— Ты что?
   — Князь Константин убит! — потерянно вымолвил Борис.
   — Чего? Что? Какой? Ростовский князь? — еще не понимая, переспросил Александр и — осекся. — Кто?! Князь Константин!.. Убийца! — выкрикнул он бешено. Борис вдруг заплакал:
   — Мы все убийцы теперича!
   — Нет, не все!
   Александр уже стоял, прямой, сверкающий взором, решительный. Мятущимися пальцами он застегивал серебряные пуговицы ферязи. Вбежавшему слуге крикнул:
   — Саблю!
   Борис осел на постель, сипло переспросил:
   — Ты… Зачем?
   — Не боись. Брата не трону. — И — скороговоркою: — Виноваты! Да! Что своею волею не отпустили Константина на Рязань, что не остановили брата еще тогда, в самом начале… Что мирволим ему… терпим… Словно нас и нет… По охотам всё, за зайцами! А Москва, она общая, наша Москва! Мы все господа тут! И без нас, без нас… Как он посмел? — Александр наконец справился с ферязью и теперь, уже обутый и одетый, пристегивал поданное слугою оружие.
   — Брони, казну, живо! И всех, всех! — кидал он слугам, и те, сломя голову, мчались с приказами.
   — Что же теперь? — растерянно повторил Борис, тупо глядя на решительные сборы брата. Александр, зарозовев, обернул к нему гневное чело. Оба почуяли враз, что сейчас, тут, старшим среди них, Даниловичей, стал Александр, и в его руках, а не в руках Юрия заключена ныне дальнейшая судьба московского княжеского дома.
   «Поднять Москву? — с лихорадочным напряжением соображал Александр. — На законного князя? За убитого — как-никак врага?! Не подымешь! Не поймут, осудят. Призвать бояр? Протасий не вступит в усобицу княжичей, а без него и прочие не станут перечить Юрию. Они все одинаковы! Будут поддерживать его, пока не потеряют все: и Переяславль, и Коломну, и честь, и саму волость Московскую! А тогда, ежели и поймут, и схватятся, — поздно станет. Остается одно, да, только одно…»
   — Собирай дружину! — сурово приказал он. — Едем к Михайле в Тверь!
   — А как же Иван, Афоня?
   — Афанасия не трогай, дитя, мал еще. А Ивана спроси! Хотя… — Он приодержался, супясь, и вымолвил, как ударил: — Не поедет Иван!
   — Мыслишь?
   — Да! И еще: пойдешь наружу, одень бронь и захвати верных кметей! Не то как бы нам с тобою на место князя Константина в поруб не угодить!
   Собравшимся дружинникам Александр, не обинуясь, сразу объявил, что они едут в Тверь, к великому князю, и что тот, кто хочет, может остаться на Москве. По лицам, смятенным, ошалелым, испуганным, понял: не поедут многие. Подумал: «Пусть так!» Немного, да верных, лучше, чем толпа готовых передатися иному господину слуг. К тем дружинникам, что жили за городом, тотчас послал верховых гонцов с наказом скакать опрометью и собираться вне Москвы, в его дворе на Неглинной, там и ждать в оружии. Юрий очень мог, да и должен был, попытаться задержать братьев, но Александр расчел, что собирать всю дружину в кремник нерасчетливо, будет потеряна быстрота, и Юрий успеет стянуть крупную рать.
   Снег сиял и сверкал на солнце. Румянолицые, спешили по улицам москвичи, и толпа княжеских верховых ни у кого не вызывала особого внимания — мало ли куда собрались молодые Даниловичи с дружиной! Пока торочили коней, выносили добро, оборужались, пока опомнившийся Борис летал по кремнику (найдя в Александре старшого, он сразу стал деятелен, деловит, благо решал и думал за него брат), пока все это происходило, Юрию успели донести, и он, схватя неколико конной дружины и накинув прямо на шелковую рубаху курчавый овчинный ордынский тулуп, взвалился на конь, схватил саблю и коршуном ринулся останавливать беглых братьев. В то время как тут топтались у крыльца, судили-рядили, слали гонцов и ждали вестей, явился решительный Юрий с решительными, наглыми от княжой ласки холопами и послужильцами-дворянами, что готовы были по первому знаку господина ринуть в сечу. Дружина Александра заколебалась, стесненная со всех сторон Юрьевыми кметями, которые тотчас начали, наезжая конями, пятить растерянных Александровых ратников в угол двора. Был страшный миг, когда казалось, все уже кончено. Те начинали хватать за поводья коней, вырывать из рук копья, кого-то уже сволакивали с седла и крутили руки, а рядом стоящие всадники только смотрели, не ввязываясь, как вяжут их товарища… Но тут на крыльцо выбежал сам Александр. Взмыв в седло, он молча, со страшным от гнева лицом, в один конский скок оказался прям Юрия и, подняв саблю, обрушил ее плашмя на лицо княжего дворского, что кинулся было загородить господина. Хлынула кровь, дворский шатнулся, теряя поводья, и Александр, тотчас схватя его рукою за шиворот и мгновенно вбросив лезвие в ножны, мощным рывком исторг из седла, швырнув, словно соломенный сноп, под конские копыта. Кмети прянули в стороны, и в тот же миг Александр взял Юрия за грудки, встряхнул так, что с того слетела бобровая шапка, голова с рыжими кудрями мотнулась взад-вперед, и сам Юрий, потеряв саблю и сползая с седла, уцепился за железные руки брата.
   — Прочь! — грозно рыкнул Александр, сейчас, как никогда, похожий на своего великого деда. Не отпуская и сильно встряхивая Юрия, он оборотил ужасное в этот миг лицо к его людям: — Прочь, псы! Убью!!!
   И дружина Юрия, только что готовая вязать Александровых молодцов, в панике смешалась, пихая друг друга конями, и покатила вон из двора. Александр тем часом, извергнув Юрия из седла, как даве дворского, держал его на весу перед собою и, глаза в глаза, медленно прорычал:
   — Исчезни! Иначе — Богом клянусь! Не поручусь за себя!
   Юрий пал в снег, не удержавшись на ногах, сел на землю, поднялся, продолжая глядеть на брата каким-то странным взором, в коем страх мешался с вожделением и бешенством. Пробормотал: «Ладно! Добро!» — и, шатнувшись, пошел пеш со двора, отпихнув протянутый ему опомнившимся стремянным конский повод.
   Александр оборотил бледное лицо к дружине. Первому, кто бросился в глаза, приказал:
   — Скачи тотчас, займи Боровицкие вороты! Не удержишь — ответишь головой! Людей возьми!
   И кметь, мгновения назад готовый сложить оружие перед Юрием, с насупленным, решительным ликом, приобнажив клинок, ринулся исполнять волю господина своего.
   Когда выезжали из ворот тесною небольшою толпою, ведя в поводу тороченных казной, припасом и оружием запасных коней, по улицам уже собирались кучки горожан, уже толпились у изб, уже сбивались в беспорядочные заторы груженые сани и возы — по городу и окологородью растекались, сея молвь и замятню, сразу две вести: об убийстве Юрием князя Константина Рязанского и отъезде в Тверь братьев московского хозяина — Александра с Борисом.
   Внизу, у въезда от Москвы-реки на Боровицкую гору, бушевала толпа. Какой-то купчина, ражий, в распахнутом хорьковом зипуне, орал с воза:
   — И нать было убить ево! Неча! Коломну, вишь, отобрать хотят! Не поддадим ся Рязани!
   — А по Христу как?! — возражал ему драный мужик из толпы, пристукивая батогом. — По Христу возлюбить надобно ворога свово, так-то!
   — По Христу ево отпусти, он тотчас рати соберет, а там сколь голов христианских погинет! — орал с воза купец, не отступая. И толпа, рокотом и волнением своим, слышно, склонялась на сторону купчины.
   Выкрики доносились до всадников, переезжающих по мосту Неглинную, и Александр, оборотя к Борису лицо, кивнул в сторону толпы: «Послышь, как чернь бушует! Крови просят! Стойно Юрию! А когда расплата придет, мы ся в ответе окажем, не они! Дак пото нам и думать надобно загодя наперед…»
   Уже выехав за пределы окологородья и соединившись со своими, что сожидали княжичей на пути, устроили короткую дневку, накормили, не расседлывая, коней, поснидали сами и тотчас устремились дальше, на Волок Ламской. Юрий очень мог послать погоню, и тут уж Александру с Борисом плохо бы пришлось.
   Юрий, и верно, после сшибки с братом тотчас кинулся собирать ратных. На его беду, значительная часть княжой дружины ушла к Коломне, и без помочи Протасия потребных для нятья братьев сил было не собрать. Юрий кинулся в хоромы московского тысяцкого. Но Протасий выслушал его молча и покачал головой:
   — Прости, батюшка-князь, а только… Не подыму я руки на князей своих. Покойному родителю твоему, Даниле Лексанычу, при гробе его обещал… Имай сам, а я в том деле не потатчик.
   Юрий ткнулся в спокойное костистое лицо Протасия, в его замкнутые глаза, твердо сведенные губы, большие руки, каменно сложенные на груди, — не пошевелишь их! Понял, что тысяцкий не отступит, и аж зарычал сдавленно. Сейчас такую ненависть почуял вдруг к старому тысяцкому! Вспомнил, как на рати под Переяславлем-Рязанским его, что щенка, ссадили с седла и поволокли в тыл. Вспомнил и иное многое. «Смещу я его! Смещу, Богом клянусь! Босоволку тысяцкое отдам! — думал Юрий, бешено и бессильно озирая упрямого воеводу. — Уйдут, уйдут ведь! Из-за него уйдут! Сейчас, нынче сместить!» — сложилось в уме.
   — Может, и сам сбежишь? — зловеще спросил Юрий.
   — Тысяцкой Москвы на рати под Рязанью не бегал! — сурово отмолвил Протасий. — И князю своему, а твоему батюшке, Даниле Санычу, не изменял! Когда, Юрий Данилыч, трудный час придет и сам Петька Босоволк от тя лице отворотит свое, тогды ты меня покличь! Уведаешь сам, на что я тебе сгожусь!
   С соромом покинул Юрий хоромы Протасия. У ворот поглядел в напряженные лица детских. Кинулась в очи решительная широконосая рожа одного из молодцов, и по ней, и по лицам прочих догадал, что сместить московского тысяцкого не так-то просто. Пожалуй, и поодержаться надоть на этот раз!
   Юрий собрал все же дружину и послал всугон, но время было упущено. Александр с Борисом успели миновать Волок и уйти в тверские пределы.
   Ивана Юрий встретил к исходу дня, на переходах княжеского терема. Зло и тревожно вглядываясь в кроткие голубые очи младшего брата, спросил:
   — А ты почто осталси на Москвы? (В речи Юрия, когда он излиха волновался, прорывались порою новгородские речения, перенятые еще из детских лет, в пору его учебы в Новгороде Великом.) Иван, чуть склонив русую голову набок, ясно поглядел на старшего брата, вздохнул, вымолвил:
   — Рожь привезли! — И тотчас изронил просительно: — Мать плачет, поди к ней! — А затем, помолчав, опуская очи, добавил тихонько: — Я не уеду, не боись!
   Юрий хмыкнул, передернув плечами, начал подыматься по ступеням и уже почти дошел до верху, когда Иван снизу негромко окликнул его:
   — Юрко!
   Юрий недовольно остановился, глянул вниз. Глаза Ивана мерцали в темноте.
   — Дай мне со Святославом побаять, Глебовичем! — попросил он с вкрадчивой настойчивостью.
   — Можайским князем?
   — Да.
   — Он в Красном сидит! — сказал Юрий, еще ничего не понимая.
   — Знаю. И то знаю, что мнит нынче, яко ты его стойно князя Константина… — Иван приодержался, не произнеся слово «убийство», но Юрий, поняв верно, фыркнул вепрем, надменно возразил:
   — Не хотел! — И, пожав плечами, примолвил неохотно: — Что ж… Поговори!
   Он взялся было за дверную скобу, но вдруг, оборотя лицо и весь подаваясь вперед и вниз, через перила, душным, задавленным шепотом, со страстью, вопросил:
   — А ты что скажешь мне с им сделать? Отпустить?
   — Отпустить мало, — медленно ответил Иван, — князя куски собирать не пошлешь!
   — Дак что тогда? — почти выкрикнул Юрий.
   — Наделить уделом! — спокойно возразил Иван.
   — Ты… в себе?! — задохнулся Юрий. — Отдать Можайск?
   Иван, продолжая все так же глядеть снизу вверх на брата, заговорил с расстановкою:
   — Зачем Можайск… Земель много… В той же Рязани или Черниговской земле… В Смоленской… Наделить можно и не своим! Можно и помочь всесть на удел…
   Юрий сбежал по ступеням, схватил брата за плечи и, близко заглядывая в глаза, выдохнул:
   — Иван! Ты что, умнее нас всех?!
   Но кроткий взор Ивана уже померк, ресницы сникли, и весь он, в своем темном платье, с поджатыми к сердцу руками, стал столь похож видом на монастырского послушника, что Юрий осекся и отступил.
   — Зайди к матери, Юрко! — вновь проговорил Иван, трепетно приподняв и вновь опустив ресницы. — Утешь! А я пойду: хлеб привезли! Возы держать не дело; батя помнишь чего наказывал нам?


ГЛАВА 19


   Отъезд Даниловичей в Тверь возмутил весь город. Опомнившийся Юрий побывал у баскака, заверив того, что Константина убили без его, Юрьева, ведома, тут же послал в Орду новые дары и второй донос, по коему выходило, что пленный рязанский князь чуть ли не замышлял восстание противу хана. (Впрочем, Юрий больше надеялся не на свой донос, а на подарки ордынским вельможам.) А сам тем часом спешно укреплял Москву, отправлял новые дружины на Волок, к Дмитрову, в Переяславль, Можайск и Коломну, рассылал грамоты князьям, соревнующим Михаилу, — кого мыслил перетянуть на свою сторону, — а в Великий Новгород направил целое посольство с предложением союза противу Твери и с уверениями, что он, Юрий, буде настанет его воля, подтвердит все грамоты, удостоверяющие древние и новые права вечевого города: о землях и черном боре, коего он обещался не требовать с Новгорода никогда, о торговом госте новгородском, коему предлагал льготы на торговлю в низовских городах и Сарае, о судах владычном и посадничьем, печатях, пошлинах и вирах, кои шли прежде великим князьям и от значительной части которых он, Юрий, заранее отказывался в пользу Великого Города.
   На московском посаде толковали и спорили, но, в общем, мнение народное склонялось в пользу Юрия. Москвичи по-прежнему готовы были поддержать своего князя противу Михайлы Тверского, а ждать великого князя с ратью нынче приходилось с часу на час.
   Елевферий, — Алферка, — Бяконтов первенец, которому пошел нынче двенадцатый год, в эти дни не находил себе места. Случившееся лавиною обрушилось на его детскую голову. Он потерянно бродил по кремнику, видел взрослых, бородатых людей, что в оружии и шеломах, с суровыми, решительными лицами, куда-то отъезжали, видел, как ихние кони коваными копытами крошат перетолоченный, перемешанный с навозом снег, как грызут удила, скалясь и взметывая гривами, как сверкают медные бляхи на сбруе, как взрослые, занятые своим, не смотрят уже на детей, шныряющих прямо перед конскими мордами, в опасной близости от тяжелых беспокойных копыт, видел, что все эти кони и оружные люди — бояра и кмети, ратники и мужики — готовы скакать, рубить, класть головы в бою и убивать других, и все это потому и в защиту того, что Юрий Данилыч тайно, ночью, яко тать, приказал убить старого рязанского князя Константина, то есть сделал то, за что любого другого казнили бы на площади, отрубив голову топором.
   Давеча на выходе из двора (хоромы Федора Бяконта стояли рядом с княжескими) Алферий столкнулся с табунком мальчишек. В их толпе Афоня, самый младший из княжичей, о чем-то спорил с Алешей Босоволковым. Брошенные салазки, рассыпанные безо внимания снежные кругляки, коими, как видно было по белым отметинам, мальчики только что швыряли по воротам, целя в резное изображение ездеца на коне и с соколом на рукавице, — все говорило о том, что спор захватил боярских отрочат нешуточно. Тут же вертелся и Феофан, младший брат Алферия, заглядывая через плеча ребят, оступивших спорщиков. Алферий подошел к толпе и услышал, как Алешка Босоволк кричал:
   — Ну и что ж, что убил! Зато мой батя теперича тысяцкое получит, вот!
   — За то, что убил? — ехидничал Афоня.
   — За службу князю свому! — горячо возражал Алешка. — Коли князева слова не сполнять, и ничто не сдеетси! И я бы убил, коли б мне Юрий Данилыч наказал, вот! А ты, Афонька, сам будешь князем, дак и должон понимать! И не дразни, вот!
   — Алферка, Олферий! — закричали ему, едва завидев, сразу несколько голосов. Алферий был на два года старше обоих спорщиков, к тому же он столько прочел книг и столько мог рассказать сверстникам, что пользовался среди мальчишек нешуточным уважением и почетом.
   — Ты все знаешь, Олфера, дак как думашь, прав Юрий Данилыч, што Костянтина убил? — тотчас насели на него мальчишки.
   — А я говорю, прав!
   — Нет, не прав!
   — Судить нать было ево прежде!
   — За что судить, на рати яли, дак!
   — А почто Коломну не дают?!
   — А почто давать, коли мы сами ее забрали!
   — Экой ты разумной, как я погляжу!
   — Ну и гляди, пока зенки не лопнут!
   Алферий стоял, склонив лобастую голову и утупив островатый подбородок в грудь, исподлобья озирал ребят. Что им сказать, он не знал. Он ничего не понимал нынче и сам жаждал, чтобы кто из взрослых и умных мужей объяснил ему то, что створилось на Москве.
   Алферий так и не ответил мальчишкам. Боднул головой и, молча поворотя, зашагал прочь.
   — Ишь, гордый! И баять не хочет! — послышалось у него за спиною.
   — Дак чо баять, чо баять! И так ясно все! — вновь зашумели спорщики.
   С глазами, полными слез, Алферка прибежал к отцу. Он уже вопрошал раз, и отец тогда отвергся разговора с сыном. «Князеву волю Бог судит!» — сурово отмолвил он.
   Прибегал Алферий и к матери. Мария была на сносях и больше слушала тихие толчки под сердцем, чем слова сына. Она привлекла первенца к теплым коленям, огладила шелковую голову, поцеловала в лоб, заглянув в прозрачные, родниковой чистоты, жалобные глаза, и, поглаживая, прижимая к округлому горячему животу, пачала успокаивать:
   — Олфёруша мой, колокольчик ты мой ласковой! Не думай о том, полно, не думай-ко, сынок! Не тужи! Взрослые, оне грубые, вырастешь — сам узнаешь… Може, по-иному-то и нельзя было? А коли и можно, дак нам князя свово не судить! Ты вот книжку ту чел, греческую? И в Цареграде, гляди-ко, людей убивали, даже святых и тех! А ты моли Господа и учи грамоту ту прилежно! Може, станешь большим, князю своему добрый совет подашь! Так-то вот, Олфёруша, жалимая ты былиночка моя!
   Он слушал ее с тихим отчаянием. К тому же ему было слегка стыдно: он уже понимал, как и почему делается у женок такой вот круглый живот, и потому смущался тесных объятий матери и, вместе, не мог отстраниться, не мог сказать ей этого и — что он уже не маленький и не надо его гладить, словно щенка. А потому, вдыхая материн запах, терпел объятия и только отводил очи и низил пунцовое лицо…
   Теперь Алферий решил во что бы то ни стало вынудить отца к разговору.
   Федор Бяконт в эти дни был занят сверх головы. Помимо дел градских и посольских, помимо пересылок с новгородцами, которые все шли через него, он налаживал порушенное тверичами хозяйство в своих селах и как раз этими днями получил наконец во Владимире породистых длинношерстных баранов, гибель коих прошлою зимою опечалила его больше, чем пожженный хлеб. (Прежне образцовое стадо Бяконта ратной порою погибло целиком.) Баранов нужно было принять, осмотреть, не заболел ли который, подкормить с дороги, перемолвить с каждым из слуг, что были приставлены к стаду, — и все это урывками, вечерами, заместо отдыха, заместо чтения греческих хроник, в коих черпал он отдохновение себе и находил в повторяемости бед и страстей человеческих успокоительное изъяснение всему, что преизлиха смущало ум и тревожило совесть. Вполуха выслушав Алферия, Бяконт намерился было вновь отослать сына с пустом, но, приглядевшись, понял, что серьезного разговора с трудным своим первенцем нынче не избежать.
   Про убийство князя Константина Федор узнал спокойно. Этого следовало ожидать. Он уже давно понял, что такое Юрий, приискал ему образцы среди прежних византийских кесарей и теперь терпеливо ждал событий. Было ясно, что Юрий ввяжется в войну с Михаилом, ясно, что он ее проиграет, и одно не ясно было: как поведет себя Орда? А от сего зависели и жизнь, и смерть. Ибо, даже и проиграв все сражения Михаилу, можно было выиграть разом, расположив к себе мунгальского кесаря.
   Старого князя Константина Бяконт не особенно жаловал, и не столько был задет преступностью самого деяния, сколько опечалился грубостью Юрия. Убить рязанского князя надо было хитрее и — лучше: чужими руками. Например, отпустивши из Москвы, дорогою, свалив убийство, скажем, на пронских племянников Константина. Был бы князь Юрий подальновиднее, он бы так и поступил, и тогда он, Бяконт, избавлен был от тяжкого разговора, в коем, чуял он, ему опять придет низить глаза перед мальчишкою и напрягать весь свой разум, дабы не потерять уважение сына… Породистые бараны больше занимали его, чем князь Константин! Но ведь не скажешь же сыну, что ради баранов он, Бяконт, допустил, чтобы зарезали человека…
   Сердито прихлопнув дверь покоя — не хватало еще, чтобы слуги услышали все, что будет баять сын («Наказание господне! « — как порою, в сердцах, начинал звать он своего первенца), — Бяконт опустился на ременчатый раскладной стул, всем видом стараясь показать Алферию, что лишь по великому терпению родительскому бросил он многоразличные дела свои и сидит тут, в тесной тесовой горнице, где душновато пахнет книгами, кожею и сукном, вместо того чтобы принимать и рассылать гонцов, сочинять грамоты, сторожить дворского или скакать куда-нибудь на Пахру, разбирать и судить очередные крестьянские споры в одной из своих волостей.
   — Я сказал уже тебе, сынок, Князеву волю судит Бог! Тамо, в горнем мире, и суд и расплата за все! Мы же токмо слуги господина своего…
   — Зачем мы вообще сюда приехали, отец? — спросил Елевферий, подымая на отца мокрые от слез, неумолимые глаза. Бяконт споткнулся и стал медленно заливаться темно-коричневою краскою.
   — Зачем приехали?! Зачем?! Ты рожден тут! — выкрикнул, вскипев, Федор.
   — Зачем тогда вы с матерью приехали сюда, отец? — неотступно повторил вопрошание Алферий, жгучим взглядом своих прозрачно-струистых очей вперяясь в рассерженные глаза отца. Федор вздернул бородой, не выдержав пронзительности сыновьего взора, хрипло, уступая отмолвил:
   — Мы Даниле Лексанычу приехали служить… Его роду! Худ ли был покойный московский князь? Взгляни и помысли! — возвысил он голос, строго глядя на сына. — Села обихожены; люди сыты; ни татьбы, ни раззору по всей волости; кажен год порядок в торгу, купцы не нахвалят; мастеры удоволены во всяком реместве своем: и градодели, и по серебру, и по кожам, и по ценинному делу, и по письму иконному, тимовники, портны мастеры, бронники, щитники, кузнецы — идут и идут, целы улицы под кремником настроены! Монастырь погляди! Слова Серапионовы чёл ли? Князь Данилово то рачительство! А легко ли было ему? Между Дмитрием, да Андреем, да Новгородом круто было поворачиваться нать! И войны утишал, и съезды устроял, в ону пору не дал разорить Переяславль Андрею, в друго — остановил Дмитрия… Рязанского князя, покойного Константина, хошь и полоненного, держал в чести и… не убил бы никогда! Михайле Тверскому, нынешнему князю великому, был другом. А Переяславль получил! И теперь вот Юрию приходит отказаться. Хоть и стоят наши там. С Можайском тож подготовил Данил, батюшка, нипочем бы таково-то легко Юрию самому-то не совладать! Народ любил его, прямо-таки сказать, обожали князя свово! Вот кому служили мы! — задохнувшись, Федор примолк, ожидая, что сын хоть перемолчит, но Алферий — будто только и ждал перерыва речи отцовой — с тихим упорством возразил:
   — Я все это знаю, отец. Но Юрий?
   — Кроме Юрия ость и другие! — вновь взорвался отец.
   — Отъехали в Тверь! — перебил сын, тоже возвышая детский звенящий голос.
   — Не все! — Бяконт забыл уже, что перед ним двенадцатилетний отрок, коему и приказать умолкнуть мочно. — Твой крестный не уехал! Юрий тоже не вечен, придет и пройдет! Дня и часа не вем… Вечен только Бог, только духовное! (Этого, поди, и не следовало баять, подумал он, но уже вырвалось
   — не воротишь.)
   — Но как же сделать, чтобы доброе не умирало вместе с добрым князем?
   — спросил Алферий, просительно глядя на отца. — А коли так-то… За что тогда держатися нам?
   — Молись! — сердито возразил, нахохлясь, Бяконт. — Вера… Правила церковные…
   — А для Юрия есть вера? Он ведь убийца!
   — Молчи о том! — с болью выкрикнул Федор. — Духовной властью, токмо… токмо ею судят князей! Яко же патриарх во граде Константиновой, тако у нас митрополит…
   — А митрополита нет, поэтому Юрию некому и указать? Да, батя?
   Федор вдруг сник, почувствовав с жарким стыдом, как обрадовала его эта невольная подсказка сына, пробормотал, утупив очи долу:
   — Должно, так, сынок… — Помолчав, — теперь уже, когда сын одолел в споре, Федору больше не хотелось лукавить, — помолчав, осторожно прибавил:
   — Правда, не всякий и митрополит возможет воспретить князю… В жизни, сынок, и от добра может проистечь зло… Коломна ить вот всем нужна…
   — Кто же тогда может воспретить зло? — потерянно спросил Алферий.
   — Токмо духовная власть… Которая сама не ищет земной корысти, токмо так! — отмолвил Бяконт с усталой неуверенностью в голосе. Скажи сейчас сын, что Федор лукавит перед ним, и не знай, что и ответить тогда… Перемолчали.
   — А мы не уедем, батя? — спросил Алферий, с прозрачною тревогою заглядывая в очи отца.
   — Не уедем, сынок.
   Алферий кивнул и опустил голову.
   — Ты прости меня, батя, — прошептал он спустя несколько долгих мгновений, — я ведь понимаю… А только… Где же правда тогда?