Князь Михайло по совету епископа Андрея, матери и думцев своих послал в Царьград на поставление владимирского игумена Геронтия. С Геронтием князь допрежь того виделся и толковал и, в общем, одобрил материн выбор. Надлежало уведомить прочих князей о новом восприемнике духовной власти. Великокняжеские гонцы понеслись во все концы Руси Великой. Владимирская земля в лице своих епископов и князей признавала выбор Михаила. Новгороду Великому было не до того, чтобы спорить о митрополичьем престоле. Рязанская, Смоленская и Брянская земли также не помыслили противустать Михаилу. Тревожили земли западной Руси. Волынский князь Юрий Львович все молчал. Не ответил он и на вторичное послание Михаила. Наконец, кружным путем, до Твери дошла злая весть. Юрий Львович, задумав, за спиною Михаила, учредить свою митрополию и таким образом разорвать и без того обессиленную Русь в церковном подчинении на две части, отправил в Царьград «наперебой» своего ставленника, ратского игумена Петра, того самого, что несколько лет назад представлялся на Волыни митрополиту Максиму и поднес ему образ Богоматери собственноручного письма.
   О ратском игумене говорили только хорошее, и все же это была катастрофа. Оставалось надеяться на то, что Геронтий доберется до Константинополя раньше Петра и что патриарх Афанасий с кесарем Андроником Вторым снизойдут к просьбе Михаила. Ежели снизойдут! Палеологи кумились с Римом, а в самих областях империи было зело неспокойно: бунтовали наемники, церковные споры раздирали Царьград… А тут Новгород, упрямо не желающий пускать на стол Михаила, а тут новые козни князя Юрия Данилыча, который тянет и тянет с Рязанью, а тут свои бояре, требующие земель и походов… Михаил рассылал грамоты, крепился и ждал.


ГЛАВА 17


   Юрий вернулся из Рязани в гневе и сраме. Василий Константинович прилюдно опозорил Юрия, бросив ему: «Ордынский прихвостень!» И кличка, чуял Юрий, прилипла, как смрадный плевок, поволоклась за ним на Москву. Отдать Коломну московским князьям Василий, как и его плененный отец, решительно отказал, невзирая на то что город уже не первый год находился в руках москвичей.
   — Как еще поворотитце! Время придет, не мы, так внуки наши воротят Коломну! — зловеще пообещал он Юрию.
   Рязань жила страстными надеждами сбросить татарское иго, возродить прежнее велелепие. Уже не помнилось, что ходили под властной рукою Всеволода, помнилась великая черниговская и киевская старина, и оттуда, от пращуров, от времен, во мгле веков утонувших, тянули рязанские князья древнее свое родословие, основу гордыни своей. Сами некогда хотели поддаться Батыю, бают, прежде Юрия Всеволодича ходили на поклон! А ныне словно умом тронулись: по всему граду чтут рукописание некакое о походе Батыя на Рязань и о вельможе Евпатии Коловрате, будто бы остановившем целое татарское войско, и толкуют, и судачат, и грозят, и радуются невесть чему… Ничего не добился Юрий в Рязани. Мало сам не попал в железа. Василия, пожалуй, остановила только участь отца, плен коего мог — и очень
   — кончиться смертью, ежели бы он поднял руку на московского князя. «Добро!» — мрачно обещал Юрий, для коего теперь, когда он избег затвора на Рязани, участь князя Константина уже почти была решена… Выпустить Константина, а там и Коломну придет отдать? Нет! Нет! — кричало в нем все. И все вставало супротив. А ежели Михаил потребует?.. (А он потребует, несомненно!) И тогда? «Ордынский прихвостень!» Сами хороши! Позор, позор, позор! И все теперя учнут повторять! Правда, Юрию удалось подать весточку князьям Пронским, племянникам Константина, его заклятым врагам. Правда, и в Орду (уже из Москвы) Юрий послал немедля донос на князя Василия, а с доносом — сугубые дары вельможам ордынским, коих благорасположением заручился он еще в те поры, как обивал ордынские пороги, тягаясь с Михаилом о столе владимирском. Ордынский прихвостень… Ну, так он ему и покажет, чего стоит дружба с Ордой! Но пока, но тем часом… Коломна, казалось, уже уплывала из рук.
   Дома тоже было нехорошо. С поездкой на Рязань Юрий тянул, сколь можно. Тянул всю весну, лето, осень и лишь по началу зимы отправился в путь. Успели залатать протори и убытки, нанесенные тверскою ратью, отстроить сожженные села, завезли хлеб в порушенные княжеские дворы. А все
   — видел Юрий — что-то подломилось словно: и бояра не так любовно взирали на князя своего, и в братьях видел он молчаливое несогласие. Бориса, с тверского нятья, как подменили. Александр не скрывал растущего презрения к старшему брату. Лишь Иван, всегда немногословный, с головою уйдя в хозяйство княжеского двора, не мешал, не противуречил, а словно бы и помогал Юрию упрочивать пошатнувшееся достоинство московского княжеского дома.
   По подстылой земле и первому зимнему насту везли и везли добро и припасы из сел Даниловых. Путники различных путей, по заведенному отцом обычаю, не мешкая доставляли припас: рыбу и лен, скору, мед, мороженые мясные туши, шерсть, рожь и ячмень, горох, овес и пшеницу, портна и серебро. Купцы, приваженные Данилою, по-прежнему тянулись караванами к московскому торгу, западные и восточные сукна и камки, бухарская зендянь, тонкая посуда и оружие, сушеные сладости восточные, изюм и нуга, редкостный желтоватый сахар, драгие камни, бирюза, жемчуг, лалы и яхонты — все нынче можно стало купить в торгу под кручей московского кремника. И за всем, помимо бояр московских, помимо Федора Бяконта с Протасием, надзирал нынче брат Иван, развязавший Юрию руки для дел господарских. Нет! Не добьется Михайла своего! Не уступит Юрий тверичам! И через кровь — лишь бы переплыть, и через смерть — лишь бы перешагнуть! Протасия не попросишь о такой услуге… Петра Босоволка, вот кого нужно прошать! Этот не откажет и не отступит ни перед чем.
   Подходил Филипьев пост. Снегу в этом году привалило богато. Река Москва, переметенная сугробами, совсем сравнялась с берегами, и казалось, с вышки терема, что прямо от изножья кремника тянется-уходит туда, вдаль, к Данилову монастырю, ровное снежное поле, исчерченное желтыми от конской мочи струями санных дорог и уставленное там и сям беспорядочными кучками хором, курных изб и клетей, нынче вдосталь набитых товаром, меж которыми и по дорогам неустанно сновали кони и люди, мурашами на белом снегу хлопотливо толкались, бежали и ехали из города и в город, везли бревна и тес, сено и рожь, связки мороженой рыбы, кули и бочки с разноличным добром, своим и иноземным. Кипел у изножья кремника город, который он едва не бросил ради завоеванного Переяславля, город, в котором должен был он теперь найти опору замыслам своим и силы для дальнейшей борьбы с Михаилом.
   Юрий спускался по скрипучим ступеням, проходил в повалушу, в горницы, в челядню, беззастенчивым взглядом голубых глаз окидывал сенных девок, щурясь, следил за работой холопов, и те начинали быстрее и быстрее двигать руками, невесть с чего пугаясь холодного княжеского взора, в коем, ежели приглядеться, порою шевелилось что-то страшное.
   В изложне его встречала робкая жена, заботно и тоже пугаясь, заглядывала в голубые очи супруга. Руки тянулись прикоснуться к нему: причесать его разметанные солнечные кудри, но знала — не даст, оборвет, окоротит, а то и огрубит словом… Юрий думал, туманно озирая покой. Надоевшая жена (опять выкидыш, — мальчиком, — никоторого сына не может родить!), ее дурак-отец, Константин Ростовский, что нынче вновь поехал на поклон в Орду, — все раздражало до зуда в коже. Где-то шевелилось в нем все боле настойчивое желание отослать жену в монастырь, развязать себе руки (с ростовским князем рассориться придет тогда!). И чего мать так с ней ненькается? При бате мало и замечала! Дочь уже стояла, показывала зубы, топала ножками, задирала рубашонку, бесстыдно показывая все свои детские прелести. Юрий походя подхватывал дочку на руки. Та, сопя, тотчас тянулась к пушистой бородке и рыжим кудрям отцовым, ухватывала — не оторвешь, хошь волосы выдирай… Эх! Кабы сын!
   Был четвертый день по возвращении. Юрий все это время или молчал, или бросал короткие отрывистые слова. Брат Александр на заданный скользом вопрос о пленном рязанском князе только пожал плечами:
   — Михайло же отпустил Бориса? Даже и выкупа не взяли!
   Нет, с братьями лучше было не баять о том.
   По приказу Юрия, вот уже год, князя Константина держали с утеснением. Сразу после смерти отца уменьшили свиту, позже сократили стол, а ныне запретили и последние прогулки верхом окрест Москвы, даже и на двор узилища выводить перестали. В поруб князя пускали только духовника, отобрали меховые княжеские одежды… Константин голодал, холодал, но держался по-прежнему твердо, не желая подписывать никаких отказных грамот и не уступая Коломны москвичам.
   Напряженным, мерцающим взглядом смотрел Юрий с верха отцова терема вниз, в сторону Москвы-реки, где прятался невидный, схожий с анбарами, но крепко сложенный и особо отыненный высокою глухой городьбою сруб: узилище князя Константина Рязанского. «Нельзя его выпускать, нельзя!» — порою горячечно шептал Юрий. Решение, почти сложившееся в его голове еще на Рязани, зрело, принимая осязательные и страшные формы. Одно лишь было не ясно: кто? Кто захочет и кто сможет?! Он перечислял, отбрасывая, ближних бояр, и все возвращалось к одному и тому же имени: Петр Босоволк!
   Свечерело. Старое золото заката, претворясь в огонь и кровь, загустело и смеркло, уступив дорогу лиловым сумеркам ночи. Стужа от высоких холодных звезд неслышно опускалась на засыпающий город. Конь шумно отфыркивал иней, застревающий в ноздрях. У княжого терема Петр соскочил с коня, передав поводья стремянному. Пошел было к высокому крыльцу — князь зовет! Но придворный холоп указал ему иной путь, по тропке, в обход терема и в здание ворота, через черный двор, откуда, низкой незаметной дверцей, пролезли в потайные сени, где встретил Петра второй холоп, со свечой, и оттуда уже, переходами, во мраке и тишине поднялся беглый рязанский боярин в горние хоромы княжеские.
   Юрий ждал Босоволка в думной палате один и тотчас отослал слугу.
   — Садись! — бросил он Петру, когда они остались одни. Петр помедлил, но, углядев в трепещущем свете одинокого стоянца нетерпеливое движение бровей Юрия, поспешил сесть. Юрий откинулся в отцовом четвероугольном стольце, медленным поглаживанием по острым граням золоченой резьбы подлокотников умеряя зуд в ладонях. Петр кашлянул, решился спросить то, о чем все уже знали. Как повернулось дело в Рязани?
   — Придет нам воротить Коломну! — отрывисто сказал Юрий, и Босоволк вздрогнул, недоуменно вглядываясь в отененное лицо князя. Он даже оглянулся воровато — тени, сгущаясь на потолочинах, заполняли углы палаты. «Уж не прячется ли там кто?» — подумал он и, вдруг сообразив, что князь не врет, а ему, ему первому, говорит о том, что должно произойти, разом вспотел и ослаб.
   — И князя Константина придется нам отпустить! — примолвил Юрий и, помолчав еще, сказал очень медленно, с расстановкою: — Тебя тоже выдать придет Константину! Требуют. А на Рязани ваши головы оценены уже!
   Петра стала колотить дрожь. Он, сцепляя зубы, яростно боролся с нею, наконец превозмог, спросил задавленно и хрипло:
   — Как же, батюшка-князь, как же мы… Нам… за службу нашу?
   — Знаю! — жестко возразил Юрий. — И то еще скажу: был бы батюшка жив и на престоле великокняжеском, ино бы и все поворотилось! Такому человеку, как ты, и тысяцкое дать не жаль, коли б…
   — Я на все готов, батюшка-князь! — почти выкрикнул Петр, начиная понимать. Юрий усмехнулся в темноте, мгновенно показав оскал зубов:
   — Я выдавать на смерть слуг своих не жажду! Пото и звал. А как оно ищо поворотитце, поглядим той поры… Только Василий без Константина Коломну получит навряд! — с угрозою произнес Юрий. — А слова твои запомню, Петр. Не отступишь?
   — Не отступлю, батюшка-князь! — жарко пробормотал Босоволк, завороженно вглядываясь в мерцающие из темноты глаза Юрия. Оба умолкли. Во дворе, чуть слышно отсюда, прокричал петух, возвещая полночь.
   — Ладно, иди! — молвил Юрий устало и чуть презрительно. Он хлопнул в ладоши. Явился прежний слуга и увел Босоволка за собой.
   Юрий еще посидел в кресле. Подумал. Прижмурился. Ладони горели огнем. Он медленно, с наслаждением, стал скрести их ногтями, благо никто не видел. О, какие рожи скорчат его умные братья, когда все это произойдет! Как будет бушевать Михайла Тверской! Ну, а хан… после доноса о делах рязанских… Хан не опасен ему! И Петр Босоволк из воли не выйдет! Дак чего и медлить тогда?! Он сладостно, по-кошачьи, потянулся всеми членами и, выпрямившись в кресле, решил: «Завтра. В ночь!» Решил — и отпустило. Разом прояснело в голове. Утих зуд в ладонях. Даже жена показалась желанной в этот полночный час.

 
   Князь Константин в узилище, сидя на ветхом стольце и положив книгу на расшатанный, с облупившейся краскою налой, читал переданную ему намедни «Повесть о нашествии Батыя на Рязань» — недавно сочиненное рукописание, скрытно, вкупе с богослужебными книгами, доставленное ему из Переяславля-Рязанского.
   Одинокая свеча (и в свечах утесняли старого князя) теплилась в медном свечнике, освещая обострившееся лицо князя Константина с лохмами бровей и узкой длинной бородой, некогда черною, а ныне белесо-серой, словно плесень, что выступала на стенах по углам горницы. Беспокойными, худыми, в узлах вен и коричневых пятнах, но все еще красивыми узкими породистыми руками князь то и дело поправлял сползающий с плеч суконный охабень и слегка дрожал — в покое было холодно. Раз в день ратник, стороживший князя, вздыхая и кряхтя, пролезал в низкое нижнее жило, разводил огонь в черной печи и, едва дотапливалось и начинал редеть черный печной дым, открывал деревянную вьюшку в потолке. Угарный чад наполнял покой князя Константина, кое-как согревая промерзающую горницу. Старый князь, кашляя и протирая слезящиеся глаза, подползал к отверстию, грел руки и грудь, потом ноги и спину в теплом и горьком воздухе, подымающемся снизу. Потом вьюшку заволакивали вновь, горница скоро выстывала, и князь, лишенный зимнего платья, опять дрожал, не в силах согреться под суконным своим охабнем.
   Сегодня, однако, Константин позабыл и о холоде. Иное тепло, приветное тепло родимой стороны, наполняло его грудь. Он уже трижды перечитал пересланное ему рукописание, потрясаясь и удивляясь словам, кои нашел неведомый ему писец, дабы с такою силой рассказать о беде, постигшей отчизну более полувека тому назад. И по мере того, как князь перечитывал складные слова, гасли в его памяти скупые строки летописных преданий, гасли и те, изустные, рассказы, что слышал он от родителей своих еще в отроческие годы: о расстройстве и смятении земли Рязанской, неуверенности и замятне в князьях, не возмогших даже и перед лицом врага сговорить друг с другом… Нет! Все было так, как написано здесь! Было потрясающее душу мужество, самоотвержение женское и ратная удаль дружин. Был безумный порыв Евпатия Коловрата и гибель в бою, гибель героев, не пожелавших иной участи, кроме славы, и иной чаши не восхотевших испить, кроме чаши смертныя… «Не бысть ту стонущего, ни плачущегося, ни отцу, ни матери о любимых чадех, ни чадам о матери, ни брату по брате, ни ближнему роду, но вси вкупе мертви лежаще, убиенны, едину чашу испиша», — читал князь, потрясаясь и ужасаясь вновь и опять. Оторвался от книги. Поднял глаза в темноту. Прошептал: «Удальцы и резвецы, узорочие и воспитание рязанское!»
   — заплакал. Слезы как-то сами полились по щекам, исчезая в отросшей бороде. Подумал, что скор стал чегой-то ныне и несдержан на слезу… Читать далее не пришлось, к нему подымался кто-то, слышно было, как скрипели ступени. Почему-то сразу понял, что идет князь Юрий. Когда передавали книгу, духовник шепнул Константину, что Юрий Данилыч ездил в Рязань и не добился ничего. Потому, когда отворилась дверь и в покои — и верно — пролез молодой московский князь, Константин не удивился и был готов к разговору. Тем паче речи велись одни и те же за все эти годы и с покойным Данилою и с Юрием. Ныне, правда, рязанский князь стал сомневаться порою, увидит ли еще когда отчий терем? Но Коломны москвичам он не отдаст, все равно не отдаст!
   Юрий, нарочито оставивший слуг снаружи, озрелся, привыкая к полумраку горницы. Вид у князя Константина был неважный. Заметнее стала сутулость, в седой бороде появилась празелень, лицо нездоровой белизны ныне как-то посерело. И пахло от князя нехорошо. Чуялись и иные последствия голода и душного горничного сиденья. Жестокая усмешка тронула губы Юрия.
   — Не надумал, князь, отступную на Коломну подписать? — спросил он весело. Константин разомкнул серые запавшие губы, подвигал ими, словно что-то глотая, сильно выдохнул, — смрадно пахнуло изо рта, — хрипло отверг:
   — Не отдам!
   — Так, так… — рассеянно ответил Юрий, с интересом рассматривая пленника. — Чегой-то вы с сыном забыли, чьи ратники в Коломне стоят, вот уже шестое лето никак!
   — Мнишь ли ты, что сила выше правды? — возразил Константин, мгновенно распаляясь на спор. Постоянное, вынужденное одиночеством безмолвие толкало его теперь высказать своему врагу все, что месяцами молча зрело в душе. Многое передумал князь Константин в течение долгого своего плена, и с сугубою остротою — в последние, утеснительные два года, протекшие со смерти Данилы. И себя осудил старый рязанский князь за многое прошлое: был излиха гневлив и на расправы скор, неуживчив с родными и славолюбив паче меры, в человецех сущей. Теперь, в тишине затвора, евангельские истины, заповеди смирения и любви, четче прорезались в его душе, и только издевательская усмешка Юрия вновь вывела его из себя, пробудила в рязанском князе прежнюю бешеную гордыню.
   — Мнишь, лишил мя всего, и подползу к тебе, яко пес алчущий? — говорил он, трясясь и хоркая. — Гладом и хладом истомив плоть мою, не дух ли божий мыслишь истязнути из груди моей? Плоть смертна, но не дух! — почти выкрикнул Константин. — Христос почто взошел на крест? Почто дал распять себя иудеям? Почто и раны и поношения прия, и ничтоже человеческое отверг? Почто в страданиях окончил подвиг земной жизни своей? — Константин костистым длинным пальцем постучал по обтянутому красной кожей переплету дорогого Евангелия, писанного в Рязани еще до Батыева погрома. — Пото! — сурово примолвил он, — что не в силе правда, а в правде Бог!
   «Погоди! — подумал про себя Юрий. — Ежели и подпишешь ты теперича грамоту, все одно не выпущу тебя из затвора!»
   — Баять все вы на Рязани мастеры, — процедил он, с прищуром глядя на полоняника. — Не от Христовых ли заповедей твои бояра на Москву сбежали?
   Константин дернулся, едва не кинувшись на Юрия, сдержал себя. Рядом с ним, на аналое, лежала малая книжица, в коей торжественною славой были повиты дела рязанцев лет минувших, недавней еще, грозной и величавой поры, но не этому же князю-смерду баять о том! И все же и вновь не сдержал себя.
   — На рубежах Русския земли, кровью истекая, стоит волость Рязанская! Честь прадедню всего языка русского спасли мы, рязане! На нас что ни год, то поход! А вы? Коему хану ордынскому не кланялись, и коему даров не дарили, и коему не переветничали из разу в раз? Да кто и бежит от нас сюда, в залесье, в тихие ваши Палестины? Един трус жалкий да отметник родины своея! Таковыми и полнится земля московская!
   — Трусы, баешь? — В гневе Юрий топнул ногою. — Но вот я стою здесь! И москвичи в Коломне! И сам ты в нятьи московском!
   — Взяли меня изменою, а не силой! — возразил Константин. — Да и сила не довод в споре о правде, якоже прежде сказано! Мелок ты, батюшки своего мизинного перста на нозе его не стоишь! Да, встал ты предо мной, величаяся, в аксамитах и бархатах, и грады заял, и меня утеснил нужею токмо в покое едином… А мне отсель виден ты весь и конец твой смрадный! И грады падут, и полки исчезнут, яко дым, и сам не устоишь, — погубит тебя Михаил! И меня тогда с поклоном изведешь из затвора сего!
   Юрий, с чела которого, по мере того как говорил Константин, сползла кривая усмешка, — лицо побелело и стало страшным, — вдруг круто поворотясь, решительно вышел из покоя. Константин, обессиленный и слегка досадуя, что наговорил лишнего, опустился на столец. Он сгорбился, уже не читалось, не думалось. Бесполезно оплывала свеча в свечнике, и не было сил ни потушить ее, ни лечь в постель.
   Юрий, воротясь к себе, тотчас вызвал Петра Босоволка. Стараясь не глядеть в глаза рязанскому боярину, приказал:
   — Возьмешь человека верного. Одного. Многих не надобно. Стороже наказано уже, пропустят. До утра штоб и тело убрать.
   Имени Константина не произнесли вслух ни тот, ни другой, слишком и так было ясно, о чем речь.
   Покинув княжеский терем, Петр заторопился. Верному холопу сказал только:
   — Убрать надо… человека одного…
   Тот покивал. Насупился. Понял. Вышли под звезды, внезапно ощутив пугающую вышину небес. Сменный ратник ежился у покрытых инеем ворот. Завидя Петра, начал торопливо отодвигать воротные запоры. Во дворе иной сторож сунулся было встречу.
   — Приказано пущать! — вполголоса кинул ему первый ратник. Взвизгнуло железо замка. Отомкнули малую дверь узилища, и Петр со слугою полезли по лестнице внутрь.
   Ратный, что нес сторожу у дверей хоромины, любопытно придвинулся было ко входу и вдруг, прислушавшись («С нами крестная сила!»), задрожав, поскорее отошел в глубину двора…
   Константин дремал, сидя у аналоя. Свеча погасла, одна лампадка трепетно раздвигала густой мрак покоя. Заслышав внизу возню с замком, князь проснулся и, невесть с чего испугавшись, начал торопливо ударять кресалом, стараясь разжечь трут и все не попадая ладом. Он продолжал возиться с трутом и уже надумал было зажечь свечу от лампадки, как дверь медленно отъехала и влезли две молчаливые фигуры. Константин, стоя у ложа, вдруг затрясся весь, не попадая по кремню, казалось: скорей, скорей зажечь свет, и сгинет ужас, сгинет явившееся в ночи наваждение. Но те пошли к нему, и тут Константин, уронив бесполезное кресало, молча, пытаясь остановить, протянул скрюченные пальцы встречу пришельцам. Те сопели, подбираясь ближе и ближе. Хрипло дышал князь, и молчали все трое. Не столько увидя, сколь ощутив протянутые к нему длани, Константин изо всей силы ударил незнакомца по руке и тотчас крикнул:
   — А-а-а! Убийцы!
   Руки вновь потянулись к нему, к его лицу и телу. Константин со внезапною силой отпихнул первого, вырвавшись, отбросил второго и тут узнал наконец, кто перед ним.
   — Проклинаю тебя, Петька Босоволков! — выкрикнул он в лицо убийце. — Про-кли-наю род твой…
   Его схватили, пытаясь заткнуть рот, но он вырвался опять из этих гадких, безжалостных, потных рук, прянул в сторону и теперь стоял в углу, громко возглашая:
   — Пусть не тебя, но сына твоего такожде убьют слуги его лукавые, яко ты мя, господина твоего!
   — Все сказал? — подал наконец голос Босоволк. Константин раскрыл было уста, но тотчас удар в низ живота сбил его с ног. Князь согнулся, и враз холодное железо с чужим хрустом вошло в его тело. Он еще попробовал закричать, но захлебнулся кровью, рванулся было вновь вверх, к свободе, из ухвативших его когтистых рук и, слабея, начал опадать вниз, умолкнув и обмякая. Послышались странные булькающие звуки, сменившие хриплое дыхание старика, словно выливалось масло из корчаги, да смутно обозначилась на полу черная ширящаяся теплая лужа…
   Петру вдруг стало страшно. Мгновение казалось, что свой холоп сейчас, после убиения Константина, так же ударит и его и свалит в паркую лужу на полу подле князя, коего он хоть и ненавидел давно и долго, но и в ненависти своей робел, ощущая, что перед ним — князь, с высшею волей и высшею властью над ним, Петром Босоволком. И теперь, прервав эту жизнь и на несколько долгих мгновений как бы осиротев, стоял он, сам изумляясь содеянному. Слуга вывел Босоволка из столбняка, спросил буднично:
   — Куды теперя труп-то деваем? Али тута бросить?
   С усилием разлепив губы, Петр отозвался:
   — Погоди. Огня вздуй. В крови весь!
   В драке опрокинули кувшин с водой, нечем было отмыть липкие от крови руки. Слуга и тут нашелся. Вышел, зачерпнул снегу.
   Тело князя Константина подняли, уложили на постель. Сапогами, пока возились, поминутно наступая в кровь, натоптали всюду черные следы.
   — До утра долежит! — махнул рукою Петр. И, не потушив свечи (стало все равно — не скроешь уже!), пошел вон, едва притворив двери.
   Сторожевые ратники далеко расступились перед ним, со страхом вглядываясь в темноте в белое лицо рязанского боярина.
   Теперь надо было послать людей обрядить тело князя и перенести в церковь, нарядить холопок вымыть изгвазданный покой, прибрать все, что разбили и перевернули в драке… И еще раз подумал Петр, что уже до восхода солнца об убийстве рязанского князя узнает вся Москва…
   Больше всего ему хотелось теперь, вместо возни с телом убитого, вымыться в бане, напиться крепкого меду и завалить в пуховики с женою ли, а еще лучше иной какою бабой из холопок, лишь бы молчала в постели, не подавая даже и голоса, и самому молча, стиснув зубы, яро и страшно тискать живое — живое и теплое! — бабье тело, и чтобы до одури, чтобы до предела сил, и после уснуть наконец мертвым, без видений, сном.


ГЛАВА 18


   Морозное зимнее солнце сквозь слюдяные намороженные оконца золотыми столбами дотянулось до середины изложницы. Борис тряс его за плечо:
   — Вставай, вставай же!
   Александр потянулся, еще не открывая глаз, — надо же так заспать! — с вожделенным удовольствием представил себе сегодняшнюю охоту, снег в искрах серебра, горячий бег хортов, красные промельки лисиц, уходящих от погони между пушистых от инея стволов Серебряного бора, и решительно намерился вскочить, чтобы нагонять упущенное время. Но первое, что увидел он, подняв ресницы, было белое, с расширенными, темными от ужаса глазами, лицо брата, и только тут понял, что и в голосе будившего его Бориса сквозь сон уже слышалось что-то странное. («Пожар? Беда? Какая?») Александр рывком сел на постели, встряхнул головой, прогоняя остатки сна.