Михаил был мрачен и не заговаривал даже с ближними боярами. Когда, наконец, явились к нему, заключив мир, новгородские бояре с княжичем Афанасием, он, прямо глядя на приведенных, приказал всех заключить в железа и отослать в Тверь, и княжича Афанасия тоже. Даже свои бояре не ожидали такого от Михаила. Но великий князь (его одолевала болезнь, и он, как мог, боролся с собой), горячечно глядя мимо и сквозь своих думцев и воевод, велел приступать к стенам и, буде торжичане не откроют города, идти на приступ.
   Город открыли ввечеру, и великокняжеские войска начали вливаться во все ворота, занимая дворы. На другой день князь велел отбирать по дворам доспехи и боевых коней у всех горожан, ратных и не ратных, у кого ни буди, а затем начал брать окупы со всех подряд, продавая добро захваченных тут же, в торгу.
   Дождавшись в Торжке новгородского посольства с повинной и обещанием серебра, он отослал в Новгород своего наместника и, ополонившись вдосталь, разорив новоторжцев и волость, разрушив напоследях городской детинец, поворотил в Тверь.
   Тою порой разосланные в зажитье отряды продолжали пустошить Новгородчину, и многие села, забранные прежде новгородскими боярами или даже устроенные ими самими, спасаясь от грабежей, заложились за великого князя. Михаил принимал закладников не моргнув глазом, нарушая тем самым все решения новгородского веча, принятые еще со времен Андрея Александровича. Но он знал, что делал, и не один гнев руководил великим князем в этой войне. Над ним висела Орда, и Михаил чуял, что вынужденная милость Узбека к нему может истаять прежде, чем встает весенний лед на Волге, а тогда единым спасением страны будет только твердая власть великого князя. Если еще не поздно. Если вообще не поздно что бы то ни было.
   Юрий, получив в Москве весть о торжокском разгроме и поняв, что дома надеяться не на что, пятнадцатого марта, через Ростов, отбыл в Орду. Туда же устремились и новгородские послы с жалобою на великого князя, но Михаил, разоставив заставы по дорогам, перенял их и посадил в железа.
   Воротясь в Тверь, Михаил сместил епископа Андрея с кафедры (старый тверской епископ, видя остуду князя, сам попросился в монастырь) и настоял на избрании Варсонофия, вскоре рукоположенного Петром.
   Новгородцы меж тем задерживали окуп, а Михаил задерживал хлеб, недостаток коего уже начинал ощущаться в Великом Новгороде. Новгородцы, наконец, прислали обещанное по миру серебро, но заключить ряд с князем на новых условиях отказались наотрез, ссылаясь на докончания с Андреем Александровичем и на измышленное ими «рукописание Всеволода». Назревала новая война. Михаил меж тем помог суздальским князьям воротить Нижний, и москвичи, поскольку Юрий Данилыч сидел в Орде, новой распри не затеяли.
   Анна была на сносях и в конце года родила сына, нареченного Василием. Знал ли Михаил, что это последний его малыш?
   Год прошел, и новгородцы снова восстали, выслав наместника великого князя вон из города. Михаил собрал чуть не всю Низовскую землю, порешив идти на Новгород весной, хотя многие и отговаривали его от похода в эту пору. Пути были непроходны, топи и болота скрозь по всей Новгородской волости, да и хлеб не созрел, ежели что… Но в Михайле проснулся древний нерассудливый гнев, и он не похотел ничего и никого слушать. Рати вышли в поход и двинулись к Новгороду.
   Новгородцы в ответ совокупили всю свою землю, привели псковичей, ладожан и рушай, корелу, ижору, вожан, вооружили всех городских жителей поголовно и обнесли город острогом с обеих сторон, решившись биться до последнего. Великий князь остановился в Устьянах, за пятьдесят верст от города, и тут затеял переговоры, требуя уступок и не беря мира. Меж тем огромное войско становилось нечем кормить, и тут еще самого Михаила свалил приступ непонятной ордынской болезни. Князь лежал и бредил, не узнавая никого. Княжич Дмитрий оставался в Твери, и воеводы растерялись. Переговоры были прерваны, Михаила с бережением повезли назад, а голодная рать тронулась разными путями и начала пропадать в лесах. Тонули в болотах. Теряя последних коней, брели кое-как, опираясь на копья, распухшие, в тучах безжалостного комарья. Иные, падая, уже не подымались. Резали и ели лошадей, потом дошло до того, что одирали кожу со щитов, варили и ели, отрезали голенища от сапог, жевали ременную упряжь. Тяжелое оружие, осадные пороки, щиты, копья — все было пожжено или брошено. Пешие, шатаясь, словно тени, выбирались ратники из болот и дебрей, с трудом добредали до родимых хором, вваливались, распухшие, обезножевшие, под вой женок. Плакали и крестились, что остались в живых. Так бесславно окончился этот поход, не давший Михаилу взять власть над Новым Городом.
   Больной Михаил, придя в себя — уже в Твери, — узнав, что случилось с его ратною силой, заплакал и приказал крепить город и пуще стеречь захваченных новгородских бояр. Юный Дмитрий отправился собирать новую рать.
   Зимой начались переговоры. Новгородцы, понадеявшиеся, что после разгрома великий князь омягчеет, сильно ошиблись. Михаил, еще слабый после затяжной болезни, принял послов с твердостью и потребовал прежнего. В самом начале февраля в Тверь прибыл новгородский владыка Давыд с мольбою отпустить за окуп захваченных князем новгородских бояр. Михаил отказал архиепископу, и Давыд отбыл восвояси.
   — Одолеем, отец? — как-то спросил его Дмитрий, только-только прискакавший из Кашина. Михаил поглядел на сына долго и тяжело. Помедлив, отмолвил, с просквозившей печалью:
   — Не ведаю, Митя. Тоя весны я мыслил стоять в Новом Городе! — И добавил, твердо возвысив голос: — А драться надо. Мы с тобою должны крепить Русь.
   — Против Новгорода? — переспросил Дмитрий.
   — Против Орды. И против Литвы, ежели что, и против немцев и свеи. Вместе с Новгородом! Я же не с лица земли стереть их хочу в конце концов!
   — Боюсь, что тебя не понимают, отец! — робко отозвался Дмитрий. Таким мальчиком чувствовал он себя сейчас рядом с родителем!
   — Поймут. После моей смерти, может! У нас любят прославлять после смерти. Но поймут! — возвысив голос, пообещал Михаил. — Что кашинцы?
   — Собирают полк! — готовно отозвался Дмитрий.
   — Много зла натворили татары в Ростове?
   — Весь город, говорят, ободрали!
   — А это послы! С самим князем Васильем из Орды пришли! Вот и помысли! При Тохте такого не творилось. Мы для них теперь «райя», рабы! Так-то, сын! Боюсь, что новой рати в помощь мне в Орде уже не дадут!
   — А Гедимин нам не опасен, батюшка?
   — Я посылал послов, договор о дружбе возобновили. Быть может… у него есть дочери… Подумай, сын! А правду баять — и того не ведаю. Только против Орды и Литвы вкупе нам не устоять. Надо, ежели что, татар бить с Литвою вместях.
   — Кто нам сейчас страшнее всего, отец? Литва или Орда?
   — Страшнее всего… Московский князь, Юрий Данилыч! — отозвался не вдруг Михаил.
   — Он все еще в Орде? — начиная понимать, спросил Дмитрий.
   — Да, в Орде! — мрачно ответил отец.


ГЛАВА 45


   Юрий пробыл в Орде почти два года и теперь возвращался победителем. Все замыслы его исполнились. Он женился на сестре Узбека, Кончаке, перекрещенной в Агафью. И теперь красавица с узкими, приподнятыми к вискам глазами с ревнивым обожанием то и дело выглядывает из возка: где он, ее золотой князь? Почто не сойдет с седла, не сядет близ нее на шелковые подушки в обитый мехом и такой уютный внутри возок, не коснется ее рукою, от чего все тело становится враз слабым и жарким… И она одна, одна у него! Урусутам Бог не позволяет иметь много жен!
   Рабыни прикорнули в ногах, где тесно стоят сундуки и сундучки с драгоценностями, свернулись, как собачонки, в своих шубах из тонкого куньего меха. Кончака-Агафья выпрастывает руки в перстнях, с накрашенными длинными ногтями, из долгих рукавов собольего русского опашня. Поправляет украшения. Так непривычен еще золотой крестик на шее! Она капризно надувает губы: что же не идет к ней, не согреет, не приласкает, не развеселит ее ненаглядный алтын коназ?!
   А Юрий скачет напереди, румяный от морозного ветра, забыв про жену. Что жена! Великое княжение — вот что подарил ему Узбек свадебным даром, приданым своей сестры! Ну, и самому прежде дарить пришлось! Каждому из князей ихних по золотой тетерке! Серебра ушло — прорва! Иван, получив заемные грамоты, за голову схватится. А — не беда! Теперь из казны великокняжеской расплачусь! Взовьется же Михайло теперича!
   С Юрием идут два князя ордынских, Кавгадый и Астрабыл, два тумена татарской конницы ведут за собой, чтобы тверской князь не упрямился очень. С ним власть! Власть над страной, над Русью! С ним сладкая (и ладони аж зудят от нетерпения), прямо сладчайшая, слаще меда и сахара, предвкушением одним сводящая с ума похоть: разделаться с Михайлой и с его Тверью, увидать наконец въяве срам и унижение врага! Полузабытое, из дали дальней, из прошлых лет, приходит воспоминание о худом, дурно пахнущем старике, что, трясясь от бессилия и злобы, обличал его, Юрия, в тесном затворе в самом сердце Москвы и, обличая, знал, что сейчас умрет… И умер. И никто уже не вспомнит того! Нет, теперь бить, и бить, и бить, и добить до конца! Это они сейчас про Михайлу: великий да мудрый, а умрет — забудут! И могила не просохнет еще! Я буду мудр, я велик! Теперь Иван перстом не щелканет противу — добытчик! Пущай сидит на Москве да считает кули с зерном! На то только и гож! Мелко плавашь, брат! Размаху у тя нет! Вот я зять царев и великий князь! Всё вместях! Разом! И Новгород Великий меня принял! Вся земля в кулаке! А Михайлу… в железа его! Пущай хоша в яме посидит… И уже пахнет весной! Или это от радости, что даже ледяной февральский ветер кажется сладок, будто цветущие яблоневые сады? А солнце! А снега — скрозь голубые! Любота!
   Он смело прошел сквозь Рязанскую землю, и его не тронули, даже дары поднесли. Москва встречала его жидким звоном («Ужо тверской колокол сыму, не так будут звонить!» — пообещал себе Юрий.) и густыми толпами горожан. Ахали, разевали рты. Верили и не верили. Да и дивно было: как же так вдруг, сразу? Тохта приучил к порядку, к тому, что все по закону, по ряду, по обычаям, а тут — нате! И великое княжение, и жена — царева сестра, и рать татарская! Поневоле закружится голова! Вся Москва выбежала встречу: взглянуть, подивиться своему рыжему князю — досягнул-таки!
   — Вон он, едет из заречья, верхом на чалом коне, вон, вон, рукою машет! А в том вон возке супружница еговая, царская сеструха! Красавица, бают!
   — А ты видала ли?
   — А и не видала, дак люди молвят, не врут!
   — Ну, за красивой-то велико княженье в придано дадут вряд ли? Поди, кривая кака да перестарок!
   — Што и мелешь, милая, да нашему князю уж некрасовитой-то и в Орде не дадут! Сам из писаных писаной!
   — А татар-то, татар с им навалило, страсть! Едут и едут с самого заранья!
   Мишук стоял в охране пути и а ж охрип, усовещивая охальных. Бабы прямо на плечи лезли князя посмотреть, словно не видали допрежь! Он и сам, впрочем, сожидал Юрия как будто наново. Шутка, великое княженье получил! Что бы батько покойный-то нонече молвил? Не любил больно-то Юрия, а вишь, как оно поворотило!
   Мечтая, как и все, увидеть Юрьеву молодую, Мишук тянул шею, ловил миг и прозевал-таки! Пока отпихивал толстую старуху, что лезла непутем под самые копыта поезжан, княгиня выглянула из окошка возка, махнула рукой и скрылась. Так стало обидно, чуть не ударил поганую старуху в гузно древком копья!
   Призадумался он только вечером, когда, голодный и усталый, дождавшись наконец смены, добрался до своей хоромины. Хлебая перестоявшие щи и вполуха слушая воркотню тетки, он понял вдруг, что ведь будет опять война! Не таков же Михайло Ярославич, чтобы так вот просто уступить стол Юрию?!
   Узнав назавтра, что объявили сбор рати, он почти не удивился тому, так уже и знал, что созовут в поход. Вот те и женитьба, что почти уже сварганила тетя Опросинья, вот те и жена молодая! Когда начали оборужать полки, Мишук так и предрек сотоварищам, что поведут их прямехонько на Тверь.
   Полки, однако, вместе с татарской конницей двинулись на Кострому, где их уже ждали дружины князя Михайлы. С ним были суздальские князья со своей ратью, и у Михаила оказалось угрожающе много войск. Юрий скликал подручных князей, слал гонцов в Новгород, но шли к нему туго, предпочитали пережидать. Гадали, верно, чем еще кончится? Да и не верилось как-то никому, что это всерьез. Николи такого не бывало! При Андрей Саныче — так тогда в Орде был Ногай, пото и ратились, а теперь? Ни за что ни про што?! Мало ли кто женится в Орде, всем и велико княженье подавай? Словом, не шли. Юрий злился, войска проедались. Проходил март. Новгородцы были далеко, приходилось вести переговоры с Михаилом, что-то обещать, о чем-то уряживать… Добро, переговоры взял на себя Кавгадый! Юрий про себя чуял: он бы сорвался, натворил чего неподобного. Ратные, выступившие налегке, теперь приголадывали и зорили потихоньку округу, что тоже не прибавляло популярности Юрию. Татары, так те волокли добро и полон безо всякого. Весна шла ранняя, уже рушились пути, и новгородцы не могли выступить. Михаил сам соступился великокняжеского стола, требуя лишь обещаний, что Юрий больше его не тронет. И это приходилось обещать, хоть поначалу совсем не о том мечтал Юрий, вживе представлявший себе Михайлу с веревкой на шее у своих ног.
   Мишук изводился стоючи, как и все в полку, и одно только было развлечение — выглядывать ордынских князей. Переняв несколько татарских слов от тетки, он заговаривал с ордынскими ратными, те отвечали охотно, съезжаясь, хлопали по плечу, звали к себе на службу. Мишук улыбался, отшучивался. Сам, робея, поглядывал — близко ли свои? Енти и силом увести могут, им што!
   Ему показали и Кавгадыя и Астрабыла. Кавгадый и к ним в стан приезжал не пораз. Он был, сказывали, старшой. В пушистой лисьей шапке, в дорогой русской шубе — верно, даренной Юрием, — весь увешанный драгоценным оружием, изузоренным так, что было уму непостижимо, на узорном, в голубых камнях и серебре, высоком седле. Конь под шелковой попоной, и конь-то не простой, идет, как плывет! Сам Кавгадый был не столь высок, но плотен и, видимо, силен, с широким, мясистым, немножко бабьим лицом. Припухлые мешки над раскосыми глазами придавали ему вид лукавой старухи сводни, усы были тонкие, длинные, а бородка жиденькая и лицо плоское, как у большинства татар. Кавгадый прошал что-то у воинов, улыбался, кивал — точно по-бабьи! Но как-то раз, осердясь, вдруг глянул зло, обнажив зубы, почти не разжимая их, резко выкрикнул, и тогда на щеках у него звериным оскалом сложились две тугие страшные складки, и сошедшие в щели глаза глянули столь пронзительно-беспощадно, что Мишук шатнулся от него, едва не кинувшись в бег, хотя не к нему и не о нем был окрик Кавгадыя, верно, даже не заметившего одинокого русского ратника среди своих воинов.
   Этот Кавгадый и устроил все. Михаил без бою уступил Юрию по царевой грамоте Владимир и великое княжение. Суздальским князьям Юрий обещал оставить Нижний за ними (уже начал понимать, что без союзников Михайлу и нынче не одолеть). А потом соступивший великокняжеского стола Михаил двинулся в Тверь. Астрабыл с половиною татар поворотил в степь, а Кавгадыя, после пиров и многой толковни с глазу на глаз, Юрий сумел оставить у себя, с одним туменом татар, которых на время весенней распуты частью расположили во Владимире, а частью в Переяславле — стеречь княж-Михайловых воевод, не сунулись бы невзначай! Сам же Юрий с Кавгадыем поскакал в Москву, где его ждала истосковавшаяся по нем татарская жена и где воеводы уже начинали, по его наказу, совокуплять ратную силу для войны с Михаилом.
   От суздальских князей Юрий вскоре получил обещание выступить вместе с ним против Михаила, да и иные князья, помельче, поняв, что ярлык нешуточно перешел к московскому князю, присылали своих гонцов к Юрию, обещая помочь кормами и ратною силой тотчас, как свалят страду.
   В Новгород на сей раз Юрий послал вместо себя Ивана — подымать новгородцев на войну. И Иван отправился без спора, готовно исполняя волю брата, теперь великого князя владимирского. Да, впрочем, Ивану спорить уже и не приходилось. Почти нарушив волю брата, он женился в его отсутствие на дочери московского великого боярина. И хоть Олена (так звали молодую) была и хороша собой, и кротка нравом, и хоть в приданое Иван получил несколько богатых сел под Москвой, много серебра, драгоценных портов, рухляди, коней, — брак этот возмутил Юрия и самоуправством Ивана, и тем, что Иван выбрал себе невесту не из княжон. Он даже хотел было развести брата с женой, но накатили дела ордынские, не до того стало. А в прошлом году у богомольного братца родился сын, Семен, — видать, не только молились они с женой по ночам! Так ли, иначе, брат вел хозяйство хорошо и в Новгороде урядил толково. Борису Юрий жениться не дозволял, да он, кажись, и сам уже не хотел того. Пока у Юрия была одна дочь и не было супруги, приходилось думать о наследнике московскому дому хотя бы и от Ивана. Теперь же Агафья, гляди, нарожает ему сыновей, и братьям уже плодить своих потомков неча! А то наследники и все княжество по кускам разволокут!
   Юрий хотел напасть на Михаила летом, но все союзные князья жались и тянули. А Иван, воротясь из Новгорода, доносил, что и новгородцы хотят сперва управить с жатвою. Поход откладывался на осень, и Юрий злился, но поделать ничего не мог.
   На увещания митрополита Петра не затевать братней которы, Юрий, бегая глазами, врал, что ничего такого не мыслит и лишь держит татар спасу ради, от возможных Михайловых угроз. Да и верно: Афанасий еще сидел в плену, и с новгородцами по-годнему уряжено не было.
   Петр, разговаривая с Юрием, чувствовал то же бессилие, что некогда покойный митрополит Максим, и то же горькое сомнение приходило ему на ум: да верует ли Богу этот московский князь, получивший ныне ярлык на великое княжсние владимирское? Одно было видно: упорства и жажды достичь своего ему не занимать стать. Этого упорства в хотеньях здесь, во Владимирской земле, хватало с избытком у многих. В земле этой, в этом славянском племени нарождалась великая сила, и сколь надобно было силу эту поворотить на добро? А — не получалось. Пока не получалось. Медленно прозябают семена добра и мудрости — годы и годы, целые жизни проходят, прежде чем они процветут и дадут плоды. И сколь быстр и гибелен путь гнева, вражды и корысти! Что же одолеет в этой тысячелетней борьбе здесь, на Русской земле?

 
   Михаил Ярославич не обманывал себя ни дня, ни часу. Он знал, что Юрии не успокоится и что с Москвою будет война. Но теперь, когда великое княжение в руках Юрия, от него и от Твери отступятся все. Даже суздальские князья, как он уже узнал, перекинулись на сторону Юрия… Будь жив Тохта, он бы не разрешил усобицы в своем русском улусе: настоял бы на съезде, на бескровном разрешении всех споров… Как возмущало их всех некогда это спокойное давление, строгая мунгальская воля, не дозволявшая «вонзить меч в ны» — затеять братоубийственную резню! И как не хватало ее, этой благостной воли, теперь, когда все вновь распадается и лишь иная, сторонняя сила могла бы уберечь страну от грабежа! Он знал, что будут сгоревшие деревни, трупы по дорогам, полон, бредущий в дикую степь, резня и осады городов, и сожженные хлеба, и голодные глаза детей… И он должен был противустать этому сраму, ибо Юрий не давал ему покончить миром, не зоря земли и не наводя татар на Русь… Не давал, или он сам не хотел уступить московскому мерзавцу? Было и это? Не хотел уступить. После всех трудов, после жизни, положенной им за эту землю, так просто уступить, уничтожиться, исчезнуть — он не мог. Мог бы, быть может, уступить дорогу достойному — тому, кто пусть иначе, чем он, Михаил, но столь же глубоко и ответно понимает нужду земли, кто мыслит и прошлым и грядущим, а не только единым сегодняшним днем, как Юрий. Но этому татарскому прихвостню, что, не задумаясь, примет любую веру, пойдет на любую пакость, лишь бы досягнуть вышней власти, — зачем?! Потешить самолюбие, боле незачем! Этому подлецу он даром уступить не может. Не способен. Права не имеет. Пусть, до часу, сидит на владимирском столе, но уже Твери он ему не отдаст!
   Сразу после сева Михаил приказал скликать мужиков на городовое дело в Тверь. Кремник раздвигали почти вдвое в сторону владимирской дороги. Вели новый ров двадцатисаженной глубины, по насыпу ставили новые городни, засыпанные утолоченной рыжей глиной, подымали валы по Тьмаке и волжскую стену рубили и возвышали наново. Тысячи мужиков рыли землю, тысячи муравьиными бесконечными вереницами вывозили на телегах нарытое наверх, тысячи рубили городовые прясла и ставили костры. Работа не прекращалась даже на ночь. Михаил, не доверяя городовым боярам, сам объезжал жуткие развалы и осыпи липкой, глинистой, вставшей дыбом, изъезженной колесами, на себя не похожей, вывороченной до самого нутра почвы, потерявшей вид и форму тверди земной. Люди, выпачканные в земле, при всем своем муравьином множестве, казались малы перед страшною крутизною гигантских валов, которые уже никакие примёты не смогли бы засыпать, никакие вороги взобраться до верхних стрельниц и никакая татарская конница не сумела бы одолеть. Конь, напруживая жилы, неуверенно пробовал угрязающими копытами дорогу, вздрагивал и прядал ушами от гулких ударов дубовых баб по сваям, косился на тьмочисленное мелькание заступов. Рослый старик в посконине разогнул спину, сбрасывая пот со лба, оперся на заступ, передыхая. Михаил подъехал к нему, поздоровался, спросил об имени. Старика звали Степаном. Скоро вызнал Михаил, что он из дальней заволжской деревни, что один сын у него убит в сече под Торжком — осталась баба с внуком, — а другой сейчас с ним, возит глину на лошади.
   — Близняки были робяты, дак вот и жалкует теперя!
   Михаил смотрел на крепкого старика с распахнутым воротом, на его потную, с кожаным гайтаном креста, измазанную землею грудь, на твердые ключицы и могутные предплечья коричневых рук, на длани в мозолях, трещинах и грязи, плотно охватившие верхушку рукояти заступа, на твердые — даже на взгляд — руки пахаря, приученные к обжам сохи, топору, заступу и рогатине, а не к сабле и не к перу, коим пишется на дорогом пергамене или лощеной привозной бумаге история войн и бед народных.
   — Задыхаюсь маненько-то, годы! — пожаловался старик. — Сам я из Переславля, вишь. От Дюденевой рати батько бежал да помер дорогою, а я уж и не похотел ворочаться. Да и некуда, поди… Окинф-то Великий в те поры, как Андрей Саныч помер, хотел было Переслав отбить, да сам голову тамо сложил. Мы уж за Окинфова сына Ивана, и заложились. Я и под Москвой на рати был, княже! Тебя видел еще, на вороном коне.
   — Помер тот конь!
   — Вот, вишь… Годы-то идут. Как оно в Орде-то положили, непутем!
   — Я, Степан, тогда, под Торжком, вас, мужиков, нарочито сам во чело поставил, противу большого полка. Где сын-то у тя погиб. Не зазришь? — неожиданно сам для себя выговорил Михаил. Старик вздохнул, поглядел серьезно, устало.
   — Рати без мертвых не быват! — сказал он, подумав. — Иного бы убили, тамотка тоже и отец, и детки, и женка, поди… Ты, князь, не казнись о том, можем и еще за тебя стати! Нашу деревню, вон, новгородчи не пораз жгли, могли и в родимом дому ево убить! А токо без княжой обороны и вдосталь разорили бы нас альбо в полон увели… Конешно, сердце иногды и повернет: думашь, лучше б меня, старого лешака, повалили, чем ево, парня-то! Уж и на возрасте, а по мне-то все отрок малый… У тя самого сыны, понимашь, дак! — прибавил он чуть дрогнувшим голосом. Чуялось, что смерть сына в чем-то уравняла его с князем.
   Старик крепко отер лицо, постоял и, кивнув каким-то своим несказанным мыслям, взялся за заступ.
   — Вона, едет сын-от! — кивнул он на подъезжавшую телегу, которой правил, стоя, молодой мужик, во все глаза уставившийся на князя.
   — Ну, прощай, Степан, не кори! — сказал, отъезжая, Михаил.
   — Прощай, княже! Ты свое доглядай, а мы не подгадим! — отмолвил старик, сильно и яро вгоняя заступ в землю.
   Михаил ехал шагом, объезжая с каким-то новым, неведомым ему самому досель береженьем крестьянские, груженные рыжей глинистою землей возы, и, присматриваясь, подмечал у большинства яростное, как у того старика, Степана, упорство и наступчивость в работе: в том, как копали, как швыряли тяжелую землю, как круто заворачивали полные возы, как и там, наверху, дружно волокли бревна и крепко, без устали, махались блестящие секиры древоделей, как мельком, разгибаясь, сбрасывая пот со лба и щек, взглядывали на него — кто с промельком улыбки, а кто, подобно старику Степану, просто и строго, — и, глянув, тотчас вновь принимались яростно швырять землю, — по всему по этому видел Михаил, что эти люди верят ему по-прежнему и по-прежнему готовы за него драться.

 
   Юрий двинулся в поход, едва собрали урожай. В конце сентября московские рати вкупе с татарами уже пустошили Тверскую волость.
   Горели деревни. Который уже раз горели деревни! Ветер нес горький дым и чад, жалко блеяли овцы, надрывно мычали коровы, плакали дети, угоняемые в полон. Жаркими кострами, выметывая в небо снопы огня, горели скирды сжатого и необмолоченного хлеба. И потому, что татары, зорившие все подряд, шли вместе с москвичами, на москвичей смотрели тоже как на нехристей. Избегшие погрома мужики, устроив в лесах женку с детьми, кинув семью на стариков, шли, пробирались в Тверь. Шли с топорами и рогатинами, хоронясь дорог и пажитей, шли с черными лицами, со сведенными ненавистью скулами, шли, остро и слепо глядя прямо перед собой. Добираясь до Твери, не передохнув даже, приходили на княжой двор и тут получали миску щей и каши, шелом и щит и становились в ряды очередного городского полка.