Страница:
Можно привыкнуть за несколько часов переживать то, что положено пережить за несколько дней, и можно летать на самолетах, как на такси, по делам службы, но когда дорога связывает главные острова твоей жизни, есть что-то страшное в длинных перелетах.
В Москве шел дождь... Не было ни свечей, ни полумрака, ни подкрашенных ресниц, был только ее чужой голос в трубке, просторная, выложенная зеленым кафелем кухня, и ее лицо с острыми скулами и тонкими косыми бровями. И подрагивающая длинная коричневая сигарета в ее пальцах, когда она говорила, опустив глаза:
– Знаешь, лучше сразу тебе все скажу... В общем, у меня началась другая жизнь. Я ждала тебя три года, ты действительно ни на кого не похож, с тобой хорошо, не то слово, но... Помнишь, ты говорил мне, что у тебя не хватает мужества, не знаю, мудрости, любить на расстоянии, жить не вместе с тем, что любишь?
– Помню...
– Я такая же. Кроме того, я обычная женщина и мне хочется как-то устроить свою жизнь. Вот.
– Ты меня поцелуешь?
– Да... И ты пойдешь.
На ней были черные вельветовые брюки и облегающая грудь рубашка, белая, просвечивающая, в тонкую штриховую клетку, точь-в-точь как на утренней тайге под крылом, когда я летел полный надежд из Вахты. Не было ни туфель, ни платья, ни запаха духов, вообще ничего не было из того, о чем я мечтал столько дней, и все это уже не имело никакого значения. Были только свежие морщинки у ее глаз, когда она улыбалась, и нестерпимо хотелось расправить их... Я вышел на улицу, где в ярком и холодном блеске городской ночи шел молодой дождик и текла вода по желобкам трамвайных рельс, и от ослепительно освещенного цветочного ларька бежал с ворохом малиновых роз молодой человек в черном костюме, бежал к белому спортивному автомобилю, в котором за мокрым зеленоватым стеклом сидела улыбающаяся девушка в красном открытом платье.
Я шел и думал о том, как обрушится на меня непосильной ношей обратная дорога в Вахту, как все то, что могло бы принести волшебную радость, будет теперь только подчеркивать ужасающую пустоту вокруг меня. Я думал о том, как буду собираться на охоту, грузить свою «деревяшку», как поеду по Вахте и каково будет мне проезжать все эти ручьи, распадки, мыс, где мы с ней пили чай. И что будет дальше, когда я приеду в избушку, где еще верное время хранит ее присутствие, где она наверняка что-то забыла, какую-нибудь расческу, носки или еще что-нибудь, ждущее своего часа, чтобы на меня обрушиться. Почему всегда жизнь готовит то, чего в этот момент не ждешь и от чего становится так больно, что нет сил жить, и только опыт говорит: «Терпи, все пройдет»?
Я стал представлять себя в лодке, камни, ржавые лиственницы на берегах, облако с косой занавеской снега, ветер, волны, запах бензина и кружащих в вышине больших северных чаек, и стал во мне подыматься ветер, порывистый, отчаянный, подхватывающий душу, которая вот-вот уже сама, как чайка, закружит, распластав крылья и расширяя круги высоко над всем происходящим, над всем родным и навсегда любимым, и увижу я в снежной мгле широкую реку с лодкой и моей фигурой, и этот город, и цветочный ларек, и тебя, и клетки на твоей рубашке, и скажу: любимая, ты правильно поступила – нельзя вечно ждать таких, как я... Спасибо тебе за этот ветер.
ОХОТА
Владимир Новиков
ВИТЯНЯ-НЯНЯ
В Москве шел дождь... Не было ни свечей, ни полумрака, ни подкрашенных ресниц, был только ее чужой голос в трубке, просторная, выложенная зеленым кафелем кухня, и ее лицо с острыми скулами и тонкими косыми бровями. И подрагивающая длинная коричневая сигарета в ее пальцах, когда она говорила, опустив глаза:
– Знаешь, лучше сразу тебе все скажу... В общем, у меня началась другая жизнь. Я ждала тебя три года, ты действительно ни на кого не похож, с тобой хорошо, не то слово, но... Помнишь, ты говорил мне, что у тебя не хватает мужества, не знаю, мудрости, любить на расстоянии, жить не вместе с тем, что любишь?
– Помню...
– Я такая же. Кроме того, я обычная женщина и мне хочется как-то устроить свою жизнь. Вот.
– Ты меня поцелуешь?
– Да... И ты пойдешь.
На ней были черные вельветовые брюки и облегающая грудь рубашка, белая, просвечивающая, в тонкую штриховую клетку, точь-в-точь как на утренней тайге под крылом, когда я летел полный надежд из Вахты. Не было ни туфель, ни платья, ни запаха духов, вообще ничего не было из того, о чем я мечтал столько дней, и все это уже не имело никакого значения. Были только свежие морщинки у ее глаз, когда она улыбалась, и нестерпимо хотелось расправить их... Я вышел на улицу, где в ярком и холодном блеске городской ночи шел молодой дождик и текла вода по желобкам трамвайных рельс, и от ослепительно освещенного цветочного ларька бежал с ворохом малиновых роз молодой человек в черном костюме, бежал к белому спортивному автомобилю, в котором за мокрым зеленоватым стеклом сидела улыбающаяся девушка в красном открытом платье.
Я шел и думал о том, как обрушится на меня непосильной ношей обратная дорога в Вахту, как все то, что могло бы принести волшебную радость, будет теперь только подчеркивать ужасающую пустоту вокруг меня. Я думал о том, как буду собираться на охоту, грузить свою «деревяшку», как поеду по Вахте и каково будет мне проезжать все эти ручьи, распадки, мыс, где мы с ней пили чай. И что будет дальше, когда я приеду в избушку, где еще верное время хранит ее присутствие, где она наверняка что-то забыла, какую-нибудь расческу, носки или еще что-нибудь, ждущее своего часа, чтобы на меня обрушиться. Почему всегда жизнь готовит то, чего в этот момент не ждешь и от чего становится так больно, что нет сил жить, и только опыт говорит: «Терпи, все пройдет»?
Я стал представлять себя в лодке, камни, ржавые лиственницы на берегах, облако с косой занавеской снега, ветер, волны, запах бензина и кружащих в вышине больших северных чаек, и стал во мне подыматься ветер, порывистый, отчаянный, подхватывающий душу, которая вот-вот уже сама, как чайка, закружит, распластав крылья и расширяя круги высоко над всем происходящим, над всем родным и навсегда любимым, и увижу я в снежной мгле широкую реку с лодкой и моей фигурой, и этот город, и цветочный ларек, и тебя, и клетки на твоей рубашке, и скажу: любимая, ты правильно поступила – нельзя вечно ждать таких, как я... Спасибо тебе за этот ветер.
ОХОТА
Осень выдалась затяжная с ранними морозами. Тимофей в шугу и снег пробивался на участок, опасаясь, что река станет в узких местах и он не успеет развести продукты. Вода была низкая, кругом торчали камни, мешала шуга, закрывая дно. Бензин нынче привезли плохой, смешанный с соляркой, и, чтобы утром завести мотор, приходилось выливать на цилиндры с полчайника кипятку. В мелкой и длинной шивёре возле Бедной речки несколько раз глох мотор. Груженую лодку тащило назад вместе со льдом, в окнах между льдинами мелькали рыжие камни, и Тимофей в десятый раздергал мотор и снова, стиснув зубы, пробирался вверх, не обращая внимания на пронизывающий ветер и снег, секущий лицо. Но едва он добрался до первой избушки, степлило, пошел дождь, а потом долго стояла весенняя солнечная погода и лезли от тепла в голову ненужные воспоминания. Соболь уже «вышел», то есть оделся в зимний мех, но Тимофей все не решался настораживать капканы, боясь спарить пушнину в такое тепло, и в ожидании мороза рубил кулемки, ловил рыбу и вместе с мужиками костерил по рации погоду, у которой «вечно все не вовремя». Жизнь как бы остановилась. Копаясь у берега с мотором, он тупо глядел на упавшую в воду отвертку. Она, серебрясь, лежала на каменистом дне, над ней плавали мальки, и казалось, что это все уже когда-то было. Однажды поздно вечером он вышел на улицу, не веря своим глазам – все было белым от снега. Взятый с чурки колун оставил черный силуэт. Тимофей заснул успокоенный и полный надежды, а утром снова шел дождь и снега как не бывало.
Он взялся строить баню, навалял леса, толстых мясистых кедрин, обрубил сучки, раскряжевал лес на бревна, стаскал их веревкой к избушке, а вершинник распилил на чурки, переколол половинками и сложил в поленницу. На другой день взялся за сруб и вечером курил у костра, глядя на подросшие стены, на яркие свеже протесанные бревна, на гору длинных смолистых щепок под ними, в который раз дивясь упрямой силе, с какой растет среди строительного беспорядка крепкий светло-желтый куб. Докончить его он не успел – пошел снег.
Осень пронеслась, как запой... Он шел по путику, собаки кого-то лаяли, он бросал капканы и, провоевав с ушедшим в корни соболем, пил чай, вдыхая едкий запах паленого лишайника и распекая за «лукавость» небольшую рыжую сучку. Горело лицо, сизыми иглами вытаивал снег вокруг костра, и, единственное, о чем он жалел в эти минуты, что не было рядом сына Вовки.
С каждым снегопадом все глубже уходили в снег валежины и прочий хлам, наконец замерзала река, позволяя срезать по льду любой изгиб берега, и хорошо было первый раз прокатиться на «Буране», заехать прямо к избушке, наделать разворотов, навозить дров и сложить их у самых дверей.
Но осень давно прошла, давно стояла зима, близился Новый год и многие охотники уже выехали домой. Тимофей, настроясь на еще одну проверку капканов, чувствовал, что не выдержит и сорвется раньше. Перед глазами стояла праздничная вечерняя деревня с лучом снегоходной фары в конце улицы, кто-то, аппетитно скрипя валенками, торопился в клуб, чудился запах пельменей, но дело было даже не в пельменях, а просто в ощущении тепла, праздника и дома. Он представлял, как напарится в бане, отмоет руки, как будет сидеть в избе на лавке, накинув полотенце на голые плечи, пока Лида достает из подполья грибы, черемшу в банке, переложенную камушками, как привалится к нему повзрослевший Вовка.
Тимофей ждал, пока сдадут морозы, но время будто снова остановилось, как тогда осенью. Когда чуть потеплело, он поехал, сначала тайгой до избушки охотника-соседа, который был уже дома, потом рекой. Дул с юга встречный ветер, мутно глядело солнце. Возле порогов он влез в наледь и часа два вытаскивал «Буран», раскатывая взад-вперед траншею в зеленой дымящейся каше, потом наконец выгнал его на твердый снег, долго ворочал с бока на бок, выгребая мокрый снег из катков и дыша на красные руки. Темнело, несся снег, стыли мокрые ноги. Наконец он выколотил гусеницы и поехал дальше – километрах в семи была избушка, когда он в нее входил, пальцы на ногах почти не чувствовали.
Домой он добрался на другой день под вечер. Лиды не было, у телевизора клевал носом Вовка, а посреди комнаты стоял новый сервант с блестящими рядами рюмок. «Купила, не посоветовалась, – досадовал Тимофей, – все хочет, чтобы как в городе было, лучше б мотор новый взяли...» Тимофей любил живое дерево, все делал сам, ему нравились бревенчатые стены, струганные столы и лавки. Сервант шел всему этому, как корове седло. Значит, штукатурить придется, обои клеить... Хоть бы передала по рации через мужиков, я бы приготовился. Пришла Лида, Тимофей, как ни старался, не мог скрыть недовольства, встреча произошла совсем не так, как он мечтал. Он помылся в бане, выпил стопку, поел, лег к жене, обнял ее. Она сказала извиняющимся шепотом: «Тимош, нельзя сегодня...» Он поцеловал ее в щеку, лег на спину, закрыл глаза – навстречу побежала освещенная фарой бурановская дорога...
Утром, когда Лида ушла на работу, а Вовка в школу, он лежал вялый под мягким пухлым одеялом и курил сигарету с фильтром. Потом пошел в контору – не терпелось встретиться с мужиками. Те сидели по домам и разводили руками, косясь на супруг. Собрались через несколько дней, когда настрой уже прошел, и вместо веселой встречи охотников получилось напряженное застолье с наряженными женами, все до осоловелости наелись обильными закусками и разошлись по домам. На другой день под вечер Тимофей вез воду с Енисея и, завидев дымок над Витькиной мастерской, остановился и открыл низкую дверь. Витька с Серегой меняли гусеницу, глаза у них блестели. Тимофей отвез воду и сказал Лиде, что пойдет поможет Витьке с «гусянкой». В мастерской горела лампочка, стоял на боку красный измятый «Буран», пахло бензином, сидели дружные веселые мужики в засаленных фуфайках, вился папиросный дым, на ящике лежал хлеб, луковица и мерзлый омуль. Домой Тимофей пришел в третьем часу, дверь была заперта изнутри. Он постучал. Лида не спала и, казалось, все это время готовилась к скандалу: «Че колотишь! По голове себе колоти! Иди к своему Витьке! „Буран“ он делает, а сам нажрался, как свин. Три месяца ждала его, дел полно, не может дома побыть... Завез в дыру, а сам только и норовит удрать... То к Витьке, то к Митьке, то в тайгу свою... Да ты туда от работы бежишь! Небось придешь в свой лес и на нарах валяешься кверху брюхом, а тут горбаться, как проклятая, с водой да с дровами...» Тимофей уже хотел повиниться, но последние слова жены вывели его из себя, он хлопнул дверью и ушел ночевать к Витьке. Вернулся на другой день, Лида ходила надутая, продолжала ворчать на него при Вовке. Он завел «Буран», зацепил сани и уехал за сеном на ту сторону Енисея. Зарод [5]был в толстой коре прессованного снега. Тимофей откалывал его лопатой: «Все равно помиримся, деваться некуда». Пахло сеном и летом, ехал по снегу сухой цветок пижмы. «Ее тоже понять надо: не он – жила бы себе в Лесосибирске, баба красивая, вышла бы замуж за какого-нибудь начальника. А с Вовкой костьми лягу, а по-своему сделаю». Тимофей подцепил вилами пахучий пласт сена: «Придумала тоже – радиотехнический»...
Вечером они с Лидой собрались посмотреть фильм, но рано выключили свет, не хватало солярки – разгильдяй-тракторист по осени переехал шланг, и половина горючего утекла в землю.
Утром начальник собрал охотников в конторе. Речь шла об оплате пушнины, цена на которую падала. Все зависило от каких-то людей, организаций, надо было вникать, кого-то понимать – будто от этого что-то менялось.
Домой Тимофей пришел мрачный, все расползалось по швам. На кой хрен мчался, в воде сидел, технику гробил?...
По телевидению рекламировали электронную машину последнего поколения. Ее обладателей ждали новые удобства и независимость, а в итоге еще большая зависимость от фирм по обслуживанию и без конца устаревающих технологий. «Так и хотят тебя беспомощным сделать!» – раздражался Тимофей. Потом вокзального вида певица что-то спела на подозрительно знакомую мелодию. «Да пошла ты! – сказал Тимофей и выключил телевизор, – ладно, Новый год пережить, а там обратно на участок»...
Он отминал соболей и думал о тайге, где если что и случается, то только по собственной дури. Он думал о своих сиротливо-пустых избушках, о повороте реки с высоким берегом и парящей полыньей, о чем-нибудь еще неделю назад смертельно важном, а теперь вдруг отодвинутом куда-то на задворки души. Только бы Вовка побыстрей вырос...
И он представлял, как будет охотиться с Вовкой, как покажет ему дороги, через год-другой отдаст избушку, как обязательно по осени заночует с ним в тайге – там, где мир сведен до размеров, когда в нем еще можно навести порядок своими руками.
Он взялся строить баню, навалял леса, толстых мясистых кедрин, обрубил сучки, раскряжевал лес на бревна, стаскал их веревкой к избушке, а вершинник распилил на чурки, переколол половинками и сложил в поленницу. На другой день взялся за сруб и вечером курил у костра, глядя на подросшие стены, на яркие свеже протесанные бревна, на гору длинных смолистых щепок под ними, в который раз дивясь упрямой силе, с какой растет среди строительного беспорядка крепкий светло-желтый куб. Докончить его он не успел – пошел снег.
Осень пронеслась, как запой... Он шел по путику, собаки кого-то лаяли, он бросал капканы и, провоевав с ушедшим в корни соболем, пил чай, вдыхая едкий запах паленого лишайника и распекая за «лукавость» небольшую рыжую сучку. Горело лицо, сизыми иглами вытаивал снег вокруг костра, и, единственное, о чем он жалел в эти минуты, что не было рядом сына Вовки.
С каждым снегопадом все глубже уходили в снег валежины и прочий хлам, наконец замерзала река, позволяя срезать по льду любой изгиб берега, и хорошо было первый раз прокатиться на «Буране», заехать прямо к избушке, наделать разворотов, навозить дров и сложить их у самых дверей.
Но осень давно прошла, давно стояла зима, близился Новый год и многие охотники уже выехали домой. Тимофей, настроясь на еще одну проверку капканов, чувствовал, что не выдержит и сорвется раньше. Перед глазами стояла праздничная вечерняя деревня с лучом снегоходной фары в конце улицы, кто-то, аппетитно скрипя валенками, торопился в клуб, чудился запах пельменей, но дело было даже не в пельменях, а просто в ощущении тепла, праздника и дома. Он представлял, как напарится в бане, отмоет руки, как будет сидеть в избе на лавке, накинув полотенце на голые плечи, пока Лида достает из подполья грибы, черемшу в банке, переложенную камушками, как привалится к нему повзрослевший Вовка.
Тимофей ждал, пока сдадут морозы, но время будто снова остановилось, как тогда осенью. Когда чуть потеплело, он поехал, сначала тайгой до избушки охотника-соседа, который был уже дома, потом рекой. Дул с юга встречный ветер, мутно глядело солнце. Возле порогов он влез в наледь и часа два вытаскивал «Буран», раскатывая взад-вперед траншею в зеленой дымящейся каше, потом наконец выгнал его на твердый снег, долго ворочал с бока на бок, выгребая мокрый снег из катков и дыша на красные руки. Темнело, несся снег, стыли мокрые ноги. Наконец он выколотил гусеницы и поехал дальше – километрах в семи была избушка, когда он в нее входил, пальцы на ногах почти не чувствовали.
Домой он добрался на другой день под вечер. Лиды не было, у телевизора клевал носом Вовка, а посреди комнаты стоял новый сервант с блестящими рядами рюмок. «Купила, не посоветовалась, – досадовал Тимофей, – все хочет, чтобы как в городе было, лучше б мотор новый взяли...» Тимофей любил живое дерево, все делал сам, ему нравились бревенчатые стены, струганные столы и лавки. Сервант шел всему этому, как корове седло. Значит, штукатурить придется, обои клеить... Хоть бы передала по рации через мужиков, я бы приготовился. Пришла Лида, Тимофей, как ни старался, не мог скрыть недовольства, встреча произошла совсем не так, как он мечтал. Он помылся в бане, выпил стопку, поел, лег к жене, обнял ее. Она сказала извиняющимся шепотом: «Тимош, нельзя сегодня...» Он поцеловал ее в щеку, лег на спину, закрыл глаза – навстречу побежала освещенная фарой бурановская дорога...
Утром, когда Лида ушла на работу, а Вовка в школу, он лежал вялый под мягким пухлым одеялом и курил сигарету с фильтром. Потом пошел в контору – не терпелось встретиться с мужиками. Те сидели по домам и разводили руками, косясь на супруг. Собрались через несколько дней, когда настрой уже прошел, и вместо веселой встречи охотников получилось напряженное застолье с наряженными женами, все до осоловелости наелись обильными закусками и разошлись по домам. На другой день под вечер Тимофей вез воду с Енисея и, завидев дымок над Витькиной мастерской, остановился и открыл низкую дверь. Витька с Серегой меняли гусеницу, глаза у них блестели. Тимофей отвез воду и сказал Лиде, что пойдет поможет Витьке с «гусянкой». В мастерской горела лампочка, стоял на боку красный измятый «Буран», пахло бензином, сидели дружные веселые мужики в засаленных фуфайках, вился папиросный дым, на ящике лежал хлеб, луковица и мерзлый омуль. Домой Тимофей пришел в третьем часу, дверь была заперта изнутри. Он постучал. Лида не спала и, казалось, все это время готовилась к скандалу: «Че колотишь! По голове себе колоти! Иди к своему Витьке! „Буран“ он делает, а сам нажрался, как свин. Три месяца ждала его, дел полно, не может дома побыть... Завез в дыру, а сам только и норовит удрать... То к Витьке, то к Митьке, то в тайгу свою... Да ты туда от работы бежишь! Небось придешь в свой лес и на нарах валяешься кверху брюхом, а тут горбаться, как проклятая, с водой да с дровами...» Тимофей уже хотел повиниться, но последние слова жены вывели его из себя, он хлопнул дверью и ушел ночевать к Витьке. Вернулся на другой день, Лида ходила надутая, продолжала ворчать на него при Вовке. Он завел «Буран», зацепил сани и уехал за сеном на ту сторону Енисея. Зарод [5]был в толстой коре прессованного снега. Тимофей откалывал его лопатой: «Все равно помиримся, деваться некуда». Пахло сеном и летом, ехал по снегу сухой цветок пижмы. «Ее тоже понять надо: не он – жила бы себе в Лесосибирске, баба красивая, вышла бы замуж за какого-нибудь начальника. А с Вовкой костьми лягу, а по-своему сделаю». Тимофей подцепил вилами пахучий пласт сена: «Придумала тоже – радиотехнический»...
Вечером они с Лидой собрались посмотреть фильм, но рано выключили свет, не хватало солярки – разгильдяй-тракторист по осени переехал шланг, и половина горючего утекла в землю.
Утром начальник собрал охотников в конторе. Речь шла об оплате пушнины, цена на которую падала. Все зависило от каких-то людей, организаций, надо было вникать, кого-то понимать – будто от этого что-то менялось.
Домой Тимофей пришел мрачный, все расползалось по швам. На кой хрен мчался, в воде сидел, технику гробил?...
По телевидению рекламировали электронную машину последнего поколения. Ее обладателей ждали новые удобства и независимость, а в итоге еще большая зависимость от фирм по обслуживанию и без конца устаревающих технологий. «Так и хотят тебя беспомощным сделать!» – раздражался Тимофей. Потом вокзального вида певица что-то спела на подозрительно знакомую мелодию. «Да пошла ты! – сказал Тимофей и выключил телевизор, – ладно, Новый год пережить, а там обратно на участок»...
Он отминал соболей и думал о тайге, где если что и случается, то только по собственной дури. Он думал о своих сиротливо-пустых избушках, о повороте реки с высоким берегом и парящей полыньей, о чем-нибудь еще неделю назад смертельно важном, а теперь вдруг отодвинутом куда-то на задворки души. Только бы Вовка побыстрей вырос...
И он представлял, как будет охотиться с Вовкой, как покажет ему дороги, через год-другой отдаст избушку, как обязательно по осени заночует с ним в тайге – там, где мир сведен до размеров, когда в нем еще можно навести порядок своими руками.
Владимир Новиков
НОВИКОВВладимир Георгиевич родился в д. Концы Смоленской обл. Окончил Витебский ветеринарный институт. Работал ветврачом, секретарем парторганизации, заворготделом райкома партии, председателем поссовета в Хиславичском районе Смоленской обл. В настоящее время начальник Краснинской районной станции по борьбе с болезнями животных. В 1998 году в областном издательстве «Смядынь» вышла его первая книга стихов и прозы «Два тополя». В 1999 году там же издана вторая книга повестей и рассказов «Я не хочу тебя терять», в 2000 году появилась третья книга прозы «Начать из далека».
Член Союза писателей России.
Член Союза писателей России.
ВИТЯНЯ-НЯНЯ
Из Чечни Витюня вернулся без руки. Осколок от гранаты отхватил локтевой сустав, срезал его, как ножом, навсегда отделил от руки и тела и отшвырнул окровавленным, безобразным куском плоти на чужую и ненавистную чеченскую землю.
В первые секунды после ранения Витька даже не почувствовал боли и страха. Он скорее увидел, что ранен, и в следующие мгновения потерял сознание. Боль, обида и отчаяние появились потом, когда слегка подвыпивший сухопарый хирург устало посмотрел на развороченный Витюнин локоть и хрипло произнес:
– Извини, друг, я не Елизаров.
Витек не знал, кто такой Елизаров, никогда не слышал этой фамилии, никто ему о нем не говорил. Но паренек сразу понял, что врач упомянул какого-то серьезного мужика, смышленого и толкового, который все умеет и наверняка бы ему, раненому солдату, помог. Но на его беду Елизарова рядом не было, а значит, Витькины дела плохи, и он совсем не чувствовал руки. Она не то омертвела, не то вся горела огнем. Витька тревожно и тоскливо смотрел на неподвижную руку, касался ее пальцами здоровой руки, словно подбадривая, надеясь мякишами пальцев уловить и ощутить чувствительность кожи, движение крови по жилам, наконец просто признаки жизни, тепло жизни. Но все Витькины надежды распадались на осколки, они падали в пропасть разочарования и там, на дне этого темного ущелья, окончательно разбивались, превращаясь в пыль, которую на все стороны раздувал и разносил холодный ветер отчаяния.
«Ё-моё! – переживал сам не свой Витюня. – Какая невезуха! Это же правая рука. Правая! Та самая, которой я ем, пишу письма домой, здороваюсь с пацанами. Теперь руки у меня не будет. Ее отрежут и выбросят, как хлам, мусор, как ненужные отходы. Я стану калекой. Инвалидом. За спиной меня будут называть куцепалым и одноруким. Вон Витька однорукий пошел. Так и будет. А Танька от меня, конечно, отвернется. Зачем я ей – калека. Ей стыдно будет рядом со мной, с одноруким. Она такая красивая».
Кошки скребли на солдатской душе. Витьке хотелось закричать, не стесняясь, обложить отборным матом и пьяного хирурга, и белоснежных медсестер. У него вдруг возникло желание вскочить на ноги, сжать кулак оставшейся руки и трясти им у всех под носом и приказывать, чтобы они спасли ему руку.
«Неужели ничего нельзя сделать?! Сволочи! Оставьте мне руку! Оставьте!»
Но сдержался Витек, понял, что криком не поможешь, да и врачи-то не виноваты. Остыл и притих солдат. Не закричал, не стал материться. Закусил губы, а здоровой рукой потер серые глаза, плененные грустью, чтобы не расплакаться от тоски, не распустить нюни перед озабоченными сестричками, кое-кто из которых были не намного старше его самого.
Они между тем готовились к операции. Светились, гремели шприцами, скальпелями и прочей хирургической утварью. Медсестры сочувственно, с нескрываемым переживанием поглядывали на невысокого коренастого и симпатичного солдатика и о чем-то тихо переговаривались. Потом ему сделали укол.
Витек как будто смирился и уже не пугался предстоящей ампутации. Грусть и тоска в глазах сменились покорностью и даже безразличием. И все же где-то в глубине их неярко светилась искорка надежды.
Витька подозвал хирурга. Тот наклонился к нему, обдав спиртовым перегаром.
– Кто такой Елизаров? – тихо спросил солдат.
Врач даже отшатнулся, услышав такой неожиданный вопрос. Он был готов услышать просьбу не ампутировать руку или о дополнительной дозе обезболивающего, может быть, просто покурить. А этот такую любознательность проявляет. Надо же!
– Ну ты, парень, даешь! – восторженно воскликнул врач. – Молодец! – И тут же ответил на Витькин вопрос. – Елизаров – знаменитнй хирург. Он Брумеля – нашего прыгуна в высоту – на ноги поставил, когда тот в автомобильную аварию попал и от ноги ничего не осталось.
– Совсем ничего? – округлились глаза у Витюни.
– Груда костей, – многозначительно продолжал хирург, – а Елизаров их собрал снова, восстановил ногу, и Брумель еще прыгал.
– Где живет Елизаров? – спросил Витька, ощущая действие укола. Перед глазами появилась пелена, укутывающая хирурга, и делая его невидимым.
– Умер он, – услышал его голос Витюня сквозь пелену.
– Жалко, хороший мужик, – прошептал солдат, стараясь в последний миг рассмотреть лицо хирурга и погружаясь в мягкую сонную ауру, еле слышно произнес, – и руки жалко.
После операции Витька отправили в Ростов на лечение и реабилитацию. Здесь в чистоте и тишине госпитальной палаты он пришел понемногу в себя. Успокоился, огляделся. А когда увидел, какие тяжелые лежат тут пацаны, ему стало как-то не по себе, стыдно, что отдавал свою душу на глумление отчаянию и тоске. Он содрал с глаз завесу уныния и ясным взглядом, но переполненным состраданием и сочувствием, смотрел на безногих, слепых, неподвижных, упакованных в бинты и гипс сверстников. По сравнению с ними Витька считал себя самым здоровым и самым счастливым. Поэтому стал ухаживать за тяжелыми пацанами. Прикуривал им сигареты, кормил, поил, относил «утки», читал газеты и письма из дома. Всегда старался улыбаться, шутил, беззлобно матерился, рассказывал анекдоты, был первым помощником у медсестер.
В шутку и ласково его звали Витяня-няня.
«Витяня, подай. Витяня, принеси. Витяня, подержи». Витек всегда был на подхвате и по первому зову вскакивал и спешил помочь любому, кто его об этом просил.
И все-таки он еще никак не мог привыкнуть, смириться с мыслью, что у него нет руки. Когда наступала ночная тишина и его подопечные засыпали, Витек неслышно уходил в туалет, закрывался там, задумчиво курил и беззвучно плакал.
Он хорошо понимал, что десятки парней в этом госпитале в таком отчаянном положении и горе, что и жить им не хочется.
Разве есть на земле такие слова, которые бы утешили водителя БМП девятнадцатилетнего Саньку из соседней палаты, у которого обеих ног нет и выжжены глаза? Как же ему Саньке-то жить дальше? А родителям каково? До конца дней своих смотреть на увечного сына и думать, чтобы он только не сделал что-нибудь с собой. Это же какое сердце может выдержать, а?
Все понимал Витек, через сердце пропускал свои мысли и думы. Переживал, но все равно не мог согласиться, отторгала душа эту мысль, что он теперь калека. Однорукий инвалид. Да, на месте ноги и целы глаза. А руки-то нет! Нет ее! И не будет! Никогда! Кому он нужен калека?
Все чаще и чаще Витюня вспоминал Таню, девушку, которая провожала его в армию, писала письма, обещала ждать. Он отвечал ей скупо и скромно, рассказывая в нескольких строчках о солдатском житье-бытье, не жалуясь на службу и не расхваливая ее. Но всегда интересовался Танькиными студенческими успехами, потому что собирался после армии обязательно поступить в тот же институт и вместе учиться. Но в этом ей пока не признавался.
Ах, мечты, мечты. Они враз лопнули, как мыльные пузыри, не оставив даже запаха, превратившись в глупые, бессмысленные замыслы, в которые кого-либо посвящать, а тем более Таньку, выглядело бы сумасшествием.
Вот и ходил он по ночам, как одинокий призрак, размахивая пустым рукавом больничного халата, прятался в туалете и выплакивался, и выговаривался самому себе, думая о Татьяне, но не связывая свое будущее с ее именем.
Утром как ни в чем не бывало Витек бодрый и веселый уже ворковал возле тяжелораненых пацанов, утешая их и помогая в утренних делах. Витяня-няня погружался в работу с головой, чтобы из нее выветрились тяжелые ночные мысли. То тут, то там слышалось: «Витяня, подай воды, Витяня, подставь „утку“. Витяня, прикури сигаретку». Он всюду успевал, выполнял любую просьбу ребят, старался все делать аккуратно, заботливо, никого не забывая.
Как-то раз Витьку удержал за руку Санька, слепой, безногий водитель БМП.
– Хороший ты пацан, Витек, – неожиданно сказал он, – добрый. – Он улыбнулся сухими, потрескавшимися губами, которые на забинтованной голове вместе с облупленным маленьким носом подтверждали, что под слоем вонючей мази и бинтов скрыто лицо молодого парня. – Вот у тебя руки нет. – Санька как будто спрашивал и рассуждал одновременно.
– Ага, – кивнул Витька.
– Даже правой, – со знанием дела подтвердил он. – А сам веселишься, с нами возишься. Неужели не переживаешь? Или рад, что живой остался?
– Какая тут радость, – грустно произнес Витек, – инвалид я теперь, калека. По левой бы так не переживал. Правая – есть правая. И пацанам помогаю, чтоб не думать про это, и они чтоб не думали. И вообще, друг другу надо помогать.
– Да, – тихо согласился Санька, – только из меня плохой помощник получится. Я бы рад, – пальцы рук его дрогнули, и Витька понял, что собеседник огорчился и расстроился.
Они помолчали.
– У тебя девушка есть? – вдруг спросил Санька.
– Есть, – невесело ответил Витюня, ему не хотелось говорить на эту тему, потому что воспоминание о Таньке, мысли о ней выводили его из равновесия, вносили сумятицу в душу и лишали его работоспособности.
Санька, кажется, это понял, может быть, даже интуитивно догадался и больше с расспросами на эту щепетильную тему не лез.
Снова немного помолчали.
– Витек, – опять начал разговор Санька, – можешь мне честно ответить на один вопрос?
– Давай, – заинтересовался Витька, – спрашивай.
– Только честно, – повторил он и тут же спросил: – Отдал бы ты мне один глаз и ногу?
Витька думал какое-то мгновение, но быстро и искренне ответил:
– Конечно, отдал бы.
– Правда? – воскликнул Санька.
– Слово даю, – решительно подтвердил Витек.
– Вот это дело! – обрадовался Санька-водитель. – А я тебе, Витька, за это руку отдам. Правую!
Он так и сказал – «отдам», как будто сделка по обмену руками и ногами была заключена и это уже свершившийся факт.
– Представляешь, – воодушевленно и радостно говорил Санька, – никакой ты не калека – у тебя будет две руки, а у меня глаз, рука и нога. Вот это да! – воспрял духом Санька. – Я смогу все увидеть, рукой научусь делать все что надо, а к ноге найду классный протез.
– Мы поедем с тобой к Елизарову, – подхватил Витька эмоциональный Санькин настрой. Ему тоже вдруг захотелось пофантазировать, помечтать, окунуться в сказочные грезы, где осуществляются мечты и желания, где можно встретиться с доктором Елизаровым, который внимательно их выслушает и, конечно, поможет.
– А кто это такой? – спросил Санька.
– Мировой хирург, – невозмутимо отвечал Витек, – из костей ногу лепит только так.
– Где он живет? – поинтересовался друг.
Витька на секунду-другую замялся. Поддатый хирург тогда дал убийственный ответ, и Витек его помнил. Не станет же он говорить то же самое Саньке. И тогда Витька быстро соврал, правдоподобно и убедительно.
– В Москве. Где он еще может жить?
Потом ребята покурили, думая каждый о своем, но еще оставаясь со своими обнадеживающими мечтами.
– Спасибо, Витек, за ногу и глаз, – сказал Санька, когда сигареты были докурены, – ты настоящий друг. – Он вздохнул, облизнул губы и тихо произнес, – буду спать, хочу, чтоб все это приснилось. Давно хороших снов не видел. Все темнота и темнота.
Этот разговор заставил Витьку задуматься о многом и по-другому к себе отнестись. Он нацарапал левой рукой письмо домой. Написал правду, но не жаловался и не лил слез. Убедительно просил пока к нему не приезжать. «Нечего людей смешить и меня позорить. Я тут самый здоровый. Когда выпишут – сообщу. – Выводил Витек неуклюжие слова левой рукой. – Таньке чтоб ни слова. Я сам ей напишу».
Слово он сдержал и сообщил родителям про выписку, но срок ее назвал неделей позже. Не хотел Витюня, чтоб за ним приезжали, как за маленьким каким-то и беспомощным. Голова на месте, ноги целы, а с одной рукой даже удобней – много сумок тащить не придется. Поэтому явился он домой на целую неделю раньше, как снег на голову.
Слух о том, что Витька вернулся из Чечни без руки, облетел поселок в одночасье. Но это не удручало, не пугало и не унижало, Витек сделал вид, что все происходящее вокруг его не касается, как будто разговор вообще идет не о нем. О ком-то другом, незнакомом ему человеке.
Уже в первый день по приезде домой, когда мать не успела наплакаться от горя и счастья и отец накуриться до синевы от переживаний за искалеченного сына, Витек, побродив по дому и вокруг него, переоделся и собрался пойти погулять.
Удивленная мать спросила:
– Куда ты, сынок?
– Пройдусь, с ребятами повидаюсь, – спокойно ответил Витька.
– Как, прямо сейчас? – опешила она.
– А что тут такого? – не понял сын.
– Как же... – растерялась женщина, не находя подходящих и правильных слов, – ведь ты без руки. Стыдно как-то сразу... – Она опустила глаза и прикрыла их ладонью. – Может, подождал бы.
В первые секунды после ранения Витька даже не почувствовал боли и страха. Он скорее увидел, что ранен, и в следующие мгновения потерял сознание. Боль, обида и отчаяние появились потом, когда слегка подвыпивший сухопарый хирург устало посмотрел на развороченный Витюнин локоть и хрипло произнес:
– Извини, друг, я не Елизаров.
Витек не знал, кто такой Елизаров, никогда не слышал этой фамилии, никто ему о нем не говорил. Но паренек сразу понял, что врач упомянул какого-то серьезного мужика, смышленого и толкового, который все умеет и наверняка бы ему, раненому солдату, помог. Но на его беду Елизарова рядом не было, а значит, Витькины дела плохи, и он совсем не чувствовал руки. Она не то омертвела, не то вся горела огнем. Витька тревожно и тоскливо смотрел на неподвижную руку, касался ее пальцами здоровой руки, словно подбадривая, надеясь мякишами пальцев уловить и ощутить чувствительность кожи, движение крови по жилам, наконец просто признаки жизни, тепло жизни. Но все Витькины надежды распадались на осколки, они падали в пропасть разочарования и там, на дне этого темного ущелья, окончательно разбивались, превращаясь в пыль, которую на все стороны раздувал и разносил холодный ветер отчаяния.
«Ё-моё! – переживал сам не свой Витюня. – Какая невезуха! Это же правая рука. Правая! Та самая, которой я ем, пишу письма домой, здороваюсь с пацанами. Теперь руки у меня не будет. Ее отрежут и выбросят, как хлам, мусор, как ненужные отходы. Я стану калекой. Инвалидом. За спиной меня будут называть куцепалым и одноруким. Вон Витька однорукий пошел. Так и будет. А Танька от меня, конечно, отвернется. Зачем я ей – калека. Ей стыдно будет рядом со мной, с одноруким. Она такая красивая».
Кошки скребли на солдатской душе. Витьке хотелось закричать, не стесняясь, обложить отборным матом и пьяного хирурга, и белоснежных медсестер. У него вдруг возникло желание вскочить на ноги, сжать кулак оставшейся руки и трясти им у всех под носом и приказывать, чтобы они спасли ему руку.
«Неужели ничего нельзя сделать?! Сволочи! Оставьте мне руку! Оставьте!»
Но сдержался Витек, понял, что криком не поможешь, да и врачи-то не виноваты. Остыл и притих солдат. Не закричал, не стал материться. Закусил губы, а здоровой рукой потер серые глаза, плененные грустью, чтобы не расплакаться от тоски, не распустить нюни перед озабоченными сестричками, кое-кто из которых были не намного старше его самого.
Они между тем готовились к операции. Светились, гремели шприцами, скальпелями и прочей хирургической утварью. Медсестры сочувственно, с нескрываемым переживанием поглядывали на невысокого коренастого и симпатичного солдатика и о чем-то тихо переговаривались. Потом ему сделали укол.
Витек как будто смирился и уже не пугался предстоящей ампутации. Грусть и тоска в глазах сменились покорностью и даже безразличием. И все же где-то в глубине их неярко светилась искорка надежды.
Витька подозвал хирурга. Тот наклонился к нему, обдав спиртовым перегаром.
– Кто такой Елизаров? – тихо спросил солдат.
Врач даже отшатнулся, услышав такой неожиданный вопрос. Он был готов услышать просьбу не ампутировать руку или о дополнительной дозе обезболивающего, может быть, просто покурить. А этот такую любознательность проявляет. Надо же!
– Ну ты, парень, даешь! – восторженно воскликнул врач. – Молодец! – И тут же ответил на Витькин вопрос. – Елизаров – знаменитнй хирург. Он Брумеля – нашего прыгуна в высоту – на ноги поставил, когда тот в автомобильную аварию попал и от ноги ничего не осталось.
– Совсем ничего? – округлились глаза у Витюни.
– Груда костей, – многозначительно продолжал хирург, – а Елизаров их собрал снова, восстановил ногу, и Брумель еще прыгал.
– Где живет Елизаров? – спросил Витька, ощущая действие укола. Перед глазами появилась пелена, укутывающая хирурга, и делая его невидимым.
– Умер он, – услышал его голос Витюня сквозь пелену.
– Жалко, хороший мужик, – прошептал солдат, стараясь в последний миг рассмотреть лицо хирурга и погружаясь в мягкую сонную ауру, еле слышно произнес, – и руки жалко.
После операции Витька отправили в Ростов на лечение и реабилитацию. Здесь в чистоте и тишине госпитальной палаты он пришел понемногу в себя. Успокоился, огляделся. А когда увидел, какие тяжелые лежат тут пацаны, ему стало как-то не по себе, стыдно, что отдавал свою душу на глумление отчаянию и тоске. Он содрал с глаз завесу уныния и ясным взглядом, но переполненным состраданием и сочувствием, смотрел на безногих, слепых, неподвижных, упакованных в бинты и гипс сверстников. По сравнению с ними Витька считал себя самым здоровым и самым счастливым. Поэтому стал ухаживать за тяжелыми пацанами. Прикуривал им сигареты, кормил, поил, относил «утки», читал газеты и письма из дома. Всегда старался улыбаться, шутил, беззлобно матерился, рассказывал анекдоты, был первым помощником у медсестер.
В шутку и ласково его звали Витяня-няня.
«Витяня, подай. Витяня, принеси. Витяня, подержи». Витек всегда был на подхвате и по первому зову вскакивал и спешил помочь любому, кто его об этом просил.
И все-таки он еще никак не мог привыкнуть, смириться с мыслью, что у него нет руки. Когда наступала ночная тишина и его подопечные засыпали, Витек неслышно уходил в туалет, закрывался там, задумчиво курил и беззвучно плакал.
Он хорошо понимал, что десятки парней в этом госпитале в таком отчаянном положении и горе, что и жить им не хочется.
Разве есть на земле такие слова, которые бы утешили водителя БМП девятнадцатилетнего Саньку из соседней палаты, у которого обеих ног нет и выжжены глаза? Как же ему Саньке-то жить дальше? А родителям каково? До конца дней своих смотреть на увечного сына и думать, чтобы он только не сделал что-нибудь с собой. Это же какое сердце может выдержать, а?
Все понимал Витек, через сердце пропускал свои мысли и думы. Переживал, но все равно не мог согласиться, отторгала душа эту мысль, что он теперь калека. Однорукий инвалид. Да, на месте ноги и целы глаза. А руки-то нет! Нет ее! И не будет! Никогда! Кому он нужен калека?
Все чаще и чаще Витюня вспоминал Таню, девушку, которая провожала его в армию, писала письма, обещала ждать. Он отвечал ей скупо и скромно, рассказывая в нескольких строчках о солдатском житье-бытье, не жалуясь на службу и не расхваливая ее. Но всегда интересовался Танькиными студенческими успехами, потому что собирался после армии обязательно поступить в тот же институт и вместе учиться. Но в этом ей пока не признавался.
Ах, мечты, мечты. Они враз лопнули, как мыльные пузыри, не оставив даже запаха, превратившись в глупые, бессмысленные замыслы, в которые кого-либо посвящать, а тем более Таньку, выглядело бы сумасшествием.
Вот и ходил он по ночам, как одинокий призрак, размахивая пустым рукавом больничного халата, прятался в туалете и выплакивался, и выговаривался самому себе, думая о Татьяне, но не связывая свое будущее с ее именем.
Утром как ни в чем не бывало Витек бодрый и веселый уже ворковал возле тяжелораненых пацанов, утешая их и помогая в утренних делах. Витяня-няня погружался в работу с головой, чтобы из нее выветрились тяжелые ночные мысли. То тут, то там слышалось: «Витяня, подай воды, Витяня, подставь „утку“. Витяня, прикури сигаретку». Он всюду успевал, выполнял любую просьбу ребят, старался все делать аккуратно, заботливо, никого не забывая.
Как-то раз Витьку удержал за руку Санька, слепой, безногий водитель БМП.
– Хороший ты пацан, Витек, – неожиданно сказал он, – добрый. – Он улыбнулся сухими, потрескавшимися губами, которые на забинтованной голове вместе с облупленным маленьким носом подтверждали, что под слоем вонючей мази и бинтов скрыто лицо молодого парня. – Вот у тебя руки нет. – Санька как будто спрашивал и рассуждал одновременно.
– Ага, – кивнул Витька.
– Даже правой, – со знанием дела подтвердил он. – А сам веселишься, с нами возишься. Неужели не переживаешь? Или рад, что живой остался?
– Какая тут радость, – грустно произнес Витек, – инвалид я теперь, калека. По левой бы так не переживал. Правая – есть правая. И пацанам помогаю, чтоб не думать про это, и они чтоб не думали. И вообще, друг другу надо помогать.
– Да, – тихо согласился Санька, – только из меня плохой помощник получится. Я бы рад, – пальцы рук его дрогнули, и Витька понял, что собеседник огорчился и расстроился.
Они помолчали.
– У тебя девушка есть? – вдруг спросил Санька.
– Есть, – невесело ответил Витюня, ему не хотелось говорить на эту тему, потому что воспоминание о Таньке, мысли о ней выводили его из равновесия, вносили сумятицу в душу и лишали его работоспособности.
Санька, кажется, это понял, может быть, даже интуитивно догадался и больше с расспросами на эту щепетильную тему не лез.
Снова немного помолчали.
– Витек, – опять начал разговор Санька, – можешь мне честно ответить на один вопрос?
– Давай, – заинтересовался Витька, – спрашивай.
– Только честно, – повторил он и тут же спросил: – Отдал бы ты мне один глаз и ногу?
Витька думал какое-то мгновение, но быстро и искренне ответил:
– Конечно, отдал бы.
– Правда? – воскликнул Санька.
– Слово даю, – решительно подтвердил Витек.
– Вот это дело! – обрадовался Санька-водитель. – А я тебе, Витька, за это руку отдам. Правую!
Он так и сказал – «отдам», как будто сделка по обмену руками и ногами была заключена и это уже свершившийся факт.
– Представляешь, – воодушевленно и радостно говорил Санька, – никакой ты не калека – у тебя будет две руки, а у меня глаз, рука и нога. Вот это да! – воспрял духом Санька. – Я смогу все увидеть, рукой научусь делать все что надо, а к ноге найду классный протез.
– Мы поедем с тобой к Елизарову, – подхватил Витька эмоциональный Санькин настрой. Ему тоже вдруг захотелось пофантазировать, помечтать, окунуться в сказочные грезы, где осуществляются мечты и желания, где можно встретиться с доктором Елизаровым, который внимательно их выслушает и, конечно, поможет.
– А кто это такой? – спросил Санька.
– Мировой хирург, – невозмутимо отвечал Витек, – из костей ногу лепит только так.
– Где он живет? – поинтересовался друг.
Витька на секунду-другую замялся. Поддатый хирург тогда дал убийственный ответ, и Витек его помнил. Не станет же он говорить то же самое Саньке. И тогда Витька быстро соврал, правдоподобно и убедительно.
– В Москве. Где он еще может жить?
Потом ребята покурили, думая каждый о своем, но еще оставаясь со своими обнадеживающими мечтами.
– Спасибо, Витек, за ногу и глаз, – сказал Санька, когда сигареты были докурены, – ты настоящий друг. – Он вздохнул, облизнул губы и тихо произнес, – буду спать, хочу, чтоб все это приснилось. Давно хороших снов не видел. Все темнота и темнота.
Этот разговор заставил Витьку задуматься о многом и по-другому к себе отнестись. Он нацарапал левой рукой письмо домой. Написал правду, но не жаловался и не лил слез. Убедительно просил пока к нему не приезжать. «Нечего людей смешить и меня позорить. Я тут самый здоровый. Когда выпишут – сообщу. – Выводил Витек неуклюжие слова левой рукой. – Таньке чтоб ни слова. Я сам ей напишу».
Слово он сдержал и сообщил родителям про выписку, но срок ее назвал неделей позже. Не хотел Витюня, чтоб за ним приезжали, как за маленьким каким-то и беспомощным. Голова на месте, ноги целы, а с одной рукой даже удобней – много сумок тащить не придется. Поэтому явился он домой на целую неделю раньше, как снег на голову.
Слух о том, что Витька вернулся из Чечни без руки, облетел поселок в одночасье. Но это не удручало, не пугало и не унижало, Витек сделал вид, что все происходящее вокруг его не касается, как будто разговор вообще идет не о нем. О ком-то другом, незнакомом ему человеке.
Уже в первый день по приезде домой, когда мать не успела наплакаться от горя и счастья и отец накуриться до синевы от переживаний за искалеченного сына, Витек, побродив по дому и вокруг него, переоделся и собрался пойти погулять.
Удивленная мать спросила:
– Куда ты, сынок?
– Пройдусь, с ребятами повидаюсь, – спокойно ответил Витька.
– Как, прямо сейчас? – опешила она.
– А что тут такого? – не понял сын.
– Как же... – растерялась женщина, не находя подходящих и правильных слов, – ведь ты без руки. Стыдно как-то сразу... – Она опустила глаза и прикрыла их ладонью. – Может, подождал бы.