— Чур, чур! — произнес Дмитрий, опоминаясь. Поход на Москву? Сейчас не соберешь сил, да и хан не позволит, да и что ему Москва без Юрия! Москва, где сидит Иван Данилыч, коего он видел только малым дитем, сидит и тихо показывает зубы, почти уже как владетельный князь, давая понять, что он не поступится ничем из приобретений Юрия и покойного Данилы: ни Коломной, ни Можайском, ни тем паче Переяславлем…

 
   Наступила зима. Юрий сидел во Пскове как мышь и даже не помог псковичам отбить немецкий набег. Впрочем, те справились сами, с помочью кормленого литовского князя Давида. Летом новгородцы опять перезвали Юрия к себе. Вместе с ними он ставил город на устье Невы, на Ореховом острову, и там, приняв свейских послов, заключил наконец столь нужный Новгороду мир. По нраву пришелся Юрий новгородцам! Шел уже второй год его сидения на севере, и, с легкой руки Юрия и его стараниями, Владимирская Русь окончательно распалась на два независимых государства, ибо Великий Новгород, захватив огромные области Заволочья и простирая руки за Югорский камень, становился уже не городом и не волостью, а почти империей с вечевым управлением и советом вятших во главе.
   А Узбек между тем ждал, не гневаясь и не посылая на Юрия карательных отрядов. Капризно-непостоянный и нерешительный, он как-то терялся от наглости своего бывшего шурина и уже начинал злобиться на тверских князей, явно облагодетельствованных им и не желающих без него, Узбека, разрешить все эти урусутские ссоры и свары. А между тем доброхоты Юрия не дремали тоже, и «новые люди» Орды, последовательно стремясь к ослаблению христианской Руси, настраивали хана противу тверских князей.
   Да, они были обречены, дети Михаила Святого! Таким — выходить на Куликово поле, а не льстить и не прятаться по углам… Но до поля Куликова было еще с лихвой пятьдесят лет.
   На тот год новгородские бояре, стремясь до конца использовать Юрия с его дружиной, повели его в Заволочье, на Устюг, отчаянно мешавший новгородским молодцам проходить в Пермскую землю и за Камень, где они добывали то самое «закамское серебро», из-за которого велась у Господина Великого Новгорода бесконечная пря с владимирскими, позже с московскими князьями, растянувшаяся на целых два столетия.
   И только после того, как Устюг был взят на щит, а князья устюжские поклонились Юрию и заключили ряд с Новгородом, уже по весне, по воде — по Каме, — минуя неподвластное ему Понизовье, где его бдительно стерегли тверичи, Юрий отправился в Орду.
   И произошло то, чего так боялся Дмитрий и что, собственно, и должно было произойти, учитывая нрав Узбека и устремления ордынских вельмож. Юрия не схватили, не заключили в колодки, не пытали и не мучали… К осени ясно стало, что Дмитрию необходимо, чтобы чего-то добиться, ехать в Орду самому. Если еще не поздно! Ежели Юрий не вошел опять в милость и доверие к хану!
   Было уже начало зимы. Дмитрий простился с женой и с матерью. Черно-синими обреченными глазами оглядел прощально тверские верха и кровли в радостном молодом снегу, обнял брата, тряхнул головою и поворотил коня. Тронулся поезд, заскрипели возы, колыхаясь на еще не отвердевшей после осенних дождей и распутиц дороге; с дробным звончатым перебором стремян, оружия и наборной сбруи тронулась дружина, вытягиваясь вослед своему князю, вытягиваясь, уменьшаясь в запорошенных белым полях, в темных островах леса, где еще горели последние, не облетевшие под осенними ветрами, пронзительно яркие на белом снегу желтые свечи берез.
   Зима шла за ним, а вести шли к нему встречу, от бояр, посланных зараньше в Орду. И вести не радовали. Дмитрий кутался в соболий опашень, молчал. Бояре робели заговаривать со своим князем. Он казался сейчас старше, много старше своих неполных двадцати шести лет. Он знал одно: должно добиться, чтобы Юрий разделил участь Кавгадыя. Должно уничтожить зло. Он не чаял встретиться с Юрием в Орде и тем паче не предполагал, что встреча эта произойдет очень скоро.
   По причине зимней поры хан был в Сарае, и Дмитрий поспешил сразу представиться Узбеку. Ничего, однако, нельзя было ни узнать, ни понять, глядючи на это золототронное изваяние, на недвижных жен и вельмож, произнося при этом уставные славословия хану (на Руси, да и в прочих странах, его давно уже называли цесарем или царем) и выслушивая в ответ уставные, ни о чем не говорящие приветствия.
   Мрачен воротился Дмитрий к себе на подворье. Теперь нужно было объезжать и обходить вельмож, выслушивать соглядатаев, вызнавать, кто и что думает, раздавать бесчисленные подарки… Да хотя бы гибель Кончаки интересует их хоть сколько-нибудь? Ведь из-за этой именно смерти они погубили его отца! И что с Юрием? Где он?!
   А Юрий как раз и был здесь. Приехал из степи (исполнял поручение хана) и столкнулся с Дмитрием нос к носу прямо у зимнего ханского дворца.
   Дмитрий, спешившись, как раз отдал коня стремянному (верхами тут ездить полагалось одним татарским вельможам) и шагал по широкой оснеженной и утоптанной конскими копытами площади, обметая снег долгими полами распахнутого вотола. Он не понял сперва, кто перед ним, а поняв — круто остоялся, даже слегка подавшись назад. Рыжекудрый Юрий шел ему встречу, улыбающийся, довольный. Явно он вновь был наверху, и в силе, и в чести у хана. «Неужели уйдет! Уйдет от расплаты еще раз?!» — захолонуло у Дмитрия в сердце. И наглая, снисходительная улыбка Юрия сказала ему еще издали: да, уйдет! Уже ушел! Ушел, заплатив головой Кавгадыя…
   И уже на подходе, издали, кивал Юрий с приятельскою издевкой тверскому сородичу своему, кивал, как заговорщик, объегоривший приятеля и приглашающий теперь выпить на мировую. У Дмитрия потемнело в глазах, и он вырвал клинок…

 
   Со всех сторон бежали к нему татары. Дмитрий еще глядел на распластанное тело Юрия, на расплывающийся, съедающий снег, темный, с красною серединой сырой круг, ширившийся перед ним. Приметил дрогнувшую длань врага и испугался — неужели не до смерти? Но Юрий был уже мертв. Только последняя дрожь, затихая, прошла по телу и подкорчила пальцы выброшенной вперед правой руки.
   Юрий был мертв. Дмитрий огляделся по сторонам, сжал рукоять. Так не хотелось бросать клинок, даваться в руки татар! Врубиться, пасть с оружием! Но за ним была Тверь, и была страна, которую он теперь мог оберечь только послушной гибелью на суде ордынского хана. Он едва разжал сведенные судорогой пальцы. Сабля упала на снег. Татары уже подбегали к нему.


ГЛАВА 56


   Весть о смерти брата Иван получил в декабре. Тело еще везли где-то по зимним степным дорогам, сквозь бураны и вьюги, но уже смятенная и оробелая Москва, как-то враз узнавшая об убийстве Юрия, прихлынула в кремник. Когда Иван шел через площадь от княжеских хором к своему терему (подумалось еще: «На днях надо перебираться в батюшковы покои!), по сторонам уже стояли, заглядывали ему в лицо. Подбегавшие, тяжело дыша, мяли шапки в руках — один остался Данилович на Москве, Иван, тут и спору нету! А как с тверичами теперича?! Они ить и ратью пойдут, замогут! За Михайлу в обиде, почитай, вся земля, не стало бы худа нам-то! Заглядывали в глаза, по-новому озирая тихого своего княжича. Прошать — боялись. Уже господин полный, хоть и не ставлен еще. Да и Иван не давал повады. Шел неспешно, не глядя на густеющий народ, что торопливо расступался перед ним, давая дорогу.
   Полчаса назад Иван вызывал московского тысяцкого, Протасия, и сказал ему, строго глядя в костистое лицо старика:
   — Протасий Федорыч! Служба твоя верная батюшке и брату моему покойному мне ведома. Надеюсь на таковое же твое и ко мне прилежание!
   Иван помедлил и, дождавшись, когда маститый воевода Москвы неспешно склонил сивую голову, договорил:
   — Аще ли о сыне своем сгадаешь, то знай: ни Петру Босоволку, ни кому иному после тебя тысяцкое не отдам, токмо сыну твоему Василью!
   На каменном лице Протасия медленно-медленно проступил румянец. Потом дрогнули и раздвинулись щеки:
   — Спасибо, княже! — только и отмолвил он.
   — Пошли дружину Переяславля постеречь! — попросил Иван.
   — Не умедлю, княже! — ответил Протасий и начал было: — При батюшке, как при батюшке твоем… — не договорил, вышел, махнув рукой.
   И теперь Иван шел неспешно через площадь к своему скромному и тесному терему (строил когда — не хотел явно величаться перед братом) и прикидывал, кого из братних бояр надо и можно привлечь к себе, кого из переяславских перезвать на Москву (Терентия Мишинича с сынами беспременно!), а кого из Юрьевых возлюбленников и пристрожить, дабы не величались очень.
   За думами легко было не замечать сбегающейся толпы. (И отколь узнают?! Часу ить не прошло!) С новым чувством вступал он сейчас в свой дом. Доселе се был тихий приют, от тревог и забот прибежище. Жена, дети… Старшему, Сёме, девять (нравный, крутой), потом Тина (Феотинья, так-то назвать!), Маша и Дуня. Всё девочки. И еще был паренек, Данилушка, тот помер, как родился, четыре года тому назад. В честь отца назвали… И у Протасья сын Данило, и тоже погиб, хоть уже и в немалых годах… Не нать было по батюшке называть! Святой он, к себе и прибрал внучонка-то! А хочется еще паренька, хоть одного, да и двух не мешало бы. Недаром и пословица молвит: один сын — не сын, два сына — полсына, три сына — полный сын! И Олена — как она теперь? Доселе была в пару ему: тиха, заботна, домостроительна, а вот княгинею — заможет ли? С има ведь и норов нужен! Вздохнул, скинул опашень в руки слуге, поднялся по ступеням.
   Жена ждала, выбежав из покоя. По лицу догадал: и дома знают уже! Ткнулась, всхлипнула.
   — Чего ты, ясынька?
   — Жалко Юрия Данилыча!
   Огладил, вздохнул. Брата не было жалко ему. Получил чего хотел! Всенародно, конечно, этого не скажешь. Да что — всенародно! Жене не сказать! Молвил:
   — Все под Богом. Все в руце его!
   Подняла лицо, робко и пытливо вгляделась, спросила с некоторым страхом:
   — Ты теперича заместо Юрия будешь?
   Кивнул. Серьезно, без улыбки, вымолвил:
   — А ты — княгинею.
   И она вздрогнула и зарозовела. Только теперь и поняла. Очи потемнели и углубились. «Заможет!» — подумал Иван.
   — Сыновей нать! — сказал твердо. И она вздернула подбородок, раздула ноздри, серебряным звоном отозвались узорчатые подвески высокого повойника. Пошла перед ним, все так же вскинув голову, гоголем поплыла, сама, вместо придверника, отворяя мужу двери. «Заможет!» — еще раз, уже успокоенно, подумал Иван.
   Сёма, Семен, первенец, первым и встретил в палате. Вспыхивая, сдерживая радостную улыбку, спросил:
   — Батюшка, ты теперича будешь князем великим?
   — Великим еще не буду. Московским князем, Семен!
   — А великим когда? — обиженно протянул тот.
   Иван чуть заметно улыбнулся, но сдержал себя. При смерти брата и смеяться грех! А самому невольно подумалось тут же: «Ну, а ежели… И этому вот сыну моему, в его черед, володеть… Заможет ли?» И, мгновение поколебавшись, ответил: «Заможет!» Только бы ему подрасти успеть при отце!
   Как хорошо, что преосвященный Петр после Рождества ладил прибыть на Москву!
   Иван присел, закрыл глаза. Так лучше думалось. Чего-то он еще самонужнейшего не содеял? Протасий… дружина… Коломну тоже нать послать постеречь! Еленина родня восхощет мест великих. Не дам. Но и обижать не след… Да, нужен Петр! И паки, и паки — он же! И вот что: в Тверь, Ивану Акинфичу и Андрею Кобыле, обоим послания. Как тогда, под Москвой… И, конечно, тотчас — послов и дары к хану. Кого послать? Тут очень и очень надо не ошибиться! Дмитрий, бают, схвачен… Кому же отдаст Узбек ярлык на великое княжение владимирское? Неужто мне? Быть может, надо просить? Нет, как раз и не надо просить! Не добиваться и не искать стола под Дмитрием! Это вернее. Просить, искать, требовать надобно только одного: справедливости и справедливого суда, наказания за самовольное убийство Юрия, за неуважение, выказанное этим тверичами хану Узбеку. Только это одно. И дары. И — ждать. Ждать он как раз умеет, выучился. Спасибо Юрию!
   А сейчас встать и быть пристойно печальным. Неужели он так очерствел, что и смерть брага его совсем не долит?
   Иван поднялся с лавки и, оправив платье, строго оглядел детей. Каждый сидел за делом. Старшие девки за рукоделием, младшая — за куклами. Сын, поняв, что с вопросами к отцу лучше не лезть, разогнул книгу «Лавсаик» и сейчас читал про себя, шевеля губами и шепотом выговаривая отдельные трудные слова. Елена, украдкой поглядывая на супруга, вдвоем с сенной боярышней накрывала на стол.
   Он вышел в иконный покой. Встал на молитву. Всегда подолгу молился перед завтраком. На тощой живот и молитва ложилась способнее, и думать помогало — умом собираться ко дню.
   — «Довлеет дневи злоба его…» Подобает каждому дню его забота!
   — «Дух тверд созижди во мне и очисти мя от всякия скверны…» Надобно тотчас вызвать ключника, дворского и посольских всех. Осмотреть села, те, что были Юрьевы (свои в порядке!). Кому он там что раздарил? Есть ли на те дары грамоты? Без грамот и отобрать мочно. И даже надобно отобрать! И, тотчас, сегодня до полудня, проверить бертьяницу княжую, и у казны поставить своих людей, не то растащат!
   — «Несть блага в сокровищах, кои червь подтачивает и тать крадет. Токмо о едином скорбит душа моя: яко внити нагому и сирому в лоно твое, Господеви!..» Ковшей было серебряных тридцать семь, и кубков больших девять, и блюда два… нет, три! Большого, того, с крылатыми дивами, Юрий не увозил… Или увез без меня?
   И бортников всех, и бобровников, что верх Клязьмы и на Пахре сидят, и сокольников княжеских осмотреть, и тех, кто службы не правит… А кого и на землю посадить, кого на извоз. Увечных в сторожу поставить при анбарах,
   — всё не даром будут хлеб-от ясть! «Сирому помоги, убогого накорми!» — Всё так! Да ведь и работника не обидь! Сирых-то набежит, едоков-то!
   В голод как-то раздавал милостыню, дак один трижды подошел! Обежит по-за народом и опять… А сказал ему, — терпение лопнуло, — дак не то что сомутитися али устыдитися, нет, еще и возроптал: «Ты, княжич, во драгих портах ходиши, сыт и пиан, аз же в рубище и бос пред тобою!» А прочие не в рубище? А прочие не холодны и не голодны? Подают на хлеб! А на вино, пиво ли пить — преже заработай ищо!
   — «В скорби своей воззвах к тебе, Господи, и в горести моея к тебе прибегаю…» Нужен Петр. Ох, как нужен! Единая заступа и оборона при нынешних смутных временах — в нем, в духовном отце, в митрополите русском!.. А блюд серебряных оставалось три. Двоеручное, то увез в Сарай. Давно еще. А второго, персицкого, не трогал. Седни ж и погляжу! Серебряных гривен новгородских было… Ну, то на грамоту списано все! И жемчуг свешан, и соболя, и куницы, и рыси, и бобры — сочтены. Соколов надо прошать с Нова Города. Терских, красных. Хану в подарок отвезти! И розового жемчугу — женам. И великий золотой пояс Юрия подарить. Нет, великий пущай полежит в казне… Великого жаль. Малый? Да хватает у хана поясов! Вконец изнищали, а всё дарим и дарим. Хоть женок вези! И то впору! Попробовать разве белого медведя али белых волков из земли полуночной для хана добыть? И янтарю! Янтарю не забыть! И «зуб рыбий» — тот, что с подземного зверя берут, желтый, веской… Редкое надо, такое, чем удивить мочно. Тогда крепчае запомнит!
   — «Господи, сила твоя и слава твоя! Воззри на мя, грешного, яко на прах у ног твоих, и призри мя, человеколюбче, в велицей милости своея!»

 
   Юрьевой дружине тяжкую, хоть и мягкую, словно тигровая лапа, руку Ивана пришлось испытать на себе незамедлительно. Монах — так, с легкой руки Юрия, многие за глаза называли Ивана да еще и фыркали в кулак при этом, ибо у Монаха чуть не каждогодно появлялось по новому дитю, — начал вызывать к себе поодиночке возлюбленников Юрия и посуживать несудимые грамоты на землю. Путь был верный. Некогда и Данила на Москве с этого начинал. Как-то незаметно и быстро у всех пропала охота называть князя Монахом, и вместо того, даже и в сторонних разговорах, появились уважительные: «наш-то», «сам», Данилыч и наконец Калита. Последнее прозвище кто-то пустил, когда увидели, как несуетливо и прочно бывший Монах собирает землю и добро.
   Скоро подоспели и похороны. К концу февраля тело Юрия доставили на Москву, а после похорон должно было совершиться и торжественное вокняжение Ивана Данилыча на столе московском. Двадцать третьего февраля Москва встречала гроб с телом покойного князя. Иван сделал все, что мог, и больше, чем мог. Так, как хоронили Юрия, не всегда хоронили даже и великих князей. Сам митрополит Петр, а с ним новопоставленный новгородский архиепископ Моисей, ростовский владыка Прохор и рязанский епископ Григорий, и даже епископ тверской, Варсонофий, отпевали покойного. Погребли Юрия в церкви архангела Михаила, и там с той поры стали хоронить всех последующих московских князей. Такой пышной заупокойной службы еще не видала Москва. Не видала ни многолюдства такого, ни поминок таких, какие устроил Иван по брате. Кормили в княжьих теремах, в палатах, и прямо по улицам кремника были поставлены столы с пивом, вином и закусками, и толпы пригородных мужиков вместе с москвичами теснились вокруг разноличной рыбы на столах (уже начался пост, и мясного не подавали) и открытых бочек темно-янтарного пенистого пива. Поминая Юрия, дивились Ивану: «Вот князь так князь! Эк размахнул, и долонь не дрогнула! Тороват!» А еще раздавали портна, отрезы сукон, зендяни, еще развозили телегами убогим и больным, — кто лежал по избам и не мог выползти на свет божий. Кормили и поили даже колодников в порубе. (Иван среди прочих дел приказал жестоко хватать разбойников по дорогам — «кто ни буди», — сажать в яму и ковать в железа. Добивался, и добился в конце концов, что по дорогам московской волости гости ездили без опасу даже и в ночную пору. Несколько Юрьевых боярчат, что сами, наместо татей, разбивали отай караваны купцов, в тех облавах поплатились головами.) Уже рождественский корм Иван собрал без недоимок, никого, однако, не зоря. Тайности тут особой не было. Посылал верных холопов, а раза два проверил и сам: откуль и чего вывезено? Обошел дворы, велел казать скот в загонах и хлевах, зерно и прочую снедь в анбарах. От грамот отмахивался: «Потом!» Писаная на грамоту овца — однояко, живая, с которой и мясо и шерсть, — другояко совсем! За протори и грабеж мужиков, — что обнаруживал,
   — покарал жестоко. Посельского одного, из княж-Юрьевых, повесил перед кремником, на Неглинной, прежде исписав и явив народу вины его. Мог того и не делать, господин волен во холопах, но — легко казнить, вразумить трудно! Пото и наказал прилюдно и с рассмотрением, дабы иных вешать не пришлось.
   Перебравшись в княжеские хоромы, молиться ходил по-прежнему через площадь и по пути раздавал милостиню, почасту и с рассмотрением, вызнавая: кто, откуда, от каковыя нужи оскудел? И уже знали и стояли по сторонам, ожидаючи.
   В чем-то Иван был и вправду монах. Чин дневной и вечерний блюл со строгостию не княжеской. В постные дни не прикасался ни к скоромному, ни к жене. Службы выстаивал полностью. Вставал каждодневно до зари, дела вершил прилежно и кропотливо. Старики, помнившие Данилу, качали головами: «Пожалуй, вострее батюшки будет сынок!»
   Как-то, пока был княжичем да правил Москвою изтиха, не видать было, каков хозяин. Хоть и успел за прежние годы воспитать слуг и помощников себе под стать, но и они при Юрии казать себя не старались. И говорил Иван всегда тихо. Не гневался. Лишь иногда поглядит прозрачными глазами пристально, еще бледнеть начинал, и чело тогда, как в росинках мелких, в поту делалось. Поглядит так — и страшно становилось. Знали, что от этого вгляда не жди добра. И бояр привечал по-своему. Ценил за службу. Иногда и близко не подойдет, а вдруг и наградит, и обласкает, дарами одарит и местом удостоит. На Москве судачили: не сделает ли Узбек Ивана великим князем? Не сделал. А может, и сам не захотел? Решил паки уступить тверичам? Не ведали. Дмитрий Грозные Очи, убивший Юрия, все еще сидел в заточении у хана…
   А Иван сидел на Москве, слал дары в Орду и подсчитывал братние убытки и протори. А были протори те зело не малы! Великое княжение, за которое столько лет бились с Михайлой, Юрий, почитай, сам отдал Дмитрию. Новгороду Великому подарил независимость от власти великих князей владимирских. Ему же, брату и наследнику своему, Юрий оставил в наследство расстроенную казну и неизбывную, неизбежную ныне войну против Твери!


ГЛАВА 57


   Сосны все те же, но они несколько отодвинулись посторонь, уступив место яблоневым садам. И теперь в узенькие оконца митрополичьего покоя в Крутицах видна бело-розовая кипень цветущих дерев. Как-то за делами, за трудами святительскими, не замечаешь течения времен. И вдруг где-то на путях и в кружении суедневных забот пристигает ясное осознание, что конец, означенный каждому из живущих, уже близок. И становится разом прозрачно-покойно на душе. И все уже глядится остраненным, малым и незначащим. Как велик порог жизни вечной, ежели одно лишь приближение к нему так умаляет все земное!
   Петр вновь и опять прибыл в Москву, и теперь некое веяние крыл незримых указало ему, что это, возможно, его последний приезд. Петр уже вельми стар. Он сухопрозрачен. Благостен. Глаза его лучатся светом, и кажется сейчас, в полутьме покоя, середи янтарных тесаных стен, в столбах горячего света, протянувшихся до самой божницы, что вокруг бело-голубых поредевших волос митрополита и его облачной круглой бороды струится легкое, едва заметное сияние. Жизнь, которую он прожил в трудах и борениях, была зело не радостна, а сущая окрест него так и просто страшна. На его глазах умалялось православие в землях западных и гибла, как перезрелый плод, Волынская Русь. Не сегодня-завтра Гедимин подчинит себе наследие великого Даниила Романыча, и никто не возможет противустати ему. На его глазах приблизилась гибель Византии. Сколько еще десятилетий или просто лет просуществует она? На его глазах победило в Орде учение Магомета, и на его глазах и не с его ли молчаливого согласия был убиен святой князь, Михаил Ярославич Тверской? Где был Петр, когда тот направился в Орду? Почто не проводил, не укрепил словом напутным, почто сидит тут, на Москве, и почто пышно отпевал и хоронил убийцу Михаила Святого? За все то даст он ответ Господу. Но почему-то сейчас радостно вспоминать протекшую жизнь, и чует сердце, что поступал он так, как надлежало ему в его сане. В дела мирские не должно вступати святителю. И осуждать впереди Господа такожде не достоит иерею.
   Петра хулили и пытались лишить престола и сана. Господь защитил его на суде и, значит, почел достойным служения себе. Не уставая, учил он и сеял истины Христа в души паствы, и не был тяжек ему крест сей. Не с насилием над собою и не в унынии и скорби — в надежде и радостной вере прошел он свой земной, означенный ему вышнею волей путь. И ему было хорошо. В редкие часы отдыха творил он зримые образы святых отцов, многожды повторяя на досках лик особенно близкой его душе Богоматери. И теперь милый образ Ее, писанный им в далекие уже годы ратского игуменства, хранится в митрополичьей божнице, а после его успения будет передан… Москве нужен каменный храм! Не лепо граду быти без храма, коего ни огонь, ни тлен не возмогут разрушить. Церковь, строенная князем Данилою, обрушилась после пожара, да и была она малою, княжеской, и нету ныне на Москве ни единой каменной городовой церкви, пристойной граду сему. Об этом уже говорено с Иваном Данилычем, и надобно паки понудить князя к сооружению святыни. Князь вот-вот придет, и Петр пока, до встречи, позволяет себе слегка подремать, смежив вежды. Пылинки в солнечных столбах света сливаются перед ним в одно золотистое кружение, и блазнит, словно не дремлет он, а тихо плывет по воздуху в ароматах ладана, хвои и цветущих яблонь…
   Дьякон тихонько касается его плеча:
   — Князь Иван Данилыч прибыл!
   Да, под окном топочут и ржут кони. Слышны негромкая молвь и звяк. Сейчас войдет Иван и сядет в свое обычное креслице. Как незаметно за протекшие годы все здесь стало привычным и родным! С вокняжения Ивана прошло уже больше года, и уже казнен в Сарае прошедшею осенью Дмитрий Михалыч Грозные Очи, и уже великое княжение передано его брату Александру, третьему тверскому князю, одержащему ныне великий владимирский стол. Не хочется думать, что Иван приложил руку к убиению Дмитрия. Но строго, не закрывая глаза на дела мирские, должно быть, так! И хорошо, что великое княжение опять в руках тверичей, это немного укротит Ивана, не даст ему стать слишком похожим на Юрия… Они все хотят побеждать ратною силой. Побеждать надо верою! Тот из них, кто скорее это поймет, тот и одолеет в споре.
   Двери покоя отворяются с легким скрипом в подпятниках. Входит Иван. Петр долго глядит на него, вспоминая и запоминая. Иван густоволос, но уже как-то слегка раздался вширь, и что-то неприятное появляется у него в этих вот морщинках вокруг глаз. Как приземляет человека власть! Как умаляет в нем дух и доброту — главные украсы души!
   Петр легко вздыхает, приуготовляясь внимать князю, но и Иван хочет не говорить, а слушать митрополита. Петр задумывается на несколько минут, и оба вбирают в себя солнечную тишину. Иван отдыхает сейчас, хоть весь и насторожен: здесь, перед митрополитом Петром, трудно, да и невозможно лукавить, да и ни к чему. Где-то, когда-то надо говорить только правду. На то и есть тайна исповеди. Для облегчения сердца. Для осознания истины. В себе самом, в тайная тайных души.