Нет, я сама… — машинально ответила Карсавина.
Санин поднял ее на руки и с наслаждением могучего усилия вынес ее из лодки, чувствуя к ней жгучую любовь и благодарную нежность. Он крепко прижал ее к себе и поставил на землю. Карсавина шаталась и не могла стоять.
— Красавица! — с таким чувством, точно вся душа его стремилась к ней в порыве нежности, страсти и жалости, сказал Санин.
Она улыбнулась с бессознательной гордостью.
Санин взял ее за руки и потянул к себе.
— Поцелуй!
«Все равно теперь… И почему он такой жалкий и близкий?.. Все равно, лучше не думать!» — бессвязно пронеслось в голове Карсавиной, и она долго и нежно поцеловала его в губы.
— Ну, прощай… шепнула она, путаясь в звуках и не замечая, что говорит.
— Милая, не сердись на меня… — с тихою просьбой сказал Санин.
Потом, когда она уходила по плотине, шатаясь и путаясь в подоле юбки, Санин долго и грустно смотрел ей вслед, и ему было больно от провидения тех напрасных страданий, которые она должна была перенести и выше которых, как он думал, стать не могла.