Страница:
Михаил Ярославич рассерженно расхаживал по палате.
— Нет и нет! Не должно власти мирской решать дела святительские! Пусть соберут собор! И на собор он не поедет, нет! Детей — пошлет. Как бы ни решилось, все равно!
Епископ Андрей, духовник и игумен глядят на своего князя с сердитым отчаянием. Как его убедить, что иначе, без прямого князева слова, Петра могут и не осудить, а значит…
— Ведомо ли Михаилу, что митрополит Петр уже зачастил в Москву?
— («И тут Юрий! Все одно не соглашусь!») А ведомо иереям, зде сущим, во что обратится церковь, ежели дела ее, паки и паки, станет решать мирская власть? Да, пусть лучше прогадает он, великий князь Михаил, да не впадет в скверну церковь русская! Господу, а не князю вручите ее судьбу! Да, он тоже наслышан о делах Петра, и глаголют о нем лишь доброе, и не он посылал донос патриарху! Да, я великий князь Руси! Да, судьба земли в деснице моей! И мне ведомо, что власть силы сокрушает земное и зримое, вещественное и телесное, но невещественное и бестелесное одоляет лишь духовная сила. Мысль не зарубишь мечом! И дух не прободешь стрекалом! Почто ряса, коей прикрыт иерей, тверже панциря воина?! К чему же вы мните отринуть незримую, твержайшую железа защиту сию ради земной и тленной? Заменить дух насилием? Зачем?!
— Но, князь, суд церкви и святительское покаяние, на грешника налагаемое, — тоже насилие над плотью! И чадо свое отец добрый приневолит силою к деланию полезному. И, выросши, отрок поклонит родителю своему ради насилия того!
— Да! Да! Да! Сын воздаст отцу, ибо отец, любя чадо свое, принуждает к деланию полезному. Но не того просите вы от меня ныне. Не лукавь, Андрей. И ты не лукавь, и ты! Господь рассудит тебя с Петром по истине и соборно. Мыслю, патриарший посол мнит рассудити дело сие с утеснением противу митрополита Петра… Иначе бы не приехал! Но об ином — пусть решает земля, и пусть не княжеская власть, но сам Господь рассудит истину в делах святительских. И — будет! Полно того. Я сказал.
Без воли Петра весть о намерениях цареградского клирика начала растекаться по земле все шире и шире, порождая толки и смуту. Спорили иереи и бояре, спорили смерды и купцы. На приезжих греков оглядывались на улицах горожане, указывали пальцами, порою бранили вслух. Клирик, побывавший уже на двух проповедях митрополита и вызнавший мнение граждан, начинал задумываться. Дело, ради коего он прибыл на Русь, осложнялось с каждым днем. Он уже беседовал с тверским епископом Андреем — и не составил себе о нем ясного мнения. Он уже уведал, что великий князь устранился от прямого решения судьбы митрополита своею волей. Московский князь и многие прочие хлопотали перед ним об оставлении Петра на престоле. И, в довершение всего, из Цареграда дошла к нему злая весть. Скончался патриарх Афанасий. Дело, затеянное там, приходилось теперь ему разрешать на свой страх и риск, и клирик, рассудив разумно, склонился к созыву собора иерархов всей земли, тем паче что, с умножением волнений и слухов, инако поступить становилось все невозможнее.
Собор, как думал он, соберут во Владимире, но у русичей были какие-то свои, неведомые ему, рассуждения и счеты. Князья и епископы согласно предложили Переяславль, вотчину почившего полвека назад великого князя Александра, град, как уверяли клирика, наипаче прочих пристойный для таковыя нужи.
К тому времени, когда все это, наконец, разрешилось, осень уже разукрасила пожарами листву дерев, сжали хлеб, уже пожухли и побурели листья, прошли дожди, отвердели дороги, и первые белые мухи невесомо закружились в воздухе над примолкшими пажитями и серыми сквозистыми чередами потухших и поределых лесов.
В Переяславле клирик со спутниками расположился в Горицком монастыре, откуда открывался далекий вид на озеро и город, вытянутый по низкому берегу рядами бревенчатых, под соломенными кровлями, клетей и хором. Нахохлившийся (он мерз и простыл от холодного осеннего ветра), растерявший прежнюю уверенность и представление о том, чем же это все кончится, клирик уже давно решил положиться на Господа и предоставить русичам самим решать судьбу своего митрополита, что и оказалось, впрочем, единственно разумным решением.
Съезд, по всему, обещал быть многолюдным. Прибывали князья и бояре с дружинами, целые сонмы русских иереев всех степеней, черное и белое духовенство и миряне, даже и из прочих городов, никем не званые, но слышавшие проповеди Петра и озабоченные его судьбой. Прибыли отроки — сыновья великого князя — с его боярами. Прискакал самолично московский князь Юрий. Клирик начинал путаться в перечне князей и княжат, представлявшихся ему. Ни холод, ни снег не останавливали людей. Даже в полях горели костры, у коих грелись не вместившиеся в стены города и хоромы приезжие.
И вот настал день суда. Княжевецкие жители с утра чуть не все отправились в Переяславль, но в городской собор, набитый так, что с трудом можно было вздохнуть, попасть удалось одному Федору, да и то по старой дружбе с боярином Терентием, который провел его вместе с собою. Они стояли, два старика, затиснутые в толпе нарочитых гражан, и Федор, волнуясь и переживая, ждал, когда кончится служба и начнут читать патриаршью грамоту, привезенную, как слышно было, из Грецкия земли. Из-за голов ему плохо было видать, что происходило в алтаре и на солее храма. Но впереди стояли князья, княжичи, великие бояра, и туда уже не было ходу совсем. И то он мог быть доволен, — тысячи мирян плотно теснились вокруг собора и по улицам, лишь из уст в уста передавая, что же происходит там, внутри. Клирик-грек, увидя это многолюдство, даже обеспокоился. Казалось, немного надобно здесь, чтобы из этой толчеи началась и возникла кровавая смута. Успокоился он несколько лишь в соборе, при виде литой толпы нарочитых мужей в дорогом платье, в сукнах, соболях и бархатах, ничуть не растерянных и не угнетенных сборищем черни, и понял, что тут это, видимо, так и надо, так и достоит стоять им всем вкупе и воедино, и еще раз подивился обычаям Русской земли.
— Гражане! Чада моя возлюбленная!
Ропот, шум, теснение, хотя теснее стать, кажется, уже нельзя, но всё еще подвигаются, уплотняясь. Шеи вытягивают. Петр выходит из алтаря, и новый ропот прибоем прокатывает по толпе:
— Как? Что? Грамоту! Грамоту!
Кое-как установлена тишина. От густоты дыхания вздрагивают и меркнут свечи. Приезжий грек, — для него не внове соборные чтения, — подымается на амвон. Читает по-гречески грамоту патриарха. Горицкий архимандрит повторяет ее по-русски. Новый ропот, шум, крики. В задних рядах громкие возгласы негодования. Грек, дождавшись новой тишины, читает донос. И тут подымается невообразимое. Церковь взрывается гневом. Машутся кулаки, вопль вытекает на площадь: «Неправда! Не верим! Долой! Кого ставили по мзде? Показать!» Чей-то режущий уши вопль: «Священницы все на мзде ставлены!» Трещат воротники. Кто-то кого-то, выпростав зажатые толпою руки, трясет за грудки. Визжат притиснутые к стенам женки. «Петр! Петр! Пущай Петр скажет! Реки им, Петр!» Бояре и князья в передних рядах громко ропщут, и все требуют доказательств. Земля не хочет так просто отдать своего митрополита, коего успела узнать и полюбить. «Кто? Кто написал?! Да узрим!» — требует хором толпа. Побледневший тверской епископ Андрей выходит вперед, и тут начинается буря. Уже и в рядах иереев пря переходит в рукопашную. Ростовский епископ Симеон, побурев лицом и задыхаясь, подступает к епископу Андрею, сжимая кулаки. Он брызжет, вздергивая браду, крик его не слышен в общем реве. Толпа требует доказательств митрополичьей вины. Многие не шутя смущены доносом и хотят разобраться в деле. Брал ли Петр мзду со священников и какую? Шум то стихает, то вздымается вновь. Все позабыли о времени. Свидетелей, чьи слова являют неправду, провожают криками гнева. Внизу, в толпе, их пихают кулаками в бока. Когда уже половина обвинений отпадает, яко ложные, — в иных митрополит оказывается лично невиновен, другое имел право вершить, согласно соборным правилам, — вздохи облегчения все чаще и чаще начинают пробегать по рядам, и уже кричат радостно, и уже не хотят дослушивать до конца. «Невинен! Невинен ни в чем! Прекратить!» — кричит и требует площадь.
Петр подымает руки. Утишает шумящих. Теперь ему легко говорить, тверской епископ уже посрамлен, враги — а их у него, увы, немало! — в растерянности.
— Братие и чада! — говорит Петр. — Я не лучше пророка Ионы. Если ради меня великое смятение сие — изгоните меня, да утихнет молва!
И — больше уже ничего не слыхать. Согласный вопль захлестывает и вздымает Петра, чается, он сейчас, неслышный, будет вознесен на воздух.
— Не хотим! Не позволим! Тебя, тебя хотим, отче!
К нему лезут, целуют одежду, руки. Это победа, одоление на враги. Юные тверские княжичи, Дмитрий с Александром, во все глаза смотрят на Петра, запоминают, и в них, как и в прочих, — восторг. И Петр кажется им сейчас мудр и прекрасен. У князя Юрия глаза горят, как у кота, жарко свербят ладони. Посрамление тверского епископа для него то же, что посрамление князя Михайлы. Мельком он думает, что доводись ему, — нипочем бы не допустил такого суда! Прост, ох, — на горе себе и на счастье ему, Юрию, — слишком уж прост великий князь!
И уже толпа требует суда над тверским епископом. Где-то в задних рядах старый Федор отирает увлажнившиеся глаза, шепчет: «Не попустил Господь!» Ему уже немного осталось веку на земле и радостно оттого, что перед концом своим он видит торжество правды.
— Судить! Судить! Пущай ся покает! — кричит народ.
И снова Петр подымает руки, и стихает шум, и Петр говорит, обратясь лицом к тверскому епископу:
— Мир тебе, чадо! Не ты сотворил это, а дьявол! — И — благословляет Андрея.
И толпа снова кричит, теперь уже ликуя, и люди в церкви целуют друг друга и плачут, и крестятся радостно, глядючи на своего оправданного митрополита.
ГЛАВА 37
Торжество Петра, как и предрекали Михаилу, было тотчас использовано Юрием. Почти отобрав Нижний у суздальских князей, он задержал княжеские дани и стал требовать мытные сборы с тверского торгового гостя. Михаил, связанный новою которой с Новгородом Великим (новгородцы никак не желали платить черного бора с Заволочья), сумел все же послать к Нижнему своих бояр с ратною силой и с княжичем Дмитрием во главе. Одиннадцатилетний княжич, конечно, не мог еще править полками, но для престижа власти требовалось, чтобы во главе войска был хотя бы и юный, но князь. Это, однако, и погубило поход. Рать дошла до Владимира и стала. И задержал ее не Юрий Московский и не воеводы с полками, а митрополит Петр.
Петр сам прибыл на подворье, где остановился княжил. Пока полки входили в городские ворота Владимира и располагались на постой, а воеводы хлопотали о кормах и сменных лошадях, Петр говорил с княжичем, при коем был один лишь боярин, Александр Маркович.
Дмитрий во все глаза разглядывал митрополита, к которому после переяславского собора чувствовал уважение и даже некоторый страх. И вот он сидит рядом и так близко! Можно потрогать рукой! Боярин резко отвечает митрополиту, а Петр спокойно качает головой: он не может благословить брань братьев-князей, не может благословить рать, идущую на Нижний. Он просит юного княжича подумать, прежде чем начинать эту прю. Он ребенок еще, да, но и детскому уму откровенна бывает мудрость божья, а почасту дети яснее седых мужей чувствуют истины, коим учил нас Иисус Христос!
Княжич сидит побледневший, глаза у него горят, он гордо выпрямил плечи. К нему впервые обращаются как ко князю. И кто! Сам митрополит Петр! Еще неделю назад, в Твери, так было ясно все: и то, что Юрий — ненавистник батюшки, и что надо его покарать… И вот — «восста брат на брата…» Брат на брата! А ведь Юрий, и верно, ему приходит троюродным братом! Как же быть?
Александр Маркович, начав спорить с митрополитом при княжиче, только испортил дело. Княжич неожиданно уперся и, строго хмуря детские бровки, велел остановить рать, дондеже митрополит не благословит воинство! Бояре ахнули, сперва было посмеялись, но потом меж ними начался разброд, ходили к митрополиту поодинке и хором, но Петр был тверд, и княжич тоже уперся на своем. Послали было в Тверь, но тут (пора была покосная) Иван Акинфич, плюнув, увел свою дружину. Владимирские бояре еще раньше начали распускать покосников по домам, и, простояв несколько дней во Владимире, рать начала таять, и таяла до тех пор, пока и самые упрямые поняли уже, что поход сорван. К тому же и Юрий, упрежденный митрополитом, прислал часть задержанных даней, этим как бы заглаживая свою вину.
Михаил встретил воевод в гневе. Первый раз накричал на сына. Но Митя уперся, набычился, храбро, только бледнея от обиды, повторял, что прав.
— Бей меня! Сам же баял, по-божьи надо решать! Я не мог иначе!
— Иди! — сдался наконец Михаил.
Анна нашла мужа в дальнем особом покое вышних горниц, куда Михаил заходил крайне редкой только в такие вот, черные для себя, часы. Он лежал большой, бессильный, лицом вниз. И Анна, тихо прикрыв дверь, еще постояла, но все же подошла, опрятно, тихо присела на пол рядом с изложницей, начала, как ребенка, гладить по волосам. Михаил промычал что-то неразборчивое, помотал головой. Она все гладила.
— Все противу меня! — выдохнул князь, подняв смятенное, в красных пятнах, лицо. Его широко расставленные глаза глядели сейчас беспомощно, почти разбежавшись врозь. Анна молчала, разглаживала рукою лоб и высокие крутые залысины.
— Сын и тот!..
— Митя тебя любит.
— В боярах нестроение. Новгород ждет лишь часу. В торгу дороговь. Тохта в Синей Орде. Ему лишь серебро! Юрий уже со всеми перезнакомился в Сарае, точит и точит под меня, как ржа. Теперь еще и митрополит…
— Сам же ты не захотел его сместить!
— Ежели бы сместил, вся земля поднялась противу меня! Только и ждут… Будет когда-нибудь ряд на Руси?! Где они, возлюбленники мои? Почто молчат? С Литвою, все одно, нет доброго мира! Католики и там сумели… Волынь… И теперь опять Новгород! Почему Юрию всё простят и всё разрешают творить? Убийства, татьбу, нятье градов и весей — и все сходит с рук! И всем хорош! Немецкие купцы совсем обнаглели: от меня к нему, и мыта не платят за товар! Да, я великий князь! Но Юрий-то берет лодейное и повозное с моих караванов на Москве! Тамо, на Западе, ихним графам да герцогам на кажном мосту, с кажного воза дикую виру отдай и не греши!
Я почто не сместил Петра? Ведь грека пришлют! А тот того и гляди начнет хлопотать об унии с Римом. Далеко до того? Уже близко! Когда все поймут — поздно станет спорить, в те-то поры! Так что же он, Петр, не понимает и этого тож?! Русь ли он спасает от резни или Юрия от моего гнева? Я устал, Анна! Я не могу больше. Я не знаю, что делать уже!
— Все равно ты самый лучший! — отвечает Анна, продолжая мягкою рукою разглаживать упрямые морщины дорогого чела. — Ты самый лучший. Единственный. Для всей Русской земли. И для меня тоже. А Юрия не успокоить тебе одному! Пошли к Тохте!
— Анна! — слабо и тихо отвечает Михаил, забирая рукою ее ладонь и кладя себе на сердце. — Анна! Митя вот все спрашивал: «Батя, ты самый главный на Руси?» Что скажу я ему, ежели пошлю за помочью к хану?
— То и скажешь, — улыбаясь, отвечает Анна, — что говорил всегда, — мол, самый главный — Тохта! Скажи, Тохта тебя любит?
— Не знаю. Не ведаю о том.
— Любит. Должен любить. Ты прямой и сильный. Ты, наверно, как дедушка, Александр Невский. А его полюбил Батый.
— Я устал, Анна. Я не ведаю, как мне спасти Русь. Они все считают меня великим, пото и лукавят, и льстят, и лгут. Им я — словно стена из камени адаманта сложена. А я устал. И уже не знаю, как мне собрать землю свою воедино! Самому, без татар.»
— Князь мой дорогой! Любимый, болезный! Не мучай себя! Напиши Тохте!
— Не знаю, Анна. Верю, что любишь меня. Верю, что солнце в небе, и что день сменяется ночью, и что пути господни неисповедимы и непостижны уму… И не ведаю, что мне делать теперь.
Петр сам прибыл на подворье, где остановился княжил. Пока полки входили в городские ворота Владимира и располагались на постой, а воеводы хлопотали о кормах и сменных лошадях, Петр говорил с княжичем, при коем был один лишь боярин, Александр Маркович.
Дмитрий во все глаза разглядывал митрополита, к которому после переяславского собора чувствовал уважение и даже некоторый страх. И вот он сидит рядом и так близко! Можно потрогать рукой! Боярин резко отвечает митрополиту, а Петр спокойно качает головой: он не может благословить брань братьев-князей, не может благословить рать, идущую на Нижний. Он просит юного княжича подумать, прежде чем начинать эту прю. Он ребенок еще, да, но и детскому уму откровенна бывает мудрость божья, а почасту дети яснее седых мужей чувствуют истины, коим учил нас Иисус Христос!
Княжич сидит побледневший, глаза у него горят, он гордо выпрямил плечи. К нему впервые обращаются как ко князю. И кто! Сам митрополит Петр! Еще неделю назад, в Твери, так было ясно все: и то, что Юрий — ненавистник батюшки, и что надо его покарать… И вот — «восста брат на брата…» Брат на брата! А ведь Юрий, и верно, ему приходит троюродным братом! Как же быть?
Александр Маркович, начав спорить с митрополитом при княжиче, только испортил дело. Княжич неожиданно уперся и, строго хмуря детские бровки, велел остановить рать, дондеже митрополит не благословит воинство! Бояре ахнули, сперва было посмеялись, но потом меж ними начался разброд, ходили к митрополиту поодинке и хором, но Петр был тверд, и княжич тоже уперся на своем. Послали было в Тверь, но тут (пора была покосная) Иван Акинфич, плюнув, увел свою дружину. Владимирские бояре еще раньше начали распускать покосников по домам, и, простояв несколько дней во Владимире, рать начала таять, и таяла до тех пор, пока и самые упрямые поняли уже, что поход сорван. К тому же и Юрий, упрежденный митрополитом, прислал часть задержанных даней, этим как бы заглаживая свою вину.
Михаил встретил воевод в гневе. Первый раз накричал на сына. Но Митя уперся, набычился, храбро, только бледнея от обиды, повторял, что прав.
— Бей меня! Сам же баял, по-божьи надо решать! Я не мог иначе!
— Иди! — сдался наконец Михаил.
Анна нашла мужа в дальнем особом покое вышних горниц, куда Михаил заходил крайне редкой только в такие вот, черные для себя, часы. Он лежал большой, бессильный, лицом вниз. И Анна, тихо прикрыв дверь, еще постояла, но все же подошла, опрятно, тихо присела на пол рядом с изложницей, начала, как ребенка, гладить по волосам. Михаил промычал что-то неразборчивое, помотал головой. Она все гладила.
— Все противу меня! — выдохнул князь, подняв смятенное, в красных пятнах, лицо. Его широко расставленные глаза глядели сейчас беспомощно, почти разбежавшись врозь. Анна молчала, разглаживала рукою лоб и высокие крутые залысины.
— Сын и тот!..
— Митя тебя любит.
— В боярах нестроение. Новгород ждет лишь часу. В торгу дороговь. Тохта в Синей Орде. Ему лишь серебро! Юрий уже со всеми перезнакомился в Сарае, точит и точит под меня, как ржа. Теперь еще и митрополит…
— Сам же ты не захотел его сместить!
— Ежели бы сместил, вся земля поднялась противу меня! Только и ждут… Будет когда-нибудь ряд на Руси?! Где они, возлюбленники мои? Почто молчат? С Литвою, все одно, нет доброго мира! Католики и там сумели… Волынь… И теперь опять Новгород! Почему Юрию всё простят и всё разрешают творить? Убийства, татьбу, нятье градов и весей — и все сходит с рук! И всем хорош! Немецкие купцы совсем обнаглели: от меня к нему, и мыта не платят за товар! Да, я великий князь! Но Юрий-то берет лодейное и повозное с моих караванов на Москве! Тамо, на Западе, ихним графам да герцогам на кажном мосту, с кажного воза дикую виру отдай и не греши!
Я почто не сместил Петра? Ведь грека пришлют! А тот того и гляди начнет хлопотать об унии с Римом. Далеко до того? Уже близко! Когда все поймут — поздно станет спорить, в те-то поры! Так что же он, Петр, не понимает и этого тож?! Русь ли он спасает от резни или Юрия от моего гнева? Я устал, Анна! Я не могу больше. Я не знаю, что делать уже!
— Все равно ты самый лучший! — отвечает Анна, продолжая мягкою рукою разглаживать упрямые морщины дорогого чела. — Ты самый лучший. Единственный. Для всей Русской земли. И для меня тоже. А Юрия не успокоить тебе одному! Пошли к Тохте!
— Анна! — слабо и тихо отвечает Михаил, забирая рукою ее ладонь и кладя себе на сердце. — Анна! Митя вот все спрашивал: «Батя, ты самый главный на Руси?» Что скажу я ему, ежели пошлю за помочью к хану?
— То и скажешь, — улыбаясь, отвечает Анна, — что говорил всегда, — мол, самый главный — Тохта! Скажи, Тохта тебя любит?
— Не знаю. Не ведаю о том.
— Любит. Должен любить. Ты прямой и сильный. Ты, наверно, как дедушка, Александр Невский. А его полюбил Батый.
— Я устал, Анна. Я не ведаю, как мне спасти Русь. Они все считают меня великим, пото и лукавят, и льстят, и лгут. Им я — словно стена из камени адаманта сложена. А я устал. И уже не знаю, как мне собрать землю свою воедино! Самому, без татар.»
— Князь мой дорогой! Любимый, болезный! Не мучай себя! Напиши Тохте!
— Не знаю, Анна. Верю, что любишь меня. Верю, что солнце в небе, и что день сменяется ночью, и что пути господни неисповедимы и непостижны уму… И не ведаю, что мне делать теперь.
ГЛАВА 38
Баян так и не воротил отчины. Два тумена отборной конницы, данной ему Тохтою, — еще тогда, в самом начале, — ничего не смогли изминить. Куплюк оказался сильнее. Баян был бездарен и заносчив. Его не любили воины. Такому человеку всегда тяжело помогать.
Позапрошлой весной Тохта послал на Куплюка своего брата, Бурлюка, с войском. Тогда Баян, наконец, сел на своем столе. И тут же родной брат Баяна, Мангатай, без труда изгоняет его из удела, и Баян вновь молит о помощи, и снова отборная конница Тохты идет выручать Баяна. Что же делает Баян? Отбив улус под Улутау, оставляет лучшие кочевья в руках врага. И говорит теперь, что воины не хотели его власти!
Хайду из Монголии поддерживает врагов Золотой Орды. Слабые вновь подымают головы, а потомки великого Темучжина режут друг друга и не остановятся, пока не вырежут до конца. Люди длинной воли исчезают в степи. Города, что рушились под ударами моалов, теперь закрывают ворота перед степными батырами.
Генуэзцы в Крыму продавали татарских детей. Он хотел разрушить Кафу до основания — его упросили не делать этого… И кто? Свои же люди! У кого они будут покупать шелк и благовония, кому продавать рабов и коней, — и это говорят правнуки Темучжина! Знатные тонут в роскоши, принимают веру арабов, а простые мрут от голода и продают детей иноземным купцам, и он, Тохта, не знает, как это изменить! Стоило племяннику Узбеку уверовать в Магомета, и к нему устремились все ордынские бесермены. Купцы дают ему серебро, и скоро Узбек станет самым сильным человеком в Сарае после хана. Он уже и теперь опасен. А ему ли, Тохте, не знать, что значит жаждущий власти! Такой легко перешагнет через кровь… Нет, не нравятся ему жадные и хитрые бесермены с их арабскою верой! Лучше последователи Будды, бахши, эти хоть не ищут золота и хранят там, у себя, в недоступных горах, высокую мудрость, записанную в древних книгах… Лучше волшебники — даосы, уверяющие, что знают тайны жизни и смерти; лучше даже русский Бог, запрещающий держать много жен…
Народу моалов нужна степь. Вот эта, что бежит сейчас под стальными ногами коня! В городах он изнежится и погибнет, позабудет заветы Темучжина и утеряет доблесть предков. Надо снова объединить всех моалов, как это сделал Чингиз! Объединить и вернуть в степь! К этому он, Тохта, и стремится уже давно. И вот такие, как Баян, губят великое дело! А торгаши-бесермены тем временем натравливают ханов друг на друга. Он, Тохта, построил свой новый Сарай на реке Яик. Но старый Сарай не пустеет, и купцы не спешат к нему в степь. Золотой Орде нужен союзник, который не станет хитрить! Мудрый Бату заключил союз с урусутским коназом Александром. Руссы — урусуты, как их обычно называют в Орде, — становятся грозной силой, когда ими правит один и достойный хан. И совсем ослабевают, когда начинают повиноваться ничтожным и злым правителям. Тогда они только режут и убивают друг друга, не находя сил против общего врага. Он дал им право самим собирать дань Орде и не вмешивается в споры Михаила с коназом Юрием. Но ежели он хочет прогнать бесермен из Сарая, ему нужен сильный союзник на Севере. Не предаст ли его великий коназ Михаил, ежели он поможет ему смирить Юрия Московского? И все же теперь, когда надежды на Баяна совсем порушились, у него остается один путь: утвердить в русском улусе власть коназа Михаила с его богом Исой и тогда, подобно Менгу-Тимуру, уже с русскими полками брать города бесермен и утверждать на Востоке власть Золотой Орды. Лучше менять скот на русский хлеб, чем продавать детей степных воинов за море, врагам Орды, в обмен на красивые ткани и украшения для иноземных наложниц! Коназ Михаил горд, но прям и, кажется, честен. Он, Тохта, явится к урусутам сам, увидит их город Владимир и будет говорить с коназом Михаилом в его волости, в вежах из дерева. Михаилу самому никогда не одолеть Юрия без воли Орды, без его, Токтагая, воли!
Мудрые говорят: не помогай слабому, он будет обузой для тебя, пока слаб, и предаст, когда ты сам ослабеешь. Помоги сильному, и в час беды он станет тебе опорой. Так говорят мудрые. И все же все боятся сильных, ибо сильный никогда не захочет быть рабом другого сильного, как не захотел он, Тохта, быть слугой Нохоя!
Но Михаилу нечего делать в степи, а ему, Тохте, как и всем моалам, не нужны пашни и города урусутов. Хану Золотой Орды нечего делить с русским коназом. И теперь, когда Михаил, кажется, понял, что без Орды не может собрать Русь (а ему, Тохте, без урусутов не одолеть бесермен), кто мешает им с Михаилом протянуть руки друг другу? А тогда, утвердясь на Западе и отбросив потомков Хулагу-хана с Кавказа, Тохта поведет своих всадников туда, за Алтай, и отвоюет далекую родину Темучжина. Увидит сам «голубой Керулен, золотой Онон», о которых поют песни у степных костров, почует запахи трав, что вдыхали прадеды и прадеды прадедов. И будет снова одна великая степь. И будет он там, в степи, принимать и чествовать послов из разных земель, и сами урусуты станут привозить ему туда, в Монголию, кольчатые брони и мед из своей земли, и престарелый коназ Михаил приедет к нему в гости, и они будут сидеть с ним в шатре и вспоминать то время, когда они, хан и урусутский коназ, заключили союз любви и обменялись оружием там, во Владимире или Твери, стольном городе Михаила. Будут пить мед и кумыс, слушать степные песни и беседовать о далеком, о прошлом, о том времени, которое еще не наступило и только мыслится ему под мерный и ровный бег степного коня.
Темнеет. Уже мгновенным пожаром вспыхнуло и погасло степное небо, и масть коня становится трудно различить на тусклом разливе гаснущей зари. Нукеры нетерпеливо посматривают на хана, но Тохта все так же легко и свободно, чуть ссутуля плечи, сидит в седле, и длинный, неутомимый конь его все так же бежит и бежит крупной рысью туда, к закату, к уходящему окоему бескрайней великой степи.
По словам восточных хронистов, Тохта, незадолго до своей смерти, собирался посетить русский улус и даже — согласно одному из сообщений — умер по дороге туда, когда плыл на корабле по Волге.
Тохта еще не был в ту пору ни стар, ни болен, и мы никогда не узнаем, отрава или случайная беда сломали эту жизнь, на которой, словло на едином волоске, висела судьба великой степи и с которой, по сути, окончилась история монгольской державы Бату.
Позапрошлой весной Тохта послал на Куплюка своего брата, Бурлюка, с войском. Тогда Баян, наконец, сел на своем столе. И тут же родной брат Баяна, Мангатай, без труда изгоняет его из удела, и Баян вновь молит о помощи, и снова отборная конница Тохты идет выручать Баяна. Что же делает Баян? Отбив улус под Улутау, оставляет лучшие кочевья в руках врага. И говорит теперь, что воины не хотели его власти!
Хайду из Монголии поддерживает врагов Золотой Орды. Слабые вновь подымают головы, а потомки великого Темучжина режут друг друга и не остановятся, пока не вырежут до конца. Люди длинной воли исчезают в степи. Города, что рушились под ударами моалов, теперь закрывают ворота перед степными батырами.
Генуэзцы в Крыму продавали татарских детей. Он хотел разрушить Кафу до основания — его упросили не делать этого… И кто? Свои же люди! У кого они будут покупать шелк и благовония, кому продавать рабов и коней, — и это говорят правнуки Темучжина! Знатные тонут в роскоши, принимают веру арабов, а простые мрут от голода и продают детей иноземным купцам, и он, Тохта, не знает, как это изменить! Стоило племяннику Узбеку уверовать в Магомета, и к нему устремились все ордынские бесермены. Купцы дают ему серебро, и скоро Узбек станет самым сильным человеком в Сарае после хана. Он уже и теперь опасен. А ему ли, Тохте, не знать, что значит жаждущий власти! Такой легко перешагнет через кровь… Нет, не нравятся ему жадные и хитрые бесермены с их арабскою верой! Лучше последователи Будды, бахши, эти хоть не ищут золота и хранят там, у себя, в недоступных горах, высокую мудрость, записанную в древних книгах… Лучше волшебники — даосы, уверяющие, что знают тайны жизни и смерти; лучше даже русский Бог, запрещающий держать много жен…
Народу моалов нужна степь. Вот эта, что бежит сейчас под стальными ногами коня! В городах он изнежится и погибнет, позабудет заветы Темучжина и утеряет доблесть предков. Надо снова объединить всех моалов, как это сделал Чингиз! Объединить и вернуть в степь! К этому он, Тохта, и стремится уже давно. И вот такие, как Баян, губят великое дело! А торгаши-бесермены тем временем натравливают ханов друг на друга. Он, Тохта, построил свой новый Сарай на реке Яик. Но старый Сарай не пустеет, и купцы не спешат к нему в степь. Золотой Орде нужен союзник, который не станет хитрить! Мудрый Бату заключил союз с урусутским коназом Александром. Руссы — урусуты, как их обычно называют в Орде, — становятся грозной силой, когда ими правит один и достойный хан. И совсем ослабевают, когда начинают повиноваться ничтожным и злым правителям. Тогда они только режут и убивают друг друга, не находя сил против общего врага. Он дал им право самим собирать дань Орде и не вмешивается в споры Михаила с коназом Юрием. Но ежели он хочет прогнать бесермен из Сарая, ему нужен сильный союзник на Севере. Не предаст ли его великий коназ Михаил, ежели он поможет ему смирить Юрия Московского? И все же теперь, когда надежды на Баяна совсем порушились, у него остается один путь: утвердить в русском улусе власть коназа Михаила с его богом Исой и тогда, подобно Менгу-Тимуру, уже с русскими полками брать города бесермен и утверждать на Востоке власть Золотой Орды. Лучше менять скот на русский хлеб, чем продавать детей степных воинов за море, врагам Орды, в обмен на красивые ткани и украшения для иноземных наложниц! Коназ Михаил горд, но прям и, кажется, честен. Он, Тохта, явится к урусутам сам, увидит их город Владимир и будет говорить с коназом Михаилом в его волости, в вежах из дерева. Михаилу самому никогда не одолеть Юрия без воли Орды, без его, Токтагая, воли!
Мудрые говорят: не помогай слабому, он будет обузой для тебя, пока слаб, и предаст, когда ты сам ослабеешь. Помоги сильному, и в час беды он станет тебе опорой. Так говорят мудрые. И все же все боятся сильных, ибо сильный никогда не захочет быть рабом другого сильного, как не захотел он, Тохта, быть слугой Нохоя!
Но Михаилу нечего делать в степи, а ему, Тохте, как и всем моалам, не нужны пашни и города урусутов. Хану Золотой Орды нечего делить с русским коназом. И теперь, когда Михаил, кажется, понял, что без Орды не может собрать Русь (а ему, Тохте, без урусутов не одолеть бесермен), кто мешает им с Михаилом протянуть руки друг другу? А тогда, утвердясь на Западе и отбросив потомков Хулагу-хана с Кавказа, Тохта поведет своих всадников туда, за Алтай, и отвоюет далекую родину Темучжина. Увидит сам «голубой Керулен, золотой Онон», о которых поют песни у степных костров, почует запахи трав, что вдыхали прадеды и прадеды прадедов. И будет снова одна великая степь. И будет он там, в степи, принимать и чествовать послов из разных земель, и сами урусуты станут привозить ему туда, в Монголию, кольчатые брони и мед из своей земли, и престарелый коназ Михаил приедет к нему в гости, и они будут сидеть с ним в шатре и вспоминать то время, когда они, хан и урусутский коназ, заключили союз любви и обменялись оружием там, во Владимире или Твери, стольном городе Михаила. Будут пить мед и кумыс, слушать степные песни и беседовать о далеком, о прошлом, о том времени, которое еще не наступило и только мыслится ему под мерный и ровный бег степного коня.
Темнеет. Уже мгновенным пожаром вспыхнуло и погасло степное небо, и масть коня становится трудно различить на тусклом разливе гаснущей зари. Нукеры нетерпеливо посматривают на хана, но Тохта все так же легко и свободно, чуть ссутуля плечи, сидит в седле, и длинный, неутомимый конь его все так же бежит и бежит крупной рысью туда, к закату, к уходящему окоему бескрайней великой степи.
По словам восточных хронистов, Тохта, незадолго до своей смерти, собирался посетить русский улус и даже — согласно одному из сообщений — умер по дороге туда, когда плыл на корабле по Волге.
Тохта еще не был в ту пору ни стар, ни болен, и мы никогда не узнаем, отрава или случайная беда сломали эту жизнь, на которой, словло на едином волоске, висела судьба великой степи и с которой, по сути, окончилась история монгольской державы Бату.
ГЛАВА 39
Сарай в этот день просыпался как обычно, еще не чая нависшей над ним беды. Отпирались лавки бухарских и русских купцов, по широкой пыльной улице гнали скот, и тяжело ступающие быки, поматывая рогатыми головами, пятнали желтую пыль лепехами горячего навоза, стремительно подсыхающего на жаре. Лето начинало входить в силу, и уже плотные рои мух облепляли морды бредущей улицею скотины и сплошною черною кашей шевелились на ободранных и подвешенных за задние ноги тушах в лавках мясников. Покрытые зелено-голубой глазурью дворцы ордынских вельмож поседели от пыли, и белый цвет разведенных русскими полоняниками вишневых и яблоневых садов уже облетал, густо устилая землю.
Тверской гость Кузя Скворец, прозванный так за легкий норов, уже открыл лавку и теперь выглядывал — у кого бы прошать новостя? Давеча прошел слух о смерти Тохты, и любопытно было вызнать, кого ордынцы изберут новым ханом? Тут только он приметил, что кое-кто из бесерменских купцов так и не открыл лавок, и встревожился. Зайдя за прилавок, оглядел придирчиво свой шорный товар и, воровато озрясь, сунул подальше казовые обруди в серебре, что обычно вывешивал прямь лавки для заманки богатого покупателя, а подумав, сволок подале с глаз и богатое седло, отделанное бирюзою, со связкою новых крашеных русских кож, коими хотел было подразнить соседа Мустафу, тоже шорника, ордынского бесермена, с которым у Кузи Скворца шла ежедён «рать без перерыву», и каждый покупатель, отбитый у соседа в этой войне, прибавлял остервенения соседям-соперникам. Мустафа, однако, нынче вовсе не открыл лавки, и это больше всего насторожило Скворца. «Не иначе, чуют што псы-бесермена!» — решил Скворец и уже подумывал было сам закрыть лавку, но тут явился покупщик, да не простой, тороватый, за ним еще двое враз,и Кузя, хваля и показывая товар, почти было забыл о своих утренних страхах.
Тверской гость Кузя Скворец, прозванный так за легкий норов, уже открыл лавку и теперь выглядывал — у кого бы прошать новостя? Давеча прошел слух о смерти Тохты, и любопытно было вызнать, кого ордынцы изберут новым ханом? Тут только он приметил, что кое-кто из бесерменских купцов так и не открыл лавок, и встревожился. Зайдя за прилавок, оглядел придирчиво свой шорный товар и, воровато озрясь, сунул подальше казовые обруди в серебре, что обычно вывешивал прямь лавки для заманки богатого покупателя, а подумав, сволок подале с глаз и богатое седло, отделанное бирюзою, со связкою новых крашеных русских кож, коими хотел было подразнить соседа Мустафу, тоже шорника, ордынского бесермена, с которым у Кузи Скворца шла ежедён «рать без перерыву», и каждый покупатель, отбитый у соседа в этой войне, прибавлял остервенения соседям-соперникам. Мустафа, однако, нынче вовсе не открыл лавки, и это больше всего насторожило Скворца. «Не иначе, чуют што псы-бесермена!» — решил Скворец и уже подумывал было сам закрыть лавку, но тут явился покупщик, да не простой, тороватый, за ним еще двое враз,и Кузя, хваля и показывая товар, почти было забыл о своих утренних страхах.