Смерть Семенова произвела на Юрия смутное и тягостное впечатление, разобраться в котором казалось и необходимым и невозможным.
   — Что ж, все это очень просто, — пытался Юрий провести в мозгу прямую и короткую линию, — человека не было раньше, чем он родился, и это не кажется ужасным и непонятным… человека не будет, когда он умрет, и это так же просто и понятно… Смерть, как полная остановка машины, вырабатывающей жизненную силу, вполне понятна, и в ней нет ужаса… Был когда-то мальчик Юра, который ходил в гимназию, разбивал носы врагам второклассникам и рубил крапиву, у него была своя особенная, удивительная, сложная и занимательная жизнь… Потом этот Юра умер, а вместо нею вот ходит и думает совсем другой человек, студент Юрий Сварожич. Если бы их свести вместе, то Юра не мог бы понять нынешнего Юрия и даже поэтому возненавидел бы его, как человека, который, чего доброю, сделается его репетитором и наделает ему кучу неприятностей!.. Значит, между ними пропасть, значит, мальчик Юра действительно умер… Умер Юра, умер я сам и даже не заметил этого до сих пор. Так совершилось. Это просто и естественно!.. Да… А то, что мы теряем, умирая? — что, в сущности говоря?.. В жизни, во всяком случае, больше дурного, чем радостного… Правда, радость все-таки есть и терять ее тяжело, но то облегчение от массы зла, которое приносит смерть, должно дать все-таки плюс. Да, это очень просто и ничуть не страшно! — с облегченным вздохом сказал вслух Юрий, но тотчас же мысленно перебил себя с острым ощущением тончайшей душевной боли: «Нет!.. То, что целый мир, живой, необычайно тонкий и сложный, в одно мгновение превращается в ничто, в бревно, в мерзлое полено… Это уже не перерождение мальчика Юры в Юрия Сварожича, а это нелепо и омерзительно противно, а потому ужасно и непонятно!..»
   Тонкий, холодный налет покрыл лоб Юрия.
   Он стал напрягать все силы своего мозга, чтобы понять то состояние, которое каждому человеку кажется невозможным пережить, но которое все-таки каждый переживает, как вот только что пережил Семенов.
   «И он не умер от страху! — усмехаясь странности этой мысли, подумал Юрий. — Напротив, он еще издевался над нами, с этим попом, пением и слезами…»
   Казалось, что есть тут какой-то один пункт, который, если понять вдруг, — осветит все. Но как будто глухая и неодолимая стена стояла между его душой и этим пунктом. Ум скользил по неуловимо гладкой поверхности, и в ту минуту, когда казалось, что смысл уже близок, мысль оказывалась опять внизу, на том же самом месте. И в какую бы сторону ни закидывалась сеть тончайших мыслей и представлений, в них неизменно попадали все те же плоские и до боли надоедавшие слова: ужасно и непонятно!.. Дальше мысль не шла и, очевидно, не могла идти.
   Это было мучительно и ослабляло и мозг, и душу, и все тело. К сердцу подступала тоска, мысли делались вялы и бесцветны, голова болела и хотелось сесть тут же на бульваре и махнуть рукой на все, даже на самый факт жизни.
   «Как мог Семенов смеяться, зная, что через несколько мгновений все будет кончено!.. Что он — герой?.. Нет, тут не в геройстве дело. Значит, смерть вовсе не так страшна, как я думаю?..»
   В это время Иванов громко и неожиданно окликнул его.
   — А, это вы! Куда? — вздрогнув, спросил Юрий.
   — Поминать прах новопреставленного раба! — грубо и весело ответил Иванов. — Пойдемте с нами, что вы все в одиночку околачиваетесь!
   Должно быть, потому, что Юрию было страшно и грустно, Санин и Иванов не показались ему такими неприятными, как всегда.
   — Что ж, пойдемте! — согласился он, но сейчас же вспомнил свое превосходство над ними и сказал себе: «Ну что мне с ними делать? Водку пить, пошлости говорить?»
   Он уже хотел заставить себя отказаться, но все существо его инстинктивно воспротивилось одиночеству, и Юрий пошел.
   Иванов и Санин молчали, и так, молча, дошли они до самого дома Иванова.
   Было уже совсем темно, и у калитки, на лавочке, неопределенно мерещилась фигура человека с толстой крючковатой палкой.
   — А, дядько, Петр Ильич! — радостно закричал Иванов.
   — Я, — глухой октавой отозвался человек, и мощный голос его мужественно прогудел в воздухе.
   Юрий вспомнил, что дядя Иванова был старый, пьянственный певчий соборного хора. У него были седые усы, как у николаевского солдата, и от его затасканной черной тужурки всегда скверно пахло.
   — Буб-бу! — слабым ударом в бочку отдал я по голос, когда Иванов познакомил его с Юрием.
   Юрий неловко подал ему руку и не знал, что сказать и как держать себя с таким человеком. Но он сейчас же вспомнил, что для Юрия Сварожича должны быть одинаковы все люди, и пошел рядом со старым певчим, старательно уступая ему дорогу.
   Иванов жил в комнате больше похожей на чулан, чем на жилье, так много было в ней пыли, хламу и беспорядка. Но когда хозяин зажег лампу, Юрий увидел, что все стены увешаны гравюрами с картин Васнецова, а кучи хламу оказались грудами книг.
   Юрию все еще было как-то неловко, и, чтобы скрыть это, он стал внимательно рассматривать гравюры.
   — Любите Васнецова? — спросил Иванов и, не слушая ответа, ушел за посудой.
   Санин сказал Петру Ильичу, что умер Семенов.
   — Царство небесное, — опять загудело в бочке и, помолчав, Петр Ильич прибавил:
   — Ну что ж… и хорошо. Все, значит, исполнено.
   Юрий задумчиво посмотрел на него и вдруг почувствовал симпатию к старому певчему.
   Пришел Иванов и принес хлеба, соленых огурцов на тарелке и рюмки. Расставив все это на столе, покрытом газетной бумагой, он взял бутылку и коротким, почти незаметным движением выбил пробку, не пролив ни одной капли.
   — Ловко! — похвалил Петр Ильич.
   — Сейчас видно, который человек понимающий! — самодовольно пошутил Иванов, разливая по рюмкам зеленовато-белую жидкость.
   — Ну, господа, — беря свою рюмку и возвышая голос, заговорил он, — за упокой души и все прочее!
   Стали закусывать, потом выпили еще и еще. Мало говорили, больше пили. В маленькой комнате скоро стало жарко и душно. Петр Ильич закурил папиросу, и сразу затянуло все синими полосами дурного табачного дыму. От выпитой водки, от дыму и жары у Юрия стала кружиться голова. Он опять вспомнил Семенова
   — Скверная штука смерть!
   — Почему? — спросил Петр Ильич — Смерть?. О-о!.. Но это… Это необходимо!.. Смерть!.. А если бы жить вечно?.. О-о!.. Вы остерегайтесь так говорить… Вечная жизнь!.. Что такое?!
   Юрий вдруг подумал, что если бы он жил вечно… Ему представилась какая-то бесконечно серая полоса, томительно и бесцельно разворачивающаяся в пустоте, как будто с одного вала наматываясь на другой. Всякое представление о красках, звуках, о глубине и полноте переживаний как-то стиралось и бледнело, сливаясь в одну серую муть, текущую без русла и движения. Это уже не было жизнью, это была та же смерть. Юрию стало положительно страшно.
   — Да, конечно… — пробормотал он.
   — А на вас, как видно, большое впечатление произвело, — заметил Иванов.
   — А на кого же это не произведет впечатления? — вместо ответа спросил Юрий.
   Иванов неопределенно качнул головой и стал рассказывать Петру Ильичу о последних минутах Семенова.
   В комнате становилось уже невыносимо душно. Юрий машинально наблюдал, как водка, блестя на свету лампы, переливалась в тонкие красные губы Иванова, и чувствовал, что все вокруг начинает тихо кружиться и расплываться.
   — А-а-а-а-а… — запело у него в ушах тоненьким таинственно-печальным голоском.
   — Нет, страшная штука смерть! — сам того не замечая, повторил он, как будто отвечая этому таинственному голоску
   — Чересчур вы нервничаете! — пренебрежительно отозвался Иванов.
   — А вы на это не способны! — машинально спросил Юрий.
   — Я?.. Ну н-нет!.. Помирать мне, конечно, неохота: это пустое дело и жить не в пример веселее… но ежели уж смерть, так что ж, помру в одночасье и без всяких антимоний.
   — Не умирал ты и не знаешь, — улыбнулся Санин.
   — И то правда! засмеялся Иванов.
   — Все это слыхано, — вдруг с тоскливым озлоблением заговорил Юрии, — говорить можно все, а все-таки смерть остается смертью!.. Она ужасна сама по себе, и человеку, который… ну, отдает себе отчет в своей жизни, этот неизбежный насильственный конец должен убивать всякую радость жизни!.. Какой смысл!
   — И это слыхано, — с насмешкой перебил Иванов, тоже внезапно озлобляясь. — Все вы думаете, что только вы…
   — Какой смысл? — задумчиво переспросил Петр Ильич.
   — Да никакого! — с тем же непонятным озлоблением закричал Иванов.
   — Нет, это невозможно, — возразил Юрий, — уж слишком все вокруг мудро и…
   — А по-моему, ничего хорошего нет, — отозвался Санин.
   — Что вы говорите… А природа?
   — Что ж природа, — слабо улыбаясь, махнул рукой Санин. — Ведь это так только принято говорить, что природа совершенна… А по правде говоря, она так же плоха, как и человек: каждый из нас, даже без особого напряжения фантазии, может представить себе мир во сто раз лучше того, что есть… Почему не быть бы вечному теплу, свету и сплошному саду, вечно зеленому и радостному?.. А смысл? — Смысл, конечно, есть… его не может не быть просто потому, что цель определяет ход вещей, без цели может быть только хаос. Но эта цель лежит вне нашей жизни, в основах всего мира… Это понятно… Мы не можем быть ее началом, а следовательно, не можем быть и концом. Наша роль чисто вспомогательная и, очевидно, пассивная. Тем фактом, что мы живем, исполняется наше назначение… Наша жизнь нужна, а следовательно, и смерть нужна…
   — Кому?..
   — А я почем знаю! — засмеялся Санин, — да и какое мне дело!.. моя жизнь — это мои ощущения приятного и неприятного, а что за пределами — черт с ним!.. Какую бы мы гипотезу ни выработали, она остается только гипотезой, и на основании ее строить свою жизнь было бы глупо. Кому нужно, тот пусть об этом и беспокоится, а я буду жить.
   — Выпьем по сему случаю! — предложил Иванов.
   — А в Бога вы верите? — спросил Петр Ильич, поворачивая к Санину помутневшие глаза, — теперь никто не верит… не верят даже в то, что можно верить…
   — Я в Бога верю, — опять засмеялся Санин, — вера в Бога осталась во мне с детства, и я не вижу никакой необходимости ни бороться с нею, ни укреплять ее. Это выгоднее всего: если Бог есть, я принесу ему искреннюю веру, а если его нет, то мне же лучше…
   — Но на основании веры или безверия строится жизнь, — заметил Юрий.
   — Нет, — качнул головой Санин, и лицо его сложилось в равнодушную веселую улыбку, — я не на этом основании строю свою жизнь.
   — А на каком же? — устало спросил Юрий.
   «А-а-а… не надо больше пить…»— тоскливо подумал он, проводя рукой по холодно-потному лбу.
   Может быть, Санин что-нибудь ответил, может быть, нет, но Юрий не слыхал: у него закружилась голова и на секунду стало дурно.
   — …я верю, что есть Бог, но вера существует во мне сама по себе, — говорил дальше Санин, — Он есть или нет, но я его не знаю и не знаю, что ему от меня нужно… Да и как я мог бы это знать при самой горячей вере!.. Бог есть Бог, а не человек, и никакой человеческой мерки к нему приложить нельзя. В его творчестве, которое мы видим, есть все: и зло, и добро, и жизнь, и смерть, и красота, и безобразие… все… а так как при этом исчезает всякая определенность, всякий смысл, и обнаруживается хаос, то, следовательно, его смысл не человеческий смысл, а его добро и зло — не человеческие добро и зло… Наше определение Бога всегда будет идолопоклонничеством, и всегда мы будем оделять своего фетиша физиономией и одеждами применительно к местным климатическим условиям… Нелепость!
   — Так-с! — крякнул Иванов. — Правильно!
   — Для чего же тогда и жить? — спросил Юрий, с отвращением отодвигая свою рюмку.
   — А для чего же и умирать?
   — Я знаю одно, — ответил Санин, — я живу и хочу, чтобы жизнь не была для меня мучением… Для этого надо прежде всего удовлетворять свои естественные желания… Желание это — все: когда в человеке умирают желания — умирает и его жизнь, а когда он убивает желания — убивает себя!
   — Но желания могут быть злыми.
   — Может быть.
   — Тогда как?..
   — Так же, — ласково ответил Станин и посмотрел в лицо Юрию светлыми немигающими глазами.
   Иванов высоко поднял брови, недоверчиво взглянул на Санина и промолчал. Молчал и Юрий и почему-то ему было жутко смотреть в эти светлые ясные глаза, и почему-то он старался не опустить взгляда
   Несколько минут было тихо и отчетливо слышалось как одиноко и отчаянно билась с налету о стекло окна ночная бабочка Петр Ильич грустно покачивал головой, опустив пьяное лицо к залитой грязной газете. Санин все улыбался.
   Юрия и раздражала, и привлекала эта постоянная улыбка.
   «Какие у него прозрачные глаза!» — бессознательно подумал он.
   Санин вдруг встал, отворил окно и выпустил бабочку. Как взмах большого мягкого крыла удивительно приятно и легко прошла по комнате волна чистого прохладною воздуха.
   — Да, — проговорил Иванов, отвечая на собственные мысли, — люди бывают всякие, а по сему случаю выпьем.
   — Нет, — покачал головой Юрий, — я не буду больше пить.
   — П-почему?
   — Я вообще мало пью…
   От водки и жары у Юрия уже болела голова и хотелось на воздух.
   — Ну, я пойду, — сказал он, вставая.
   — Куда?.. выпьем еще!..
   — Нет, право, мне нужно… — рассеянно отвечал Юрий, отыскивая фуражку.
   — Ну, до свиданья!
   Когда Юрий уже затворял двери, то слышал, как Санин, возражая Петру Ильич), говорил:
   — Да, если не будете, как дети, но ведь дети не различают добра и зла, они только искренни… в этом их…
   Юрий затворил дверь, и сразу стало тихо.
   Луна стояла уже высоко, лакая и светлая. На Юрия пахнуло влажным от росы прохладным воздухом. Все было соткано из лунного света, красиво и задумчиво. Юрию, когда он шел один по ровным от лунного света улицам, было странно и трудно думать, что где-то есть молчаливая, черная комната, где на с голе желтый и недвижимый лежит мертвый Семенов.
   Но почему-то он не мог вызвать опять те тяжелые и страшные мысли, которые еще так недавно подавляли всю его душу, заволакивая весь мир черным туманом. Ему было только тихо и грустно, и хотелось не отрываясь смотреть на далекую луну.
   Проходя по пустой, при луне казавшейся широкой и странно гладкой площади, Юрий стал думать о Санине.
   — Что это за человек? — спросил он и в недоумении долго колебался
   Ему было неприятно, что нашелся человек, которого он, Юрий, не мог определить сразу, и оттого хотелось определить непременно дурно.
   «Фразер, с недобрым удовольствием подумал он, — когда-то рисовались отвращением к жизни, высшими непонятными запросами, а теперь рисуются животностью…»
   И, бросив Санина. Юрий стал думать о себе, что вот он ничем не рисуется, а все в нем, и страдания и думы, особенное, ни на кою не похожее. Это было приятно, но чего-то не хватало, и Юрии стал вспоминать покойного Семенова.
   Он грустно подумал, что никогда больше не увидит больного студента, и Семенов, которою он никогда особенно не любил, стал ему близок и дорог до слез. Юрий представил себе студента лежащим в могиле с прогнившим лицом, с телом, наполненным червями, медленно и омерзительно копошащимися в разлагающемся месиве, под позеленевшим сырым и жирным мундиром. И весь вздрогнул от отвращения. Юрий вспомнил слова покойного:
   …Я буду лежать, а вы пройдете и остановитесь надо мною по собственной надобности…
   «А ведь это все люди! — с ужасом подумал Юрий, пристально глядя на дорожную жирную пыль. Я иду и топчу мозги, сердца, глаза… ох!»
   Он почувствовал какую-то противную слабость под коленями.
   «Умру и я… умру и по мне так же будут ходить и думать то же, что я думаю теперь… Да, надо, пока еще не поздно, жить и жить!.. Хорошо жить, так жить, чтобы не пропадал даром ни один момент моей жизни… А как это сделать?»
   На площади было пусто и светло, а над всем городом стояла чуткая и загадочная лунная тишина.
   — И струны громкие Баянов не бу-удут го-о-ворить о нем… тихо пропел Юрий.
   — Скучно, грустно, страшно! — громко проговорил он, точно жалуясь, но сам испугался своего голоса и оглянулся, не слышал ли кто.
   «Я пьян…» — подумал он.
   Ночь была светлая и молчаливая.


ХIII


   Когда Карсавина и Дубова уехали куда-то погостить, жизнь Юрия Сварожича пошла ровно и однообразно.
   Николай Егорович был занят хозяйством и клубом, а Ляля и Рязанцев так очевидно тяготились чьим бы то ни было присутствием, что Юрию было неловко с ними. Само собой сделалось так, что он стал ложиться рано, а вставать поздно, почти к самому обеду. И целый день, сидя то в саду, то в своей комнате, он напряженно шевелил мыслями и ожидал мощного прилива энергии, чтобы начать делать что-то большое.
   Это «большое» принимало каждый день новое выражение: то это была картина, то ряд статей, которые, незаметно для самого Юрия, должны были доказать всему миру, какую глубокую ошибку сделали социал-демократы, не предоставив Юрию Сварожичу первой роли в партии, иногда это было общение с народом и живая непосредственная работа в нем, но всегда все было важно и сильно.
   Но день проходил так же, как приходил, и не приносил ничего, кроме скуки. Раза два приходили к нему Новиков и Шафров, сам Юрий ходил на чтения и в гости, но все это было чуждо ему, разбросано, не имело связи с тем, что томилось внутри его.
   Один раз Юрий зашел к Рязанцеву. Доктор жил в чистой и большой квартире, и в его комнатах была масса вещей, предназначенных для развлечения здорового и сильного человека: гимнастические приборы, гири, резины, рапиры, удочки, сетки для перепелов, мундштуки и трубки. От всего пахло здоровым мужским телом и самодовольством.
   Рязанцев встретил его приветливо и развязно, показал ему все свои вещи, смеялся, рассказывал анекдоты, предлагал курить и пить и в конце концов позвал его на охоту.
   — У меня ружья нет, сказал Юрий.
   — Да возьмите у меня, у меня их пять, — возразил Рязанцев.
   Он видел в Юрии брата Ляли, и ему хотелось сойтись с ним поближе и понравиться ему. Поэтому он так горячо и настойчиво предлагал Юрию взять любое из его ружей, так весело и охотно притащил все, разбирал их, объяснял устройство и даже выстрелил на дворе в цель, что, наконец, и Юрий почувствовал желание так же весело смеяться, двигаться, стрелять и согласился взять ружье и патроны.
   — Ну, вот и отлично, — искренно обрадовался Рязанцев. — А я как раз собирался завтра на перелет… Вот и пойдем вместе, а?
   — С удовольствием, — согласился Юрий. Вернувшись домой, он, сам того не замечая, часа два возился с ружьем, рассматривал его, пригонял ремень к своим плечам, вскидывал приклад, целился в лампу и сам старательно смазал старые охотничьи сапоги.
   На другой день, к вечеру, на беговых дрожках, запряженных серой гнедой лошадью, приехал за ним веселый и свежий Рязанцев.
   — Готовы? — закричал он в окно Юрию.
   Юрий, нацепивший уже на себя ружье, патронташ и ягдташ и неловко путающийся в них, смущенно улыбаясь, вышел из дому.
   — Готов, готов. — сказал он.
   Рязанцев был просторно и легко одет и с некоторым удивлением посмотрел на снаряжение Юрия.
   — Так вам тяжело будет, — сказал он, улыбаясь. вы снимите это все и положите вот сюда. Приедем на мест, там и наденете.
   Он помог Юрию снять вооружение и уложить ею под сиденье дрожек. Потом они быстро поехали, во всю рысь доброй лошади. День был к концу, но было еще жарко и пыльно Колеса дробно потряхивали дрожки, и Юрию приходилось держаться за сиденье. Рязанцев без умолку говорил и смеялся, а Юрий с дружелюбным удовольствием смотрел в его плотную спину, обтянутую пропотевшим под мышками чесучовым пиджаком, и невольно подражал ему в смехе и шутках. Когда они выехали в поле, и по ногам их легко защелкали полевые жесткие травы, стало прохладнее, легче и пыль упала.
   У какой-то бесконечной, плоской, с белевшими по ней арбузами бахчи Рязанцев остановил запотевшую лошадь и заливистым баритоном долго кричал, приставив ко рту обе руки:
   — Кузьма-а… Кузьма-а-а…
   Какие-то крошечные люди, еле видные на другом конце бахчи, подняли головы и долго смотрели на кричавших, а потом от них отделился один и долго шел по рядам, пока не стало видно, что это высокий и седой мужик, с большой бородой и свисшими вперед корявыми руками.
   Он медленно подошел и, широко улыбаясь, сказал:
   — Здоров, Анатолий Павлович, кричать-то!
   — Здравствуй, Кузьма, как живешь?.. Лошадь у тебя пусть, а?
   — Можно и у меня, — спокойно и ласково сказал мужик, беря лошадь под уздцы. На охоту, гляди?.. А это кто ж такие будут? спросил он, приветливо присматриваясь к Юрию.
   — Николая Егоровича сынок, весело ответил Рязанцев.
   — А… То-то я гляжу, ровно на Людмилу Миколаевну лицом схожи… Так, так.
   Юрию почему-то было приятно, что этот старый и приветливый мужик знает ею сестру и так просто, ласково говорит о ней.
   — Ну, идем, весело и возбужденно сказал Рязанцев, доставая из передка и надевая ружье и сумки.
   — Час добрый, сказал им вслед Кузьма, и слышно было, как тпрукал на лошадь, заворачивая ее под курень.
   До болота пришлось идти с версту, и солнце уже совсем село, когда земля стала сочнее и покрылась луговой свежей травой, осокой и камышами. Заблестела вода, запахло сыростью и стало смеркаться Рязанцев перестал курить, широко расставил ноги и вдруг сделался совершенно серьезен, точно приступал к очень важному и ответственному делу. Юрий отошел от него вправо и за камышами выбрал нетопкое и удобное стоять местечко. Прямо перед ним была вода, казавшаяся чистой и глубокой от светлой зари, отражавшейся в ней, а за нею чернел слившийся в одну темную полосу другой берег.
   И почти тотчас же, откуда-то неожиданно появляясь и тяжело махая крыльями, стали но две, по три лететь утки. Они внезапно появлялись из-за камышей и, поворачивая головки то туда, то сюда, отчетливо видные на еще светлом небе, пролетели над головами людей. Первый, и удачно, выстрелил Рязанцев. Убитый им селезень комком перевернулся в воздухе и тяжело шлепнулся где-то в стороне, всплеснув воду и с шумом приминая тростники.
   — С полем! — звучно и довольно прокричал Рязанцев и захохотал.
   «А он, в сущности, славный парень!» почему-то подумал Юрий.
   Потом выстрелил сам и тоже удачно, но убитая им утка упала где-то далеко, и он никак не мог найти ее, хотя и порезал себе руки осокой и попал в воду по колено. Но неудача только оживила его: теперь все, что бы ни случилось, было хорошо.
   Пороховой дым как-то особенно приятно пахнул в прозрачном и прохладном воздухе над рекой, а огоньки выстрелов с веселым треском красиво и ярко вспыхивали среди уже потемневшей зелени. Убитые утки тоже красиво кувыркались на фоне бледно-зеленоватого неба, по которому расплывалась заря и слабо поблескивали первые бледные звездочки. Юрий чувствовал необыкновенный прилив силы и веселья, и ему казалось, что никогда он не испытывал ничего интереснее и живее.
   Потом утки стали лететь все реже и реже и в сгустившихся сумерках трудно уже было целиться.
   — Э-гой!.. — прокричал Рязанцев, — пора домой! Юрию жаль было уходить, но он все-таки пошел навстречу Рязанцеву, уже не разбирая воды, шлепая по лужам и путаясь в тростниках. Сошлись, блестя глазами и сильно, но легко дыша.
   — Ну что, спросил Рязанцев, — удачно?
   — Еще бы! — ответил Юрий, показывая полный ягдташ.
   — Да вы лучше меня стреляете! как будто даже обрадовался Рязанцев.
   Юрию была приятна эта похвала, хотя он всегда думал, что не придает никакого значения физической силе и ловкости.
   — Ну, где же лучше! — самодовольно возразил он, — просто повезло!
   Уже совсем стемнело, когда они подошли к куреню. Бахча утонула во мраке, и только ближайшие ряды мелких арбузов, отбрасывая длинные плоские тени, белели от огня. Около куреня фыркала невидимая лошадь, потрескивая, горел маленький, но яркий и бойкий костер из сухого бурьяна, слышался крепкий мужицкий говор, бабий смех и чей-то, показавшийся Юрию знакомым, ровный веселый голос.
   — Да это Санин, — удивленно сказал Рязанцев. — Как он сюда попал?
   Они подошли к костру. Сидевший в круге света белобородый Кузьма поднял голову и приветливо закивал им.
   — С удачей, что ли? — глухим басом, из-под нависших усов, спросил он.
   — Не без того, — отозвался Рязанцев.
   Санин, сидевший на большой тыкве, тоже поднял голову и улыбнулся им.
   — Вы как сюда попали? — спросил Рязанцев.
   — Мы с Кузьмой Прохоровичем давнишние приятели, — еще больше улыбаясь, пояснил Санин.
   Кузьма довольно оскалил желтые корешки съеденных зубов и дружелюбно похлопал Санина по колену своими твердыми, несгибающимися пальцами.
   — Так, так, сказал он, Анатолий Павлович, садись, кавунца покушай. И вы, панич… Как вас звать-то?
   — Юрий Николаевич, — несколько предупредительно улыбаясь, ответил Юрий.
   Он чувствовал себя неловко, но ему уже очень нравился этот спокойный старый мужик с его ласковым, полурусским, полухохлацким говором.
   — Юрий Миколаевич, так… Ну, знакомы будем. Садись, Юрий Миколаевич.
   Юрий и Рязанцев сели к огню, подкатив две тяжелые твердые тыквы.
   — Ну, покажьте, покажьте, что настреляли, — заинтересовался Кузьма.
   Груда битой птицы, пятная землю кровью, вывалилась из ягдташей. При танцующем свете костра она имела странный и неприятный вид. Кровь казалась черной, а скрюченные лапки как будто шевелились.
   Кузьма потрогал селезня под крыло.